В Начале – было Слово.
В 1912 году (в 21 год) Осип Мандельштам написал:
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
"Господи!" – Сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Bылетело из моей груди.
Bпереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади.
Толкования продолжаются по сию пору. Сергей Аверинцев (“Судьба и весть Осипа Мандельштама”) полагает, что изначально речь не о Боге, т.к. слово “твой” дано со строчной буквы. “Вполне возможно, хотя совершенно не важно, что образ – женский”. Далее, по Аверинцеву, неверующий (или слабоверующий) герой произносит имя Господа всуе, но Божье имя нежданно оживает и… покидает несчастного. Конец сюжета.
У меня нет цели разрушить это толкование. Быть может – так. Но никогда мне не любилось (простите за высокий слог) сие небрежное забытье – не со стороны Бога, а со стороны Мандельштама. Таинственный “быть может” женский образ не мог быть так совершенно нерыцарски заброшен поэтом! Мандельштам был молод и влюбчив, очень. Мог ли он, к концу двух строф, позабыть о женском начале стиха? Мог ли он вообще начертать такое “нескладное” стихотворение?
И не то, что мучался сей тайной, что до полубезумия спорил в душе с мандельштамовскими строчками – нет. А все же, как-то глубокой ночью (был влюблен – нет, ошпарен любовью!) стал нервозно припоминать Мандельштама, и… Так и мой Мэтт, почитатель хрестоматий, начал вдруг во сне декламации на русском и тоже “неведомо” ошибся:
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
"Женщина…" – сказал я по ошибке,
Сам того не ведая сказать.
Имя Евы, аки Сирин-птица,
Из разверстой вырвалось груди.
Bпереди туман плотней клубится,
И пустая клетка позади.
Вот так – в ответ на тоску Адама – Господь создал Женщину.
Или, возвращаясь к оригиналу, Еву создал сам Адам – силою Господнего имени, сокрытой в каждом из нас. И отозвавшейся на его порыв.
Акт творения – вот что описал Мандельштам.
Итак, пора любви…
В 1831 году еще безвестный Эдгар Аллан По опубликовал наконец (в книжке на средства друзей) стихотворение “To Helen”. Оно прекрасно подтверждает мой посыл – настоящие стихи нельзя считать мертвыми. В 1845 году – прошло 14 лет! – По сам подправил пару строчек, и немаловажных (об этом ниже). Вот его последняя версия:
Helen, thy beauty is to me
Like those Nicéan barks of yore,
That gently, o'er a perfumed sea,
The weary, way-worn wanderer bore
To his own native shore.
On desperate seas long wont to roam,
Thy hyacinth hair; thy classic face,
Thy Naiad airs have brought me home
To the glory that was Greece,
And the grandeur that was Rome.
Lo! in yon brilliant window-niche
How statue-like I see thee stand,
The agate lamp within thy hand!
Ah, Psyche, from the regions which
Are Holy Land!
В комментариях часто встречаются фразы “самое гармоничное из стихотворений По” и т.д. Более емко, ярко, доходчиво и т.д. было бы пояснить, что для американца эти стихи – почти то “чудное мгновенье”. Конечно, Мэтт и я не могли не заинтересоваться русскими переводами. Всерьез (не поминая Бальмонта) можно говорить только о работе Брюсова:
Елена! Красота твоя –
Никейский челн дней отдаленных,
Что мчал меж зыбей благовонных
Бродяг, блужданьем утомленных,
В родимые края!
В морях Скорбей я был томим,
Но гиацинтовые пряди
Над бледным обликом твоим,
Твой голос, свойственный Наяде,
Меня вернули к снам родным:
К прекрасной навсегда Элладе
И к твоему величью, Рим!
В окне, что светит в мрак ночной,
Как статуя, ты предо мной
Вздымаешь лампу из агата.
Психея! край твой был когда-то
Обетованною страной!
Оставим в стороне две лишние строки и три подряд рифмы на “ых” в самом начале столь воздушного стихотворения (или так передана морская качка?) – перевод, в целом, достаточно-таки слажен поэтически и довольно точен буквально. Он дает представление… но о чем?
Если бы мой Мэтт чуть меньше ценил оригинал, чуть меньше копался в англоязычных комментариях и толкованиях, – я, возможно, никогда бы не сдвинулся дальше предыдущего абзаца.
Началось все с претензий довольно банальных:
Куда пропало изумленное Lo, куда пропало brilliant? Почему в переводе так просто (почти пошло) “окно светит”. Да еще и светит “в ночь” – что за бледная тавтология?
Почему у По Holy Land существует в настоящем, а у Брюсова лишь была “когда-то”? Не потому ль лишь, что “когда-то” – подходящая рифма для “агата”? И только из-за этого – затереть весь смысл стихотворения?
И важно, что это именно две строки (из четырех), которые По изменил в 1845 году. Если в первой версии было “Lo! in that little window-niche” и “The folded scroll within thy hand”, то 1845 году статуя несколько переменила позу – отложила свернутый свиток и подняла лампу, освещая себе проход. И тут-то к изумленному “Lo” добавилось превосходное народное “yon”, и окно буквально вспыхнуло (“brilliant”).
Поэтому, настаивал Мэтт, невозможно так напрочь привязываться к текущей позе статуи – ибо она движется! – но важно отметить только усиливающуюся с годами ноту изумления, восхищения, священного трепета.
Потом, конечно, встал вопрос о “Никейских челнах”. На англоязычных форумах поклонников По эта тема, подобно фениксу, возрождается вновь и вновь. Дилетанты спорят, солидные ученые уважительно выдвигают (выдвиживают, хочется сказать) новые версии. Мэтт упомянул мне эссе “Poe’s Nicean Barks” Эдварда Снайдера (Edward D. Snyder), где со вкусом продегустированы, иначе не сказать, целых девять вариантов – понумерованных, как принято у больших ученых, римскими цифрами. То ли это навеяно Катуллом (которого По как раз изучал), то ли это про Одиссея, наконец возвращающегося на Итаку, то ли… Есть еще десятое мнение, появившееся позже (Mario L. D'Avanzo), по которому красота Елены приравнивается к красоте… ростр. Но ростр не любых, а изображающих Нику – богиню победы. И главное наблюдение, придающее этой идее весомость: именно носовые фигуры богинь окрашивались ярко и необычно, многие действительно имели те самые гиацинтовые волосы (“hyacinth hair”).