Все жаждут чуда.
Некто хватает меня в сумеречном коридоре за истертые обшлага мантии и шепчет истово, приправляя высокую просьбу чесночным духом; кто-то горделиво молчит, но жжет блестящими очами пуще ста факелов, и тайная молитва пляшет по глазной радужке цветными нотами; иной же и не требует благодати, но вечерится у светлой отдушины и ветрено теребит стилус… и неровный курсив на церах выдает его мечты. Ах, у каждого своя печаль, равная вселенской! У одного (бывал и сам таков!) маленькая графиня Эльза или Луиза заполнила все фантазии приторной улыбкой, а кого-то до черной желчи заел рыжий бугай-схоластик, тумаками вымещающий на меньших собратьях придирки ментора и еще-ещежды (подавишься тут!) вырвавший из рук черствый бутерброд… Но вы не на Глаховой паперти, господа лиценциаты, чтобы выпрашивать подачки!
Тогда – все просят меня о развлечении. О звонком каком-нибудь-будь-будь (так, чтобы эхо!) волшевейном трюке. Чтобы и дымок над кафедрой расцвелся коромыслом, растворяя тщетность нашего бытия, и звезды в глазах танцевали королевскую павану, и что еще? Выудить у каждого школяра по верещащему чертенку из-за левого уха? И отпустить к папаше Гадесу лишь за медный выкуп? Обогатитесь ли? Ха! Сообща же растратите на девок из Жеманного квартала и не обещайте мне иного! Я ли не рос среди тех же витых переулков, мнущихся по старым ослиным тропам? Кривой загон, Кликушино наместье, Жабья заводь – вслушайтесь в сии местечковые имена и история ваших обид раскроется перед вами подобно детской раскраске.
Но вы не разумеете (вижу по вашим смятенным ликам) – и ах, лишь теперь я понимаю великого Элизера, так же тщетно разумевшегося со мной! Ах, jeune amis, магия так не сбудется – до нее еще придется дорасти! И об этом-то мой длиннотный сказ, на который вам не хватит цер, но который важно дослушать… Хотя, извольте! Я научу вас видеть и расти. Ибо мы растем из пеленальных тряпок, дабы стать королями и богами, – а зачем же еще? – и шагаем из отчего подворья во взрослый мир и ворожим собственные храмы, но чему мы подражаем? Асгарду в небесах, ясенно. Но на белом свете – ах, ежели есть стольный град, краше, чем Авента, то покажите мне!.. Ха! Тише, тише, коголанские дьячки! Распетушились!
Авенту, да будет ведано вам, возвеличил юный Глах во славу мира. Не из рыхлой навозной кучи вылепил он ее, но на гранитном утесе воздвиг чертоги по прихоти разума. Позже (куда же без! ведь не Асгард небесный, где голубая скатерть-самобранка раскинулась без края!) – позже наросли дома ремесленников и торговые лавки, веселые бордели и прочее ущербное торжество, и опоясали Глахов город, будто черная чага опоясывает березовый ствол. Но Золотой Квартал – улица Высокого Идеала, площадь Искренности! – ах, вы обязаны узнать сие чудо света. Улицы там широки и гладко вымощены порфировидной брусчаткой, дома-дворцы державны, и каждый остерегается каменной стаей напыщенных грифонов, расположившейся вдоль косой крыши. Якобы сам Глах и очаровал живых драконов, но случись беда – взовьются в небо с гортанным клекотом! Детская сказка, ясенно… в чем я имел несчастье убедиться, но об этом позже.
А сейчас… пора заканчивать мой пафосный пролог. Дивитесь ли, что за белесый дым хлынул вдруг из Принципальных труб вместо органной увертюры? Как будто самые старые из них задышали оловянной печалью и лишь малышня прищелкивает свистками? О, вдохните глубже, юные собратья! Вдохните глубже мой магический туман, вдохните благоговейно, ибо сие – туман времени. Замрите и зажмурьтесь, перепустите пару ударов защемившего сердца, зачтите от души Глахов псалтырь – первый стих, который (признайтесь же!) вы вечно долдонили всуе: Имя мое непостоянно. Безымянный – я начало неба и земли. Названный норнами – я вершитель судьбы.
Теперь размежьте очи! Зрите ли яркие сполохи, проносящиеся осквозь туманицу, аки живые радуги? Стрекозы сии – быстротечные человечьи души, но, чтобы сродниться с кем-то и подслушать жизнь его, надобно уметь воскрылиться. Хах! Но есть и тени попроще, почти инертные, – чуете ли, будто серые сгустки, окружившие нас? То и есть безобиднейшие горгульи, которые и в родном Коголане рассеяны кое-где по высоким башенкам, с ними я и сам обнимался в детстве на отцовской стене! В них-то мы и воплотимся всем хором… Но не впадите в горгульянскую ересь! Назыришься порой (годами не смыкая каменных век! такая служба!) – назыришься на праздные камарильи дворян в королевском спектакле да и вообразишь, что истинно живы лишь мы, вечные горгульи! Увы! Пивные бестолочи, муравействующие внизу, они-то и владеют нами. И воспылает в них угар, и восстанут всем ульем, и сбросят наши статуи и расколют наши вечные зрачки в песочный прах!
Но довольно. Туман развеивается… уже видна парадная линейка. Любуйтесь, пока живо колдовство: вот он я, Гаэль-Франк-к-вашим-услугам, шестой молодец в правой шеренге, охраняющей проход к храмовой площади. Ах, а зеваки внизу и зрители на балконах?! Все точь-в-точь как золоченые буквы с той метарской вывески (помните ли?), разве лишь более округлые из-за плавящей камни жары. И юный Гаэль там, внизу, – еще не герой, прославленный в эддах. Не битый побегушка уже, но обычный пока королевский стражник, раззявистый и расслабленный, притертый к солдатской жизни, рядовой как кабацкие байки. Распяливший зенки на все местные красоты и красоток, совершенно позабывший Метару (ах, что и вспоминать этакую дыру, да не обидится богиня!), даже позабывший о её священном храме, в который так и не вошел. И всё дивится он на сей солнечный город, где в Золотом Квартале даже псов и сук бесхозных (да-да!) самые жрецы Глаха отстреливают арбалетами, дабы супружницы беспутных дворян сих не запятнали дражайших сандалеток гадостными отходами! Солнечный город! И потому – высокомерие юности! – от окружающих видит лишь тени да блики, будто начертанные угольным карандашом, но не сущности их. И много слышит болтовни тех теней, будто всплески шепота, но смысла не разумеет.
Но образумьтесь вы!
Елизер вечно пенял мне, что я – путаник. Ни кинжального заклинания порядочно составить, дабы лучом солнцедарным разило в темное око насмешнику, ни повествовать степенно о делах бывалых, чтобы хоть и буря неистовая, а так была слушателю сладко оговорена, нешто думочка перьевая! А не! – лучше-то, как приторошный леденчик жженый да под бабушкины сказки! Ужо голубчик губцу разслюнявил!
А что заговорил эдными химерами? Но поди-ка пофилософствуй связно, ежели горячишься на полуденном солнцепеке да под клятой каской с пондовым шишаком… и в бронзоватую кирасу оборочен, аки припущенный цыпленок в мундире. И в зыркалах замороченных – одни цветовные пятна замещьно… тьфу, заместо людишек. Ну а смахнешь испарину от бровей широкими брызгами, и перед глазом – мал-малец, швейный подмастерье, судя по цеховой блузе из крашеного лёну, так и прыжится, песенку свищет синим зубом, эх ты соловей-раззява… Не заступать линию! Велено ж! Будешь мне тут… Ще пикой оглашу и ажному мастеру Валдису доставлю на вертеле! То-то ж!
Короче – ожидали выхода короля Маренция со свитой на Галахово торжище. Час уж третий-пятый? Что там курантусы? Выгнали нашу ватагу, стало быть, на розовой зорьке на пыльную плацетту у казармы, зачитали нудную нотацию, обрядили в клятые кирасы с арсенала, будто война уж! И привели (аки Глах, по булыжнице громыхающих да тополий пух взметающих!) обережничать дощатый придел, где жрецы в алых хламидах той-дело мотались бездельно. Должны бы тож на яром солнце ожидать почтенно, обнажив стриженые маковки (аж от масла блестящие!), да не такие дурни: попеременно сбеживали во храм – там-то корчаги сладкого чернобродного эля ждали в холодце часа приношения.
Клятая кираса! Хотя старик Элизер и тут бы вывернулся: придумал бы, что кираса толь для виду дуракам мерещится, а на живом-то деле оборачивают тя нежные самогустные лопухи из самого Фанума! Ахаха! Я дюже развеселился, представив себе всю их ратию (а может и Маренция самого?) да во рваных сочных лопухах!
Клацнули куранты. Оо-боротись! – зазвенела бронзовой рындой команда кормчего (такие церемонные титулы у них в Авенте!), и все мы ратники чин-чинарем поменяли бдительность: кто на пламенных авгуров любоваться, ну а прочие – к развеселой напирающей толпе. Хотя бы мне – солнце боле не жарило в переносье, и може удастся ще короля развидеть? За полный месяц в Авенте – ни разу покасть вблизи не зырничал. Но вот-вот уже – уже Метаровы служаночки резвые в розовых ризах выстилают грядущему мужу приметную дорожку красным азейским ковром (ух и деньжищь угрохали! нет бы народцу на милость по стотинке за ворсину! А то – воображение уже побежало рисовать: прямо бы поставить перед храмом бочку с грошиками да прицепным ковшом и черпай, кто хочет! И задний зуб даю единственный: до зимы хватило б! А и короля, и святителей присных – на весеннюю кислую сдачу да в лиловые лопухи разодеть! Ахаха!).
И то сказать, когда Авенту первый раз с дальних холмов увидал, аж дух захватило: как серьга драгоценная в окаеме реки! Майское было солнце и, божечки-божечки, сколько храмов бежит по скале! И не серые угрюмые убежища от мирской суеты, а самая суета и есть – красные, позолощённые, с хрусталями какими-то по вершкам, ей-же-ей полный расцвет жизни! И эти вот служители в пышных одеяниях, все их атрибуты помпезные (скипетры какие-то и держальные серебряные шары в изумрудах и еще чтой-то – не силен я в атрибутике, не такому Голоху меня обучили!), словом, ах! Богатый город! И хотя промыкался месяц сей в торговых патрулях да в казарменных станциях и башенки дворцовые лишь краешком глаза задел, а ничуть о золотой долине Фанумской не жалел (а и была ли? или всё воздушный обман?) и весело оглядывал сейчас застывших в карауле товарищей: надолго ли они на моем празднике? Ибо жизнь твоя, учил Елизер, есть праздник.
Да-да, жизнь есть праздник, и как раскрасишь – так и проживешь! А к раскраскам-то меня ще в ликейоне приучали – добрый авгур должен и актёров выстроить, и красочность знать. Не для себя, ясенно, но чтобы живмя оживал Голох в глазах зевак. А иначе кой смысл каждой минуты их бытия?
Ах, был бы я сам коронованный король – завел бы еще в Авенте живопись поярче. Вот прямо на углу этого придела и поместил бы лучшего самостийного мастера. И первое, что велел бы выкрасить на черновом полотне – бескрайнее Авентийское небо. Не пожалел бы полказны за голубой ляпис, что по весу песка златого ценится, неужто же сие царское зерцало голубой мещанской медянкой размалевывать? Али изатисом пьяным прикажете, в который раствор еще и (пфф!) помочиться надо? Ах!
А потом уже – можно и за божьих сих льстецов живописцу приняться. Эка распустили багряные мантии! Но за дражный кошенильный кармин пусть-ка сами платятся, ажно раздобрели пуще доспеха! Потом и за мою королевскую стражу – ах, зеленая крушина и каряя сепия из морских гадов, вот будут мои флагманские цвета, прямо как у Маренция! Ну а на толпу почтенную, думается, хорошо пошла бы родная коголанская желтушка, что дает столь сластное ambré! Ахаха!
Но полно! О Глаше, сколько ж тут еще потеть?..
Значит: нужна придворная картина, где каждый гвардеец – молодец, чист лицом и возвышен духом. Безо всякой ретуши, безо всяких задних мыслей о вечернем кабаке, чтобы были не житейские люди, а лучшие их портреты, будто от владык отделившиеся и застывшие навсегда в минутной славе. А я (король Гаэль) которых-то ветеранов, замерших почтительно, даже поименно знаю и лично по кирасе прихлопну по-товарищески (не обжечься бы!), шествуя мимо. Вот – Эламир, декан нашей боевой палатки: голубоглаз, почти как я (чутка потемнее), всегда подтянут, выбрит начисто… но усы щегольски подвиты и камзол-то под кирасой заказной, рукава-то видные – без локтевых заплат или общажных накладных манжеток (ох же ересть копеечная!), истый сияющий рыцарь и даже в жар холоден! Стоит широко и твердо, десница державствует на пике, ладно упертой к берцовому сапогу; тоже ликом к проходу, ровно супротив меня… на резвушек розовых и не щурится, а перится ввысь над разноцветными беретами зрителей – на ратушу купеческую. Без руны ясенно – витийствует о той Фалерии белокурой, воздыхающей на богатом балконе (ох, я и сам только-толь на златчивый подол ейный заглядывался!); но на сей панораме праздной об этом не надобно, а лучше пусть герой настоль празднеству верует, что в зеницах его облака отражены, будто Глаховы архангелы и Метаровы девственницы в хороводе! За спиной его маячит толстяк Милон, рыжие потные патлы нелепо выбились из-под каски, придется его с картины вытереть. Но вот – Симеон-левша, тоже добрый воин, хотя и без щегольства, но службе как волк-самоед предан, и ямки оспяные на лице будто от кузнечных горячих брызг, покуда меч его ковали, и в глазах его караковых будто алые искры пылающих вражьих стойбищ; и также – будто желтые брызги пенного эля во славу Авенты. Ибо истинный Глах – таков! – не священные комедии веселят гулкого бога, а доспехов бранный звон да бакхические гимны выживших! И напрасно оружейник выдал подновленные кирасы, бо сражений не знавшие… надость дорисовать Симеону пару серебряных рубцов на грудине, дабы блики боевые на ярком солнце так и глашили ротозеев! Ошую, через двоих бестолочей, – еще богатырь, именем Левадий, даже парадная каска чудом держится на глыбе головы (ох, смеялись утром, да он добродушный!)! И кирасы нет ему цельной, а выбрали от тележин две щитовые пластины с королевским гербом, навязали тож как могли на грудину и спину, да что ему! Ах, с такими соратниками и не стыдно на божий пир, славная картина! И да-да! – и уже я слышал Ньордовы фанфары…
И в этот час – вынесли сакральную чашу (знаменующую тот горный ключец, где божья встреча сбылась, поведаю сейчас!) и началось шествие. Ох, я и любил эти местечковые перетолки! Давеча за вечерницей собратья гордились взахлеб, даже через неуместные шутки, иную стыдно и повторить! Но было так: юный Глах, как поется в похвальбах, явился из-за моря; бурей прошелся по краю, требуя поклонения старых богов; Авенты ще не бывало, а кто пришел с божьей дружиной, те назывались асы и стали Невецией, а кто живал здесь до – на возвышье стали Тригородьем; и судили-рядили Тригородские лэрды и не ведали спасенья; а Мокошь – была гадалка из лесного народа, с дочкой Метарой от незваного гостя, дышавшего медом; но так красочна дева была – и без Глаха распетушились бы лэрды, борясь за нее; и локоны золотые, и аметисный взор; и открыла им Мокошь – уверуйте, что красота дщери сей от Ньорда-Либера, белокурого бога, ибо не раз гостевал; и признайте богиней своей, и примет она поутру избранного мужа; и будеши господин ее великий воин, но восславит мир; и медом хмельным связали простофили эту клятву; но Метара выпросила у Ньорда маргародных червецов, и за ночь вышли темью из нор и выложили красную тропку ко стану Глаха; и пока забылись лэрды пьяным сном и мечты их пустые пузырились на губах, – явился Глах по дорожице сей и покорился невесте; ибо и сам держал у сердца тканый портрет наречницы, будто бы вечных прялок вещий дар; и засияло то волшевейное шитье фиалками и живым золотом при первом же вздохе на будущую богиню!
Ах! А кто скажет, что в каждом-любом знатном городке похожая путаная история, то и будет прав! Боги многолики и являться могут в разных местах – учили так в ликейоне. И ежель возлюблены семиразно, почему и не разыграть знакомство еще и еще? Вот так шествие и строилось:
Из Арбалетных Ворот вышли сперва на площадь собственные Маренциевы охранники, разодетые (мать честная!) mi-parti. Куда распараднее! Разноцветные шоссы, уходящие под пышные зелено-карие кальсесы; на каждом – придворный набитной жиппон (ну, gambeson по-коголански), да в руки им – огороменная мавеританская пика! Так одному не повоюешь! Еще и толпа, не видя через плечи, отрадно наваливалась и кричала короля; я шибче уперся сапогами в булыжень, аж до скрежета, удерживая спиной спину комрада (паренек с другой палатки, запамятовал! ох и глахослов!) – вот кому досталось холопотни от зевак! Так уж заведено! Пока набивные шуты на площади изображали небесную рать, гвардейцам досталась участь торжественных столбов меж божествами и смертными. Ах, если кто тут и был асы – так вот именно я сотоварищи!
А вот и Маренций-Глах с архангелосами: сам-то в пурпуэне от плеч до пят, да золотой Глахов Шлем (так авентийскую корону величают, хотя и эльфами сработана) так и бьет отраженным солнцем, аки всамделишный нимбус! За ним седобородый кряжень (аж капельки пота в бороде): тригородский господарь Никеандр в буром медвежачьем плаще – а что жара? протокол пуще неволи! Признак древних корней семейства, как-никак, – то-то народнолесье за спиной взволновалось: загукали приветные кричалки, а кое-кто и обидки неморейским выскочкам. Но мрачен Никеандр и тяжел – с таким-то проклятием на семье (поведаю позже)! И трое сыновей за ним в разновейных мантиях даже шагают врозь… Зато вровень с Никеандром моложавый герой в голубой мантии – вот глазу отрада! – Ламарх, наварх Линдовара, невейской столицы. Ах, как чист челом – не иначе, заморским арничным намазом защищен треслойно! Слаще девы нежной в мужьих постелях (ходили такие насмешные стишки!), но в пиратском бою – сущий архангелос с горящим взглядом. Так говорят! И легко так народцу махнул, и отрадный ветер будто по заказу его мантию качнул. Тут уж все верноподданные и верноверные воскричали хвалу. За ними… за ними еще гулкая свита соратников и оружейников, и каждый в цветах господ и каждый важно держит шуйную перчатку одетой, а дёсную снятой. Тоже обычай – мол, готов и к сваре, готов и к собору!
А со стороны храма – ах, выходит белая дева с подружками, да у каждой хелистическая лира! Ох, сватовская музыка! Выходит в окружении жрецов-мимов, комедийно изображающих давешних лэрдов, преувеличивая и владения свои и достоинства… и охота позориться! Прямо язычество какое-то! Да ежели рассудить – то Никеандр, тригородец исконный, тоже должо́н среди жрецов выплясывать – ахаха! Сбросить свойну шубу тяжкую да на половицы строганы, бросить все проклятья-сглазы да в жертвенную чашу, чтобы желтым глазом заиграла в жарком крикливом воздухе, – да и айда гопака, тряся высвобожденными пузенями, – ой, умора! У меня аж слезы брызнули из глаз (а не утереться ж!) и картинка опять расплылась в цветовые пятна…
Ах! Еще и обряд женитьбы в этот день! И были те девицы – что богатая клумба-цветочница за слюдяным оконцем (в старом доме в Коголане): так обнялись тесно… цвет в цвет нежно-розово-голубо перетекает, что неразличны линии, но видны будто души их! Ах, таились же во храме, вон еще открыта там голубая притворница! И ароматы их еще несли нежность и прохладу – будто и до меня навеяло; право, как зефиром по осолоневшим губам! А божья невеста хороша, хотя лица и не понять, но голос нежен и дрожит, бо долгожданные каплицы росы на стенах дождевой ловушки:
– Да будет светел господин мой Глах! Меня зовут Метара. Прими же лоно мое! Ибо дал мне Ньорд-отец благословенье призывать тебя! Прими и племя мое…
Болтали вчера – Маренцевская любезница со двора, имя подзабыл, но красивейшая! По королевской мольбе (ох! так болтают!) играет Метару для юбилейного праздника… вот запели: и ныне, и будешновенно! Красиво! Но, сказать по чесноку, неможно так! Метаровы храмы везде горазды, но никогда нет первой жрицы, ибо старшая – Метара сама, и всегда пустеет святое место во алтарнице, ежели снизойдет до человечьих бед!
Да Глах-Галах с ними! Уж если лицедейным актерам прощевает бог такие свои образцы, нам разиням-то что? Думается, потешается он над тщетной людской возней, да черненые усы горным элем подмолаживает! Вот – уже стряхнули в ритуальную чашу они (Глах и Метара) грехи свои и вспыхнула чаша голубым благословением. Вот – уже резвые подмастерья вынесли по-четверо гораздые корчаги и братаются лэрды-жрецы с асами-сподвижниками, и невест раскрасневшихся влекут в хоровод, и царит вечный мир в нашем государстве!
Эламир… Эламир не пил много: привычно требовал кувшин красного помоложе (говорил – веселее янтарного!) да миску мягкого козьего сыра и тянул до щеколды. До щеколды? До закрытия, бишь; в Авенте дворец-то и знатные палаты на Придворном круге на ночь плотно запирали, а где еще здешним цокотушкам благородные клиенты? Само собой, для черни и ярых студентов (древний Глаший колледж со всеми прикрылками!) таились на краях вовсе дурные кабаки, как не знать, на то и стража… Но мы не лезли, покуда без бедокурства. И то благо: где еще на ночной вахте развеселиться дармовой лужильной бурчаночкой?
И красных девок Эламир не брал вовсе, как собратья ни пыжились россказнями. Вот и ныне радостно расседушничались… А? Здешние добрые девы так гостей привечают: седушничайте, сударь! Потому как все лежаночки застланы рунным их рукоделием – седушкой зовется. А чем же ще заняться поутру, покуда не востребны телесные утехи, вот душу беспечную и вкладывают!
В едальной зале, пустующей ввечеру (нынче-то все достойные жировали на государевом пиру), – мы расположились на топчанах при входе братским кружком, распустили боевые пояса… и ну-ну подначивать. После сочных-перченых окорочков – так почти мировая церемония! Аки сказочные рыцари Кругляшного стола, господину равные! Поначалу, вослед сюжету бышного праздника, важно спорили о множественности богов.
– Почему же, – недоумевал Милон, еще торжественно трезвый, но уже разливаясь элем по усам, – надюжилось их на нашу голову? Собрат Левадий? Мало ли мне едного Глаха? Или вот, юный Гаэль может рассказать нам учение? Режешь путь в бордель по Молебной улице и боишься плюнуть, храмы одни, ей-ей!
Я, кажется, покраснел, и начал было готовить скурпулезный ответ согласно ликейонской теории, но уже и Левадий воздел кружбан, готовясь ответно острить… но вопросец как-то задел Эламира, ибо тот молвил меланхолично, приглатывая и будто находя в вине истину:
– А какая вам в том суть, Милон? Мне более естественным представляется поведение бирюка… да-да, волка. Ибо не волки ли и мы, матерые служители брани? И волк режет путь и следит за живцой, что движется робко, как и мы с вами на вахте следим за всяким прохожим. Но недвижности и недвижимости банально не являют интереса. Один храм или десять, и каких богов, разве же относится все это к нашей волчьей суете? Вам надобно, друг Милон, больше ценить себя, и пусть мнение холодных богов не смущает ваш трезвый разум!
Все зацокали языками, смеясь над Милоном, и дружно выпили при этой тираде, не во всем ясенной. Ибо через пару глотков Милон, будто что-то обмыслив, вдруг снова загомонил о том же:
– Но милорд Эламир! Не извольте важничать, как же без мнения богов? Так вы проговоритесь, что и бордели все равноценны, когда истинная их разница явлена любому прихожанину!
О, Глаше! Уже тут все зашлись от хохота, но Милон, махнув новой пенной кружкой и воздавая этаким образом честь Глаху и заодно всем присутствующим, спешно утирающимся в слезах, продолжал в запале:
– Тот же допустим юный Гаэль прибыл из-за морей, сошел на твердь нашу и имеет естественную нужду. Как же выберет он бордель без местного наставления? Естественно, требно посоветоваться с богами, но к которому из них воззвать в энтом вопросе?..
А Эламир и не важничал, и сам той-раз хохотал в голос на такие-то каверзы. Аще! Послушать, какие шутовские речи понеслись дальше:
– Но послушайте, дорогой Эламир, хотя бы дворцовых цирюльников. Лучшие умы! Вы мои связи знаете! Икхм! Дабы не застаивались желчь и кровь в голубых вашенских жилах, надобть иметь резвую девицу не реже, чем в три дни… Вековая рецептура!
– Етить! Собрат Левадий прав в этакой икоте! – приняв на грудь новый изрядный глоток, опять гундел и вечный пошляк Милон, спешащий острить в пандан, раскрасневшийся почти до факела и ерзающий по бывалой скамье всеми чреслами, аж порты скрипели. От этого-то ерзания его страстные замахи недожранным окороком в сторону приемной с благими девками мнились мне бессильными срамными тычками: – И д-девиц различных по умениям, дабы части организма вдохновляли! Еднов… иновременно! И разнов… ректорно! И-ы…
– О Глаше! Ректор Милон, извольте не рыгать, когда я пытаюсь излагать науку! На ваше невежество не напасешься казенных манжет!..
О Глаше! Обжеребиться можно! Левадий и сам-то от смеха оросил меня щедрой слюной, и кое-как продолжил факультативную белиберду, утершись той же обшлагой:
– Сие последнее слово медицины, икхм… вы мои связи знаете!.. сам Маренций весьма данному санаторию привержен. Кроме достославной леди Карины еще и служанок ейных покалендарно благодействует… Силен наш блюститель, храни его Глах, не поспевает леди Карина за невейскими аппетитами!
– А подможем! – ревниво гаркнул вдруг Симеон, не разобрав предмета. Истый тригородец! Ну тут мы и грохнули хохотом сквозь бряшные слезы, полнокровный Милон-то аж рожей порыжел и матерый окорок из перстов выронил, пережав кожистый хрящ от святой натуги! Как Момоса проглотил! (Э-э! Так говорят: Момос тот – ромейский божок шутовства, до того потешный, что и Глах разрешил ему остаться; любит в сырной похлебке комком желтым притвориться, и проглотишь – и ражеешь докрасна и дышать невмочь.)
Эламир, утирая слезы, выправился:
– За Маренция!
– Храни его Глах! – хором поднимались питейные чашки.
Так вот и пили тесным кругом: Симеон охотно-полупьяно, даже не поняв причину хохотни, но довольный общим гомоном, Милон всё ерзая и сквернословя эту… э-э… борофачью (и что за звери? такие басни загибает!) родню кабацких котов, споро удравших с недожранной ляжкой, Левадий чинно покачиваясь, как и подобает бывшему богослову (о, то отдельная история!), а Эламир с легкой улыбкой…
Да-с, вставлю уважительно, с тем Левадием не раз мы еще сцеплялись разумами, рассуждая о божественных предназначениях. Раз, когда уже раскланивались нетрезво над кружками, задел я его едкой подковыркою, что же так брызжет рьяными пивными насмешками, ежели нутром верует? Левадий же будто раскраснелся и разжегся от очага, маша даже пухлой рукой, когда я пытался его перебивать:
– Да знаете ли, мсье Гаэль, что из-за богов-то и бросил я богословие? Ибо всегда клонился к еретическим насмешкам, и ментор мой толь же близоруко укорял меня отсутствием веры. Тогда и ответствовал я, что вера моя выше любой разумности, и что брошу сейчас же перед ним шальные кости, стоит ли длить учение мое, и пусть же Глах взвесит судьбу мою. Так-то и бросил! – заключил он торжественно, воздымая свежую кружку и сдувая на меня излишнюю пену! Ух, шутник! Поди-ка перепой запойника!
– А что же, – возгомонил тут Милон, подслушавший сентенцию и также разгоревшийся праведной силой, даже отложивший очередную жратву (кролика ли в имбире?) и вскочивший вскачь, – собрат Левадий! Солидно ли морочить юного рыцаря? Что же умолчали вы, любезный собрат, что самолично тем костям подлили накануне углы, да только углы-то перепутали спьяну?!
Ох, Левадий чуть не побил тогда нашего рыжего, да не мог уже на ногах держаться! А Симеон-то – так и хохотал в кубок, а Эламир – так и улыбался легко…
И нынче собратья наливались ярким элем и шутили все ярче. Сначала почтили благим тостом нынешних невест, но потом пошли перемывать им белые косточки – в Авенте (как и в Метаре и, тем более, в Каренте) девицы до брака пользовались большой свободой. Забавно, как раскраснелись Милон и Левадий, два наших кладезя слухов, обсуждая интимнейшие умения сих аристократок, и даже Симеон поплыл будто глазами, но Эламир, единственный из нас вхожий в достойные круги, оставался верен слабой улыбке. Затем – следующим пьяным тостом! – одобрили королевский суд милости, который Маренций после праздника вершил на площади. Из примечательного: перепив накануне перечной настойки, некий служивый забрался на конную статую Порциала – Маренциева деда – и то ли пытался выломать меч, то ли кричал непристойности. По городскому уставу безделица, уплатил бы пригорошню муаров штрафа и свободен до каторги, но Маренций так осерчал за честь предка, что тут же на статуе бедолагу и повесили! Ей-Глаху! Так и повесили на буцефаловой шее, и бедняга долго ще дергался, оживляя композицию!
Ах, собратья и ржали! А что я? Еще не чувствовал себя полностью своим и усердствовал брать Эламира в пример: больше молчать и слушать, цедя винцо и лыбясь таинственно, будто зная все их детские шутки наперед и заранее их приветствуя. Улыбку эту я даже пытался стеснительно репетировать (а лучше, когда в отхожем месте да один! тут уж гримасничал без стеснения!), но вот не понимал, хорошо получается ли?
И так я губил мал-помалу (а хорошее словцо?) свой винный кисель… О-ох, терпковат! а лучше бы элю, да Эламир пристрастен больно; смеется – плебейское пойло! Эхх…
… и пятна от факелов малость дрожали по наляписто штукатуренным сводам, порой тяжко вздыхала разбухшая дверь, впуская жарких кавалеров (и будто даже франкский говор?!), и девы из приемной хихикали нежно, и думались мне разные путаные думы… А вот?
Ах, а не странно ли, что все армии устроены одинаково? Ну то бишь – закреплены к веселым кабакам? Хотя титлы-то различны: кормчий не комендантус, палатка не платунг… в терминариях путаница, кто по ромейским образцам, а кто-то по самоплетским, а все едино. Вот и в просвещенной Авенте каждому декану выделен был ряд кабаков охранять и столоваться. Эламир, ясенно, выбрал для посиделок наилучший – наш “Кабан и Дева”, пожалуй, даже коголанским кружальницам ровня (куда там зловонному метарскому “Топору”!) – комнатцы вот à la draperie для живых утех, да с отдельными сортирами. Проказницы ухоженные, для истинных идальго! Сюжет для Аристофена, не меньше! И коли мифических ромейцев поминать, то не рядовая палатка, а настоящий офицейский как там… tabernāculum! Аха-ха! Тарам-парам-Таберна! Так вот извечно армия суть таверна и vice versa! Аха-ха! Всегда приятна польза учения – Левадий, верно, одобрит!
Язык, право же, немного заплетался, но отважился уже глаголить шутку… да поди Левадия перепей-перебей! Тот, сам уже королю не кум – так на родине шутили: le roi n’est pas son cousin! – заплетался в буквах и троился в глазах и трикраты, кажется, повторял Эламиру:
– Но, господин Эламир, хотя бы дворцовых цирюльников! Икхм! Дабы не застаивались желчь! Извольте согласиться, здоровье подоверенных, сиречь меня и Милона, и нашего заморейского витязя, – тут последовал толь эффектный взамах чашей в мою сторону, что опять половина огневухи (ну, жженой берендярочки) выбросилась мне на чресла к вящему ржанию собратьев: – Ах! Небольшая конъюнкция, собрат Гаэль, вельми на пользу вашим натертым шоссам, особенно в части столь лапидарного гульфика!