Алексей Иванов, «Ненастье»
Замыслив после рецензии на «Золото бунта» какое-никакое, но обобщение-рассуждение по творчеству Алексея Иванова, случайно обнаружил себя на двадцатой странице очередного его романа – «Ненастье». Не то чтобы я большой фанат творчества Алексея Викторовича, но все-таки есть в нем что-то такое, что раз за разом заставляет меня вернуться к очередной оранжевой обложке. (В качестве небольшого предупреждения замечу, что весь нижеследующий текст будет преисполнен моего любимого рефлексивного чтения, а потому я буду позволять себе любые ассоциативные толкования, пришедшие в мою голову).
Помня о заветах С. Кржижановского, учившего, что «десяток-другой букв, ведущих за собой тысячи знаков текста, принято называть заглавием. Слова на обложке не могут не общаться со словами, спрятанными под обложку. Мало того: заглавие, поскольку оно не в отрыве от единого книжного тела и поскольку оно, в параллель обложке, облегает текст и смысл, – вправе выдавать себя за главное книги», – начну именно с него.
Уже само название «Ненастье» заставляет читателя задуматься: а что же хотел сказать автор этим названием? Просто обозначить центральное место действия? (Кстати, такой поселок и такая станция – Ненастье – существуют в действительности, в отличие от города Батуева). Описать общественную атмосферу 1990-х – начала 2000-х? Или же передать внутреннее состояние героя? Заглянув в свой диплом и увидев там четко пропечатанное слово «филолог», я решил, что не могу не воспользоваться словарем. И если в плане лексического значения все словари более-менее сходятся (непогода, дождливая погода, буря), то вот с этимологией возникают определенные проблемы (а-ля «нет слова навидеть», угу). Чаще всего ненастье возводят почему-то к наст (это который ледяная корка на снегу), дескать, такая вот слякотная погода, когда и ногам-то опереться не на что толком, проваливаешься по колено. Хотя самые экзотичные версии отсылают к английскому nice: не-nice-тье этакое да еще и называют однокоренным русское слово няшный (после чего всего японские котики, видимо, просто онемели от того, что говорят по-русски). И в случае данной книги мы наблюдаем верность всех этих «гипотез»: практически каждый герой этой книги постоянно рискует провалиться, погрязнуть в слякоти (даже если он уверен в обратном), и жизнь-то вокруг не найс, и ничего няшного в округе поселка Ненастье не наблюдается.
Идем дальше. Помним, что литература – это процесс и «когда б вы знали, из какого сора…». Помним, что, несмотря на все обвинения в русофобстве (сам грешен в этом), Иванов – плоть от плоти русской литературы. И помним о говорящих именах. Разумеется, Иванов не столь (хотя не факт) прямолинеен, как мастера классицизма и даже великий Гоголь, но только в одном Ненастье: главный герой – Неволин (о нем, естественно чуть позже), его первый и, по сути, единственный командир, — Лихолетов – воплощение как раз тех лихих лет, «быкующий» Бычегор, бывший сотрудник Конторы Щебетовский (как говорится, и у меня есть птички) – воплощение новой эпохи…
Когда я наконец-то прочел роман, первой моей ассоциацией был бессмертный рассказ Ивана Сергеевича Тургенева «Муму». И сейчас я попытаюсь объяснить почему.
Итак, с одной стороны – Герман Неволин по прозвищу Немец (а это, мы помним, изначально «немой, не говорящий по-нашему») – главный герой книги, ветеран войны в Афганистане, вечный солдат, верный своему командиру и жертвующий всем ради любви (или все же ради чего-то другого?), высокий, немного неуклюжий, долго запрягающий, но быстро едущий (а как иначе-то шоферу?), вечно и практически всем посторонний, этакий свой среди чужих и чужой среди своих («С каких пор, Витя, Щебетовский мне стал своим? <…> И вы, его шакалы, мне тоже не свои. Своим мне был Серега Лихолетов»), практически обманутый первой «женой», намного быстрее уяснявшей законы нового времени, сумевший ограбить, но не сумевший сбежать. Сбежать от Татьяны, от спрятанных денег, от своего Ненастья.
С другой стороны, глухонемой крепостной крестьянин Герасим, высокий, статный, честный, верный, нескладный, которого сторонились, взявший на себя свой грех и даже сумевший «сбежать» от барыни, но не от своей доли. Впрочем, чего я вам тут объясняю – все в пятом классе учились (а если до сих пор только «собачку жалко» – перечитайте, не пожалейте 40 минут на медленное, вдумчивое чтение).
Конечно, надеяться на какое-то стопроцентное совпадение этих двух, казалось бы, «абсолютно непохожих» персонажей глупо. Но, боюсь, функция у них одна и та же: воплотить образ русского народа. Времена разные – и герои тоже разнятся, хоть генетически и схожи. Но что их определенно объединяет – любовь к Татьяне. А о Татьянах у нас всегда разговор особый.
Все мы помним пушкинское: Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему). И мнится мне, что и у Тургенева, и у Иванова Татьяна – этакая проекция России. Да и сами героини двух столь разных авторов разнятся куда меньше, чем герои: тургеневская прачка Татьяна, робкая, забитая, безмолвная, слывшая красавицей, «но красота с нее соскочила» (кажется, для всех, кроме Герасима), боящаяся немого дворника, буквально насильно выданная замуж барыней (властью, фатумом, злой судьбинушкой) за псевдообразованного на «европейский» манер (Петербург!) сапожника Капитона (чем не портрет 90% русской либеральной «интеллигенции» всех времен?), и ивановская парикмахерша (в романе – так) Татьяна, нелюбимая, рожденная «ради квартиры», не осознающая себя, ищущая защиты, бесплодная после аборта от Лихолетова, если можно так выразиться, («Дурочка, да какая разница, от кого?») и далее, и далее. У первой «родни … все равно что не было: один какой-то старый ключник, оставленный за негодностью в деревне, доводился ей дядей», у второй, кстати, тоже когда-то был дядя-алкоголик в деревне, а остался один отец, вернее, его обрубок, остаток: был ЯРоСлав АлекСандРович, а стал ЯР-Саныч, был СССР, стал «совок». И интересно, что с учетом этого, она – Ярославна. Если тургеневская Татьяна так и сгинула где-то со спившимся Капитоном (Герасим ей, к слову, на прощанье подарил красный платок), то ивановская Татьяна стала Вечной Невестой, которую Герман хотел спасти ворованными деньгами и индийской сказкой, пусть и ценой собственной жизни («Ты не прав, Немец. Ей нужен ты»), и которая все-таки поняла его, поверила в него и готова бороться за него и ждать. А в этом есть хоть какая-то надежда, согласитесь?
Как некогда гласил девиз моей alma mater, «мы не сделаем вас умнее, мы научим вас думать». Научили, на мою грешную голову, как я ни сопротивлялся, причем думать в определенном ключе. И вот сидишь теперь порой, изучаешь этикетку подаренного на день рождения виски, а тебя осеняет, что слова blend и …пусть будет помягче… блуд исторически однокоренные. Или собираешь сочную солнечную белую смородину: аромат, жара, конец июля, голову печет, – а в голове этой напеченной: христианство, особенно «народное», нельзя в полной мере считать монотеистической религией, не только и не столько из-за Троицы, но и из-за сонма святых, в полной мере замещающих языческий пантеон более и менее почитаемых богов и божков, каждый из которых имеет свою «зону» ответственности и покровительствует определенной сфере жизни человеческой, при этом степень почитаемости меняется в зависимости от «географии». (Впрочем, эта смородина была задолго до университета, в прекрасные времена, когда планировал всего себя отдать наукам естественным, изучал жужелиц, не подозревая о существовании Кафки, а также химию, криминалистику и биологию вообще, мечтая соединить геном акулы и человека, чтобы на стоматолога не тратиться).
Но от судьбы и филологии не уйдешь. И вот, нарезая фрукты-ягоды вида томат для овощного салата после пятичасового экзамена, на котором вдоволь наслушался про Брюсова, этого чорта нашей словесности, прозаседавшегося еще до того, как это стало мейнстримом, я, что логично, не мог не думать о Достоевском.
Теряясь в разрешении сих вопросов, решаюсь их обойти безо всякого разрешения.
Ф.М.Достоевский, «Братья Карамазовы»
Дабы не утомлять читателя (и себя) лишним повторением слов Довлатова и мыслей Борхеса, а также описанием «трафаретного» метода, отошлю его к первой статье этого сборника. Также прошу достопочтенного читателя не считать сей экзерсис претендующим на какую-то научную ценность или оригинальность, ибо начитанность моя в тонком искусстве толкования произведений Федора Михайловича за последние десять лет не только не возросла, но, кажется, наоборот, уменьшилась. Так что если уважаемому читателю известно, что идеи эти уже у кого-то звучали, то мне будет весьма и весьма любопытно и даже душеполезно ознакомиться.
При этом наложение некоего «трафарета» позволяет мыслящему отсечь все «лишнее», не претендуя на полноту трактовки, но подсвечивая и делая видимым именно то, что алчущий гимнастики мозг считает наиболее важным в очередном упражнении.
В качестве объекта для размышлений в этот раз мозг мой любезно подсунул мне глыбу «Братьев Карамазовых», а в качестве «трафарета» – известную фольклорную формулу «было у отца три сына»41.
Итак, было у отца три сына: Дмитрий, Иван и Алексей. И вроде бы все могло бы быть хорошо (насколько это вообще возможно), если бы не случайное42 появление на свет четвертого – незаконнорожденного – сына, Павла Федоровича Смердякова. Родился Смердяков в бане, месте нечистом (хотя это-то как раз вписывается в традицию, но с другой стороны: «…ты не человек, ты из банной мокроты завелся, вот ты кто…», – говорит ему Григорий). Матерью его была местная юродивая Лизавета Смердящая, по слухам, изнасилованная Карамазовым-старшим (вскользь замечу, что здесь возникает мотив вывернутой, изнасилованной святости43, а прозвище юродивой и, следовательно, фамилию Смердяков можно рассматривать и как своеобразную «рифму» к «провонявшему» старцу Зосиме). Сам факт незаконнорожденности Смердякова и рождение его в результате преступления уже говорит о нарушении некоего природного Закона, гармонии, из-за чего и случается «катастрофа», ибо Природа не только «не терпит пустоты», но не приветствует и избыточность.
Идем дальше. Как отец проявляется в трех сыновьях, так и ветхозаветный Бог-творец (про)являет себя в образе Троицы: Бог-отец (в новозаветном понимании как бы подменяющий собою образ иудейского ветхозаветного Бога), Бог-сын и Бог-Святой Дух. Старший умный был детина – Бог-отец, Бог-творец, соотносимый с ветхозаветным Богом, но не тождественный ему; Демиург, сотворивший мир материальный, тварный; хотя, в отличие от мстительного и карающего Бога Ветхого Завета, ему уже не чужды сострадание и любовь, идеи прощения и даже самопожертвование (в лице Бога-сына). Средний был и так и сяк – Бог-сын – двойственная сущность, Богочеловек, человекобог. Младший вовсе был дурак – Св. Дух – «дурак», в том смысле, что сама природа этой исключительно духовной ипостаси чужда миру материальному, логика которого не может объективно восприниматься рациональным мышлением или здравым смыслом (ср. отношение к юродивым, блаженным, «сумасшедшим» как к осененным присутствием Св.Духа и т.д.).
Посмотрим, как реализуется данная «модель» в «Братьях Карамазовых». Сразу оговорим, что происходит это в определенной степени в пародийном ключе, ибо происходящее внизу есть отражение происходящего «наверху», причем отражается оно в кривом зеркале. Посему к любому сакральному именованию достопочтенный читатель может свободно присовокуплять приставку анти- или квази- сообразно своему мировосприятию, я же, следуя величайшему закону языка – экономии речевых усилий, – ее вовсе опущу.
Уже сама фамилия Карамазов обычно возводится к тюркскому кара ‘черный’ (карамазый – ‘смуглый, черномазый’), однако известны варианты, восходящие к русскому слову кара или тюркскому же причастию со значением ‘не глядящий’. Мне же, испорченному рассмотрением множества одновременно возможных источников происхождения псевдонима Д.И.Ювачева, слышатся здесь созвучия с тюркским именем Карам ‘щедрость, великодушие’ и исламским понятием харам, примерно соответствующим нашему понятию грех (хотя может обозначать нечто священное, запретное – ср. мечеть аль-Харам).
Логично, что в приведенной системе Федор Павлович видится мне отражением ветхозаветного Бога: он «зол и сентиментален», своеволен, азартен, ему практически чужды понятие раскаяние, искупление и прощение. Однако именно этот «злой шут», как он сам себя не единожды именует, дан в системе романа в качестве некоего Абсолюта. При этом не чужд он и толики Божественного: на это намекает само имя Фёдор ‘дар Божий’, хоть и с дополнением Павлович (Павел – ‘маленький, незначительный’). Вскользь также замечу, что хоть какие-то «положительные» чувства он время от времени испытывает только к двум сыновьям – среднему и младшему, но не старшему (который, согласно любой традиции, должен занять место отца) и тем более не побочному.
Идем дальше. Дмитрий должен у нас соответствовать христианскому Богу-отцу, и действительно – из всех трех братьев он больше всего похож на Федора Павловича: та же страсть к кутежам и разврату, та же несдержанность в эмоциях и поступках, гневливость и проч., но Митя уже способен раскаиваться и даже готов пойти на страдание, дабы искупить грехи. При этом близость Богу-творцу заключена уже в самом имени Дмитрий ‘посвященный Деметре’, то есть богине плодородия, богине-матери, силе творения (к слову, есть тут и определенное созвучие со словом демиург). Интересно, что и разговор с Алешей Дмитрий начинает с гимна «К радости» Шиллера, в котором упоминается Церера, и восхищения «божьим миром». При этом Митя постоянно противостоит отцу, начиная от споров материальных, связанных с деньгами и землей, и заканчивая любовью-страстью к одной и той же женщине. Таким образом, именно Митя вроде бы должен «вытеснить» отца, поэтому он и является самым «логичным» убийцей Федора Павловича.
Среднего сына – Ивана Федоровича – вполне можно соотнести с образом Бога-сына, он действительно «и так и сяк»: его статья была принята «и церковниками, и атеистами», он и верует в Бога, и отвергает его, причем как бы напоказ, он не принимает «божьего мира» – мира «ветхого», грешного, полного страдания. Есть у Ивана и «апостолы» (тот же Смердяков, например). Формально именно «учение» Ивана приводит к убийству «ветхозаветного Бога» (вот вам и «не мир, но меч»). (Заметим в скобках, что рассуждения Федора Павловича о «крючьях» а аду есть, по сути, рифма, отражение и зерно максимы «коли Бога нет – все позволено»). Именно Иван проходит через постоянные искушения неверием, малодушием, трусостью и даже явлением черта.
С фигурой Иисуса среднего Карамазова связывает и имя – через «возлюбленного ученика» Христа Иоанна. То есть Иван оказывается – как бы бредово это ни звучало – «главным» апостолом собственной идеи, к тому же неслучайно именно Ивану принадлежит авторство своеобразного Апокалипсиса – легенды о Великом инквизиторе – о Страшном суде, но не над грешниками, а уже над самим Христом, о мире, где Он не нужен, ибо «меч» его обратился против Него же, где все настолько искажено, что невозможно возлюбить ближнего своего, где не нужна свобода, принесенная Им, и где единственным выходом остается молча поцеловать Великого инквизитора (уж не отражение ли это поцелуя Иуды?) и уйти. Таким «изгнанным» или даже «невернувшимся» Христом является и Иван. Притом нельзя не отметить сходство с другим «непринятым христом» Достоевского – князем Мышкиным – оба сходят с ума: Мышкин – «окончательно», Иван – пока неизвестно. Таким образом, даже если Иван – «Иисус», то тот Иисус, которого миновала «чаша сия» – не зря же само имя Иван в приблизительном переводе означает ‘Бог помиловал’.
Далее. Алеша – младший сын – «дурак» («чудак», как его в самом начале характеризует сам Достоевский). Существо, чуждое миру «земному» и его логике. Уже в «предисловном рассказе» Достоевский называет его главным своим героем, при этом основная его деятельность должна начаться в будущем. Имя Алексей значит ‘защитник’, коим он во многом и является (или пытается), многие герои – от отца до Грушеньки ищут в нем «утешителя» или даже человека, который может единственно истинно рассудить («Душу истины»). Здесь не могу не вспомнить «Третий Завет» – Завет Св. Духа – о котором писали и говорили многие деятели русского авангарда44. В этом плане показательна его дружба с мальчиками, символом будущего в романе. Интересно также то, что сам Достоевский называет Алешу «реалистом» и говорит, что у реалистов не вера от чуда, но чудо от веры (здесь явное совпадение с мировоззрением Д.И.Хармса, представителя реального искусства). Кроме того, множество исследователей сходятся во мнении, что вот втором – «основном» – томе «Братьев Карамазовых» должен был стать цареубийцей что в данной – чересчур вольной – трактовке может также намекать, что ему предстоит «убить» Царя Иудейского так же, как Он – в свое время – «убил» ветхозаветного Бога.
Некоторые исследователи, называющие «старшим сыном» Ивана (В.Е. Ветловская, в частности), считают неслучайным, что Иван и Алеша – единоутробные братья, а Митя (который, по этой концепции, «мечется» между двумя полюсами) был рожден другой матерью. На мой взгляд, такое деление действительно «неслучайно», с той лишь разницей, что «старший сын» является все-таки порождением и продолжением Ветхого Завета, а «средний» и «младший» – уже новозаветные «изобретения».
Любопытно также отметить, что все дети Федора Павловича так или иначе попадают «под крыло» его слуги Григория. Григорий (‘бодрствующий’ – и ведь он действительно бодрствует: и мальчиков «спасает», и самому Федору Павловичу «на выручку» летит) имя уже христианского происхождения, таким образом, получается, что все три (четыре, но он этом позже) брата все-таки «герои» Нового завета, а не Ветхого.
Но перейдем же к главному вопросу, которым я задался с самого начала – кто же такой Смердяков в этой системе координат? Казалось бы, если Смердяков – та самая «случайная погрешность», приведшая к нарушению гармонии и «катастрофе», то именно он и должен либо самоустраниться, либо освободить себе место, «убрав» одного из прочих участников «уравнения», логичнее всего – Федора Павловича (уже само сочетание имен – Федор Павлович и Павел Федорович – говорит о противоположных их «зарядах», в сумме дающих ноль), что он, собственно говоря, и делает. И поскольку он изначально не обладает необходимой «массой», способной восполнить пустоту в Природе (Павел – ‘маленький, незначительный’), то самоустраняется.
Однако если вспомнить мою предыдущую заметку о Рогожине, то Смердяков оказывается вторым сыном Божьим – Иудой. Ведь именно Иуда, согласно концепции героя Борхеса, должен был искупить грехи человеческие, возвеличив Христа, а на себя взяв вечный позор, вечное проклятие и самые страшные грехи – предательство и самоубийство (в случае Смердякова сюда еще добавляется отцеубийство).
Смердяков, по сути, является двойником Ивана, его ровесником, его «обезьяной», но и главным его «апостолом» в романе, жаждущим доказать свою «веру» и верность идеалам «учителя» (кроме того, он отлично рифмуется с чертом Ивана: оба «лакеи», пересказывающие мысли Ивана, оба пошляки в широком смысле слова и т.д.). Однако стоит отметить, что есть еще два литературных персонажа, на мой взгляд, в некоторых моментах схожих со Смердяковым. Во-первых, это – как это ни странно – князь Мышкин, которого М.Н.Эпштейн возводит к образу маленького человека Башмачкина45 и с которым Смердякова роднит падучая46. Во-вторых, это андреевский Иуда из Кириафа, и тут сходства намного больше: и неприятие другими людьми (ср. «нет, не наш он, этот Иуда» и «ты не человек…»), и совершение преступления отнюдь не ради материальной выгоды, как должно было бы казаться (ни тот, ни другой так и не воспользовались деньгами —ср., кстати, суммы 30 серебряников и 3 000 рублей), но ради признания своего учителя (ведь Смердякову очень хочется доказать, что он ровня, хочется признания Ивана), и самоубийство через повешение…
Таким образом, мы получаем мир с нарушенной гармонией, отрицающий Христа, но имеющий хоть какую-то надежду на продолжение в будущем, в Завете Св. Духа, что бы это ни значило. К сожалению, без текста второго, «основного» тома «Братьев Карамазовых» можно лишь предполагать, как должна пойти дальше История. Но мог ли Достоевский (если бы у него хватило времени) написать этот «второй том», учитывая, что между Христом и Истиной он бы всегда выбрал Христа, как мы все помним? Я думаю, вряд ли. Так что – больше вопросов, чем ответов. Но ведь этим и отличается «Большая» Литература.