bannerbannerbanner
полная версияОдна маленькая правда

Анна Олеговна Фокина
Одна маленькая правда

– Не стоит.

– Но так же лучше.

– Несомненно.

– Так что же?

Герман Елагин прикусил губу – признак задумчивости №1 – и насупил брови – признак задумчивости №2. В голове его, медленно, но верно, созревала мысль. Он была недоступна никому, кроме него самого, и открылась не сразу, только через четыре дня после первой встречи со Львом Дубаем.

***

На некоторое время нам придется покинуть Дворцовую площадь и оставить мальчика со скрипкой.

Вот вам маленькое утешение – это ненадолго.

Нужно сказать лишь, что единственный раз в жизни, в тот раз, когда маленький музыкант задал Герману последний прочитанный вами вопрос, он не нашелся что ответить. Более того, казалось, он пропустил этот вопрос мимо ушей, чего никогда раньше не делал, и, забрав скрипку со своим (!) смычком, поспешил покинуть площадь. Мальчишка, как понимаете, остался играть.

Филармония

Петроградская академическая филармония находилась на площади Искусств. Вы можете найти ее и сейчас. Для этого надо всего лишь пройти по Михайловской улице, обогнуть Михайловский сквер или пройти по нему, и вы выйдете к нужному месту.

Однако стоит упомянуть одну важную деталь.

Улица – это нечто отдаленно похожее на площадь. Только, если площадь в своих квадратных метрах занимает обширное местоположение, то улица измеряется ими же, но сложенными в одну цельную полосу. Проще говоря, если вы раскатаете площадь так, чтобы получилась длинная линия, то можете смело именовать ее улицей. Или, если вам больше нравится, дорогой.

Разумеется, Герман Елагин прекрасно знал что такое «улица» и что такое «дорога» почти так же четко, как знал это руководитель филармонии – Роман Андреевич Конкин. Это был плотный, светловолосый мужчина пятидесяти-пятидесяти двух лет, с легкой небритостью и слегка вьющимися, пушистыми волосами. Голубые глаза извечно казались грустными, из-за специфического разреза, что давало некую несостыковку его внешности с его же характером и темпераментом. Роман Андреевич был приятным, хоть и не очень общительным человеком, с тихим грубоватым голосом и отличными вокальными данными. В силу своей должности он должен был уметь (и, в общем-то, умел) играть на гитаре, саксофоне, скрипке, контрабасе и еще нескольких видах непонятно как подобранных инструментов, дирижировать и красноречиво изъясняться при случае.

Он любил свой кабинет, любил концертные залы, любил природу и ненавидел, когда кто-то врывался к нему без стука, что и произошло примерно в 13 часов четверга данной недели.

– Роман Андреевич.

Роман Андреевич был эдаким кулинаром звука в своем деле. Не оборачиваясь и, более того, не отрываясь от чтения, он смог различить множество эмоциональных примесей в голосе ворвавшегося человека. Первой из них было волнение – его выдавало свойственное придыхание и быстрый темп речи. Второе – страх. Еле слышное подрагивание голоса. И, наконец, какая-никакая уверенность. Это уже можно было понять не по речи, а по простейшей бесцеремонности, с которой Герман Елагин ворвался в кабинет.

Роман Конкин поднял указательный палец, требуя тишины, как делал всякий раз, когда хотел оттянуть беседу или скрывал свое возмущение. В данном случае в жесте присутствовало и то, и другое.

Елагин долго изучал палец взглядом, затем переметнулся на очки, неподвижно сидящие на лбу руководителя (солнечные очки – обычные сейчас сидели у него на носу и, собственно, при их помощи он читал). Наконец, газета как бы сама собой сложилась вдвое и легла на стол.

– Во времена Марка Аврелия за такое вторжение Вас бы четвертовали. А теперь присаживайтесь и говорите, что Вам? – Обе пары очков медленно опустились на стол. Стул, придвинутый Романом Алексеевичем, скрипнул, и Елагин, приняв это за своеобразный знак свыше, поспешил занять место напротив.

– Кажется, во времена Марка Аврелия Вам никто не предложил бы должность руководителя филармонии. – Герман закинул ногу на ногу, довольный своей остротой, но тут же поспешил принять серьезный вид, осознавая свое положение подчиненного.

– Вы правы. – Ничуть не смутился мужчина. – Мне пришлось бы руководить страной или, как минимум, такими как Вы. Впрочем, почти никаких видимых отличий. Разве что, Вам пришлось бы носить доспехи и играть на лютне, дорогой Герман.

– Роман Алексеевич.

– Герман Денисович?

– Мне нужно Вам кое-что показать.

Конечно, вряд ли Марк Аврелий так решительно встал из-за стола, если бы услышал, как некий Елагин произносит столь неопределенную фразу, как: «Мне нужно Вам кое-что показать». Однако, для Романа Алексеевича Конкина было вполне достаточно особых нот уверенности в интонации его собеседника. Он встал, прошелся по кабинету и встал в выжидающей позе.

– Ну?

Герман поднялся со стула и, следуя траектории руководителя, остановился ровно в том месте, где и Роман Алексеевич.

– Идемте. – Елагин открыл дверь и жестом пригласил Конкина выйти. Они прошли по коридору, миновали несколько этажей, в полном безмолвии вышли на улицу, и только тогда в голову Романа Алексеевича закралась мысль, что он, кажется, забыл ключи от кабинета.

Уличная мелодия. Продолжение

Если сложить в ряд коридор второго этажа Петроградской академической филармонии, коридор первого этажа и применить к ним ширину порога при входе, то получится как раз такая дорожка, по которой шли сейчас Герман Елагин и Алексей Конкин. Второй из них изредка хлопал себя по карманам, проверяя, не забыл ли чего еще и, нащупав в брюках пачку сигарет, остался доволен такой находкой. Он медленно выпускал серо-белые кольца дыма, под цвет рубашки своего спутника, наблюдая, как они плавно рассасываются в воздухе.

Справа от тлеющего кольца, вглубь улицы, – заколоченный магазин музыкальных инструментов Алексея Винца, где несколько доверенных лиц закупали музыкальные инструменты для работников филармонии. У Романа Алексеевича у самого была одна маленькая дешевая флейта, вроде подарка для оптовиков, на которой он, честно говоря, никогда не играл. Она просто висела на стене, как музыкальный трофей и напоминание о том, что Роман Алексеевич не умеет играть на флейте. Он почесал подбородок и выбросил из головы навязчивую мысль об инструменте, очень вовремя, – они как раз входили на Дворцовую площадь.

Мелодия скрипки быстро достигла его чуткого слуха, через ушную раковину в самый мозг, а там – в коридоры его памяти.

– Не припомню такого композитора. – Обратился он к Елагину, неожиданно остановившись и задумчиво оглядывая зелено-золотую стену музея.

– Мне кажется, это импровизация.

– Для импровизации слишком чисто. Что-то я не припомню, чтобы кто-то воскресил Паганини.

– Вы верите в реинкарнацию?

– Неуж-то Вы считаете, что великий скрипач реинкарнировал в этого уличного музыкантишку? – Взгляд Конкина не выискивал Льва Дубая, не выискивал хотя бы примерную сторону, откуда шло звучание, зато явно сверлил Германа Елагина насквозь. Он не верил в одаренных людей, как и не поверил бы в существование монстра под своей кроватью. Чтобы добиться успеха – требуются годы усилий, так он считал, и никто не рождается одаренным, как не рождается сразу директором фирмы. Устойчивое, неоспоримое мнение упрямого человека.

Герман улыбнулся, пожимая плечами – все может быть.

– Вы хотели мне что-то показать, Герман?

– Лев Дубай.

– Что?

– Переродившегося Паганини зовут Лев Дубай. Я узнал.

Переродившийся Паганини стоял не в самом неприметном, но и не самом видном месте. Он был гораздо младше своего предшественника, был менее опытным и, самое важное, не сильно нравился Роману Алексеевичу Конкину.

– Вы же понимаете, что я не откажусь от своих принципов? – Руководитель филармонии придирчиво рассматривал мальчика, будто специально выискивая в нем всяческие изъяны. Мальчуган не просто не нравился Роману Алексеевичу. Конкин хотел, чтобы уличный музыкант ему не нравился. – Я же вижу, что он нигде не учился и не имеет ни малейшего понятия о профессиональной игре. Даже не думайте просить меня о том, чтобы я взял его в филармонию, если только сами не вырастите его и не оплатите его обучение. Скрипачей очень много. Вы даже не представляете себе, насколько много. Не станем же мы ходить по улицам и подбирать каждого подающего надежды оборванца.

– Даже если оборванец – в будущем великий музыкант?

– Как быстро Вы стали провидцем! Великий музыкант! Да завтра Ваш великий музыкант может слечь от оспы, а послезавтра – в гроб.

– Только если мы не поддержим его талант.

– Мне не нужны таланты, – процедил Роман Алексеевич, – мне нужны мозги. Мозги, которые умеют читать ноты с листочка и тыкать по клавишам или водить по струнам в соответствии с этими нотами. Мне не нужна инициатива, мне не нужен дар свыше, и, тем более, этот мальчишка, будь он хоть трижды одарен.

– Вы не музыкант!

– А кто же, по-Вашему?

– Делец. Предпрениматель. Кто угодно! Кто угодно из тех, кому нужна не музыка, а привычный ему уклад! – Впервые в жизни Герман позволил себе так грубо разговаривать с руководителем. Даже его уши покраснели от злости, но он был уверен, что это произведет эффект. Правда, точно не знал, какой эффект. – Эго, плотно засевшее в своей зоне комфорта.

– Эго?

– Да. – Уверенности в голосе поубавилось, но отступать было поздно.

– В зоне комфорта?

– Именно.

Елагин был уверен в своем полнейшем крахе, но, как часто случается у людей, все происходит с точностью наоборот от того, что они себе представляли. Так, голос и вид Романа Алексеевича стал спокойным – затишье, которое никогда нельзя принимать за окончание бури. Спокойный человек во время жаркого спора гораздо страшнее разъяренного быка. Он может выжидать, выискивать слабое место, а потом одним лишь тычком поразить противника, одним колким словом. Герман прекрасно знал, что после этого его обязательно ждет что-то нехорошее и поспешил прибавить, в качестве оправдания:

 

– Винц зарабатывал на нем неплохие деньги.

Роман Алексеевич кивнул.

– Что ж, давайте подойдем к Вашему музыканту.

Гении и мудрецы

Арканджелло Корелли достиг совершенства в игре на скрипке, вдохновлял Антонио Вивальди и Джузеппе Тартини. Антонио Вивальди стал наиболее ярким представителем скрипичного искусства, а Джузеппе Тартини даже внес некоторые усовершенствования в конструкцию скрипки и смычка. Музыка Джовани Виотти отличалась особой трогательностью и лиричностью. Николо Паганини однажды сыграл целый концерт всего на одной струне, так, что этого никто не заметил. Арни Вьетан, Генрик Винявский, Жан-Мари Леклер, Пабло Сарасате. И, видите ли, в их компанию никак не вписывалось простенькое имя неизвестного Льва Дубая, и Роман Алексеевич понимал это, но изо всех сил старался не афишировать свои мысли.

Каждый, кто когда-либо прикасался к скрипке, хоть на мгновение, но был очарован ее изящностью, тонким звучанием струн. Разумеется, кроме тех, кто использовал скрипки для растопки печи, но таких людей было мало, и они были чрезвычайно глупы или несчастны. Долгое время скрипки считались музыкальными лошадьми. Как лошадь олицетворяет идеальные пропорции в животном мире, так и скрипка имеет полное право претендовать на этот высокий чин среди других инструментов. Однако, не каждый человек, играющий на великом инструменте может считаться великим музыкантом.

Быть великим музыкантом при жизни – неслыханная роскошь. Быть великим музыкантом после смерти – всего лишь дань памяти. Непризнанные в свое время музыканты, ставшие легендами после кончины – везунчики.

Забегая вперед, скажу: нельзя считать Льва Дубая непризнанным гением, нельзя восхищаться его талантом или его осквернять. Он не был великим в детские годы, не добился величия, став взрослым и не заслужил хвалы, будучи стариком. Даже когда он умрет, скажу честно, вряд ли кто сможет вспомнить о нем.

Алексей Винц умел ценить талант и знал цену таланту. Извлекая выгоду из искусства, но оставаясь его ценителем, он сумел душевно обогатить мальчишку и материально обогатиться сам, хоть тоже не был ни гением, ни полудурком.

Герман Елагин был наивен. Он рассматривал мир, как дети смотрят на картинки в книгах. Чем цветнее и красочней – тем лучше для него. Музыка Льва переливалась теми самыми красками, точные оттенки музыкальной палитры заставили Германа поверить в него. Он перелистывал страницы, завороженный каждой новой мелодией, и был чист, как ребенок.

Проницательный Роман Конкин, вдумчивый и рассудительный человек с, как может показаться, странной точкой зрения, даже оценив Дубая, не делал из него героя своего времени. "Да, он действительно хорош" – все, что вы могли бы от него услышать, не больше, но и никак не меньше. Возможно, только возможно, в душе, он восхищался мальчишкой. Но никто об этом так и не узнал.

Каждый использует музыку по-разному.

Но мудр тот, кто не использует музыку совсем.

Глава 2

1927

Человек с железной фамилией курил трубку в своем кабинете. Серые дымовые кольца застилали все вокруг и становились светлее, попадая на луч, просачивающийся сквозь задернутые шторы. В кабинете было темно – так Человеку лучше думалось. Его дыхание было ровным, глаза следили за ползущей стрелкой часов. За дверью выстроился караул – никто посторонний не мог потревожить Человека. Впервые за долгое время он сидел так неподвижно – он отдыхал.

В висках стучали тяжелые станки, макушка была наковальней, звенящей под ударом тяжелого молота.

Что-то должно было произойти.

Но Человек не знал, что произойдет и продолжал курить трубку.

Творец

Зал филармонии замер в ожидании музыканта. Свет погас. На сцену вышел юноша со скрипкой. Он играл мелодию, кажется, своего собственного сочинения. Как и всегда, в ее названии присутствовало то ли звездное небо, то ли просто звезды. Одиночество и темнота сцены не смущали его, восторженные лица зрителей, ловящих каждую ноту, слетающую со струн, не стесняли движения. Он играл с закрытыми глазами, но никто не обращал на это внимания.

Это был Лев Дубай.

Он действительно выступал в филармонии Конкина. И, к слову, самый первый его концерт не удался, однако, в скором времени удалось это исправить. "Мальчик из магазина Винца", превратившийся в "Мальчика с площади" теперь стал музыкантом Ленинградской академической филармонии.

Свободных мест в зале не было.

Зато был один гражданин. С Вашего позволения, дорогой читатель, об этом человеке я расскажу позже, почти сразу после того, как мы заглянем за кулисы филармонии.

Там стоял Роман Алексеевич Конкин и наблюдал за юношей, восхищенно и придирчиво.

– А Вы говорили, что он не способен, – сзади подошел Елагин. При любом удобном случае, он не упускал возможность сказать: "Ну я же говорил".

– Неплохо для уличного оборванца, – сквозь зубы процедил Конкин. Отшутился или отмахнулся от разговора – неизвестно.

Мальчик не ненравился ему, но и не был сильно приятен, хотя приносил хороший доход филармонии. Возможно, дело было в том, что он был с улицы, человеком из детского дома. Из таких ребят мало кто вырастает порядочным гражданином. Конкин ждал, чтобы эта сущность проявилась в скрипаче, но и опасался, что она вылезет наружу. Он любил игру юноши, поэтому вынужден был симпатизировать ему самому.

Роман Алексеевич пробежался взглядом по рядам, щурясь так, как щурится любой человек, носящий очки и заметил гражданина. Приосанившись, он довольно качал головой в такт музыке, но не позволял себе лишних движений. Он был в гражданском, но манеры его и поведение отчетливо выдавали в нем военного. Гражданин был большим и грузным для меня, но внешне ничем не отличался от существ, называемых людьми. Никто не смотрел на него, и Роман Алексеевич тоже не задержал на нем своего взгляда.

Все были довольны.

В конце мелодия затихла, умерла, но тут же переродилась в шквал аплодисментов. Кто-то шепнул, чтобы давали электричество, и сцену, и толпу охватила яркая пелена света.

Народ загудел.

– Молодое дарование!

– Прекрасно!

– Какая чудесная музыка!

Молодое дарование выпрямилось, поклонилось, как его учили, и скрылось за сценой, предоставляя ее следующим музыкантам.

– Лев?

– Да?

– Тебе нравится сцена?

– Нет.

– Почему же ты выступаешь?

– Вы сами попросили меня.

Это был самый длинный диалог между Львом Дубаем и Романом Конкиным. Пронзительный, твердый взгляд руководителя филармонии еще долго сверлил спину уходящего в глубь коридора музыканта.

Но, вернемся к гражданину из зрительного зала.

После того, как толпа разошлась, он остался в первом ряду, задумчиво заложив ногу на ногу и почесывая гладко выбритый подбородок.

– Концерт закончился. – Напомнил невысокий мужчина, словно призрак, выплывающий из-за кулис. Вид его был озадаченным, но сам он ничуть не был заинтересован зрителем. Его целью было побыстрее его спровадить, чтобы закрыть зал – таковы были его обязанности.

– Прошу прощения. – Гражданин медленно поднялся с кресла, разглаживая черные полы пиджака. – Я сейчас уйду.

– Вы что-то хотели?

– Собственно, нет.

– Кто Вы такой? – Излишнюю подозрительность старика-смотрителя можно было объяснить, сказав лишь, что он старик, да и к тому же еще, смотритель.

– Я преподаватель военно-допризывной подготовки в Белорусском государственном университете, если Вас интересует.

– Военный?

– В 1918 году вступил в Красную армию, в Гражданской войне участвовал. Потом назначили командующим кавалерийским полком здесь, в Ленинграде. А теперь… ну, я уже сказал.

– Белоруссия?

– Да, Белоруссия.

– Семен Павлович. – Дед протянул собеседнику тонкую, покрытую волдырями и слоем копоти руку, но тот без раздумий принял ее.

– Георгий Константинович. – Ответил гражданин и покинул зал.

Темнота

Скрипка лежала на столе, как и восемь лет назад, такая же молчаливая, но уже изрядно помудревшая. Она уже не была такой наивной, как раньше, перенесла множество событий, получила несколько увечий, научилась преданности. Она знала, кто ее хозяин, она любила с ним играть и засыпать в открытом футляре после отыгранного концерта. Каждый раз она чувствовала теплоту его подбородка. Она знала, что он не смотрит на нее, что он не смотрит вообще никуда, когда общается с ней, и ей это нравилось.

Лев Дубай сидел напротив нее, на маленьком шатком стуле, списанном начальством филармонии и специально притащенном в его "комнату" – небольшую коморку, когда-то бывшую чьим-то кабинетом. Стул скрипел, одна из ножек постоянно скрежетала, грозясь вот-вот отвалиться. Скржжжжсщз. Так звучит скрипка в неумелых руках.

В его комнате не было новой мебели: небольшой комод с вывалившимся ящиком, треклятый стул, испачканный письменный столик и узкая, плотно впившаяся в пол, кровать.

Лев не любил эту комнату ровно так же, как не любил и все помещения. Не из-за грязных обоев, не из-за плохого освещения и недостатка предметов домашнего обихода. Из-за наличия стен. Из-за ограниченности, из-за ее угловатой формы с четко установленным метражом. Он мог попросить новую мебель, мог потребовать яркие шторы или картину во всю стену – все это ему готовы были предоставить. Но единственное, чего ему действительно хотелось, – улица. Пространство без преград и ограничений, мокрое, скользкое, холодное пространство, не стесняющее движений.

Он любил проводить время в концертном зале – там были большие окна, никогда не зашторенные, без решеток. Любил смотреть, как сквозь стекло рассеиваются солнечные лучи и, выглядывая из-за кулис, наблюдать, как щурятся зрители. Ему нравилось открывать эти окна и высовываться в них так сильно, как только можно, выпрыгивать из них на улицу – они были шире, чем дверь – и долго-долго гулять по двору, заходить в парк и делать вид, что он не замечает, как о нем перешептываются редкие прохожие.

Расписание концертов, казалось, было готово на годы вперед. Роман Алексеевич и Герман Елагин записывали то, что играл Лев, нотной грамотой, не утруждаясь тратить время на то, чтобы обучить ей музыканта. Он никогда не придумывал заранее, каждая новая мелодия была сюрпризом для него самого, он играл о том, что думал, когда выступал один, и умело повторял за остальными, когда в труппе играл классические произведения. Лев даже запомнил кое-что из Вивальди, переложил на скрипку несколько мелодий Бетховена и Чайковского.

Звезды были его верными спутниками. Маленькие, почти незаметные точки в недрах черного небосвода – неуловимые ноты, чуть больше – грубые, длинные звуки. Он играл с той скоростью, с которой они перемещались по небу, а перемещались они всегда по настроению, не подчиняясь ничьим правилам. Когда они бежали ровным строем, музыка была незамысловатой, расслабляющей. Когда звездная вереница изображала причудливые фигуры, звучание менялось, бежало за ними или степенно, никуда не спеша, вышагивало. Иногда звезды рисовали целые картины: медведь в лесу – грубая мелодия, чайка, пролетающая над водной гладью – кричащая, громкая музыка. Они превращались в пейзажи, натюрморты, становились лучшими художниками, но все это были звезды, холодные и горячие небесные тела.

Ночь была довольно долгой. Лев тысячу раз смотрел на ее небо, в надежде увидеть тех, кто помогает ему создавать музыку, но никогда еще не видел тех самых звезд, сбивающихся в хороводы, никогда еще ему не удавалось услышать их трели. Однозначно, это были не они.

Он не был ни одинок, ни вовлечен в компанию. Он не любил молчать так же, как и ненавидел разговаривать. Маленький Лев Дубай – клеймо, впечатавшееся в подсознание каждого артиста филармонии, каждого руководителя и каждого зрителя.

Его просили – он играл. Если бы его сегодня же выставили на улицу, он безмолвно собрал бы вещи и скрылся в ночной тиши. Он умел писать, настолько хорошо, насколько его научили в детском доме. Он мог читать вывески и афиши, но никогда не брался за книги. Он не записывал свои мелодии, но помнил их наизусть. Он был в детском доме, в музыкальной лавке, на улице, а теперь, будучи шестнадцатилетним, подкладывал свернутую книжную страницу под шатающуюся ножку стула в Ленинградской академической филармонии.

Лев любил общаться с Германом Елагиным, хорошо относился к старому сторожу, уважал Романа Конкина. Он не был ни с кем в конфликте, но и не поддерживал сильных дружеских отношений.

Ночь опускалась все ниже.

Юноша-музыкант сидел напротив скрипки, не шевелясь, до самого наступления утра.

Музыка из ничего

Утром оркестр не давал концертов. Оркестр не какая-то там филармония, не добывающий себе пропитание и гонящийся за деньгами кабак. Оркестр – это высокое искусство. Он требует познания, большого опыта, развитого чувства прекрасного. Кто угодно не может попасть в оркестр, только лучшие из лучших, только самые талантливые. Если ты – уличный музыкант, дорога туда навсегда для тебя закрыта. Если ты когда-либо играл в филармонии, можешь сколько угодно топтаться под дверью, но просьбу твою никто не услышит. И, главное, если ты еще не окрепший юноша, не имеющий понятия о композиторах, о всей музыкальной подноготной – никогда не приходи туда, даже не стоит пытаться.

 

Оркестр – это маленький город и большая семья. Он не терпит новичков и сильно дорожит теми, кто уже много лет с ним. Оркестру нужен глава, и этим главой стал Антон Афанасьевич Палицкий.

Так он думал об оркестре, ибо именно его мысли были вами сейчас прочитаны.

Антон Афанасьевич никогда не предавался грезам – это была его лучшая черта. А теперь, расскажу обо всем остальном.

Это был тощий, тщедушный человечек, старающийся выглядеть как можно респектабельней. Он придавал форму бороде на манер утонченного француза, но плохо за ней следил. Он гладко зачесывал волосы, но непослушные пряди все время выбивались из общего строя. Его глазки постоянно изучали внешний вид своего оппонента, начиная с узла на шарфике и заканчивая каблуками туфель. Его одежда была недорогой, но сидела на нем, как на манекене. В целом, глядя на Антона Афанасьевича можно было подумать: "Это уважаемый человек", но, познакомившись с ним, вы вряд ли вернулись бы к своему прежнему мнению. Он не уважал никого, кроме самого себя, но умел ловко это скрывать.

Он был не легким, и не тяжелым. Он был из тех, кто вызывает зуд.

За всю жизнь он держал в руках лишь дирижерскую палочку, не больше скрипичного смычка. Но именно эта вещица, как скипетр и держава в руках монарха, наделяла своего обладателя признаком главенства.

И он очень переживал, когда ему приходилось отказываться от своих принципов, когда вынужден был сменить личину "знатока искусства" на "ценителя низшего сорта".

Он думал о Льве Дубае.

Палицкий посещал филармонию, но ходил только на его концерты, каждый раз все больше и больше присматриваясь к молодому музыканту. В отличие от других, Антон Афанасьевич сразу понял, что юноша играет свои композиции, и это сильно удивило бывалого дирижера.

Высокое положение оркестра на лестнице его приоритетов и великолепная игра мальчишки из филармонии зажимали его между собой, как медленно сдвигающиеся друг к другу стены. Лев Дубай был той жемчужиной среди тонн песка, тем цветком среди полей, заросших полынью, который и был ему нужен.

Но, беда была в том, как считал Антон Палицкий, что грибы не растут на море, ягоды, в большинстве своем, не растут на деревьях, а талантливые музыканты не играют в филармонии.

"В каждом правиле есть исключение" – и он вожделел перед этим исключением и боялся его. Лев Дубай был недосягаемой мечтой, находящейся в непристойном для мечты месте, был маленьким куском золота, из-за которого надо пройти через грязную шахту.

Он тихо сидел на последнем ряду и боролся с внутренней бурей.

Разумеется, он не знал про звезды. Само собой, он не видел закрытых глаз, сквозь сгущающуюся тьму. Он вообще не видел никого и ничего вокруг, поглощенный своими раздумьями.

Дали свет.

Свет давали сразу после того, как затихала скрипка.

Скрипка затихала, когда на ней переставали играть.

Лев Дубай перестал играть и поклонился толпе.

Из-за кулис вышел высокий человек и поблагодарил публику. Сам музыкант не произносил ни слова во время своих выступлений и мало когда отпускал скромное: "спасибо" после них.

Герман Елагин говорил о филармонии, о том, как он и все трудящиеся благодарны уважаемой публике, что для них очень важно то, что они делают, и все это приносит им несказанное удовольствие. Потом он выдал еще тонну, вероятно, чрезвычайно важной информации, наговорив всего не только за себя, но и за Льва Дубая, и сам принялся играть.

Затем на сцене появилось русское народное трио – два парня в размахайках и голосистая женщина в огромном ярко-красном платье. Потом какая-то девушка принялась исполнять лирическую песню, а вскоре ее сменил старый гармонист.

Все было сумбурно, как и бывает в филармониях. Все смешивается: грязное белье с ландышами, болотная вода с молоком, комары с птицами. Посредственные номера смешиваются с талантами. Вернее, с талантом.

В конце все выходили на сцену и дружно кланялись публике, натягивая на лица счастливые гримасы и широкие улыбки циркачей. Мудрая полуулыбка Дубая меркла на фоне сияющих лиц, пестрых нарядов и благодарных, громких голосов.

– Большое спасибо! – Снова произносит Герман Елагин. Не произносит – выкрикивает. К его голосу непросто привыкнуть – сильный и дребезжащий, такой, что тут же тянет заткнуть уши.

Антон Палицкий, как приклеенный, сидит на месте, ждет, пока толпа разойдется. В этом есть риск – он мог смешаться с толпой и выйти незамеченным – и немалый, что кто-нибудь прознает о крушении его принципов. Но у него теперь есть собственная цель – он должен получить этого мальчишку, даже подставив себя.

После каждого выступления Лев Дубай приходит в пустой зал и садиться у окна. После последнего – старик-смотритель закрывает зал, и все расходятся.

Антон Афанасьевич трепетно вслушивается в тишину пустующего помещения. Он будет ждать столько, сколько понадобится. Если будет нужно, он даже не станет дышать, чтобы услышать его приближение.

Долгожданный стук шагов раздается совсем не скоро. Медленно, почти крадучись, юноша в простом сером костюме пробирается в зал и подбегает к подоконнику. Огромное дерево за окном приветствует его покачиванием ветвей.

– Ну, привет. – С нежной улыбкой обращается он к многолетнему дубу. – Надеюсь, и завтра из тебя не сделают рояль. Роман Алексеевич говорил об этом. – Он разговаривает только иногда и только когда его никто не слышит. Он не бережет слов, пока не знает, что за ним наблюдают. – Рояль из тебя никакой, верно? Вот, если бы флейта… Но из тебя выйдет слишком много флейт. Ты здоровяк. Прости, но скрипку из тебя точно не сделать. Их делают из елей. Знаешь, оставайся-ка ты простым дубом.

– Источники утверждают, что великие Страдивари, Амати и Гварнери изготавливали свои инструменты из сосны, молодой человек. – Палицкий, как маленький ужик, выползает из своего укрытия в последнем ряду. – А вот из этого дуба вышло бы отличное кресло для концертного зала. Если только Вы умеете извлекать из кресел музыку. Извините, что прервал.

– Музыку можно извлечь из всего.

– Полагаете? Очень интересно было бы посмотреть, как кто-нибудь играет… ну, скажем, на этих шторах.

– На шторах нельзя играть. Но из них получилась бы обтяжка для маракасов или детского барабана. А знаете, если хотите, я смог бы сыграть для Вас и на шторах.

– Меня очень привлекает Ваш максимализм, молодой человек, но в первый раз Вы были правы – из штор не извлечешь музыки.

– Из чего они сделаны?

– Они? – Дирижер провел пальцем по ткани с чрезвычайно умным видом. – Полагаю, шелк.

– У шелка прекрасный звук. – Заметил Лев.

– Отменный. – Саркастично произнес Антон Афанасьевич.

Лев больше не говорит ни слова. Он молча подходит к окну и, больше не обращая внимания на старый скрипучий дуб, резким движением руки срывает с окна переливающуюся желтизной шторку. Один конец крепко привязывает к стулу, а второй к батарее под окном.

– Минор или мажор?

– Сегодня отличный день. Пожалуй, мажор.

Удовлетворенный ответом, юноша отставляет стул как можно дальше, так, чтобы получилась большая шелковая натянутая струна.

– Подайте смычок, вон там.

– Пожалуйста.

Обратной стороной смычка Дубай проводит вдоль "струны", и та издает сомнительный гитарный риф. Затем оттягивает шторку, как гитарную струну, и она производит другой звук. После – еще раз вдоль и еще один щипок. Вдоль и два щипка. Туда-обратно несколько раз, щипок. Выходит нечто вроде незамысловатой блюзовой композиции.

Антон Палицкий не замечает, как начинает притопывать ногой.

Из-за кулис раздается мелодия скрипки. Герман Елагин пытается переложить "шторную мелодию" на свой инструмент.

Штора и скрипка. Уже неплохо.

Русская народная троица тоже появляется из неоткуда и начинает пристукивать ложками, барышня в платье стучит по сцене каблучками. Старый смотритель, за неумение играть на музыкальных инструментах, просто бьет в ладоши.

Рейтинг@Mail.ru