шахтёром иль вором, убийцей персон,
иль мразью, бомжом, инвалидом по слуху
рождённый с любовью живой эмбрион…
***
Моя печаль – есть топливо стихам,
что с каждым годом гуще, шире.
Любовь – мотор, что не стихал,
возящий разных пассажиров.
***
Он – трубочист, семяед,
мастер каналовых дел
и мужеложец, эстет,
мастер выпрыскивать мел.
***
Лето. Засохла душевная слизь.
Осень. Размочит всё снова.
Зимь. Леденящая жизнь.
Март. Разморозит по новой.
***
Все женщины – проказницы.
И с ними свет, темно.
Порой заноза в заднице,
порой – само бревно.
***
Будто бы мёртвые змейки,
черви, где почва, вода,
ждут одиночно, семейно -
ветки, шнурки, провода.
***
Вместе сплелись, разобравши заслоны,
иль с отвращеньем лежат за стеной,
не издавая ни звука, ни слова,
двое под тяжкой гранитной плитой…
***
Я очарован красотой!
С движеньем новым распаляюсь,
и с каждой фрикцией сырой
ещё сильнее в Вас влюбляюсь!
Клетка
Колючий дом, печальности в окне
и не просторна дверь входная в неубранство.
И хоть висит икона на стене,
воюют тут и воют средь богатства.
Здесь хилость дум, поступков и нутра,
и сплетен сеть, и хамские замашки.
Душонки здесь – вода на дне ведра;
слова, как крохи в миске или чашке.
Холодный кров багряность холодит.
И не зовутся ввек родимые и гости.
Царёк-Кощей мораль, порядок бдит,
храня свои, а не соближних, кости.
Речь, чистота – заслуга женских чар.
Но на веселие тут бытность вся скупая.
Тут спится чуть, но вкусен блюд навар.
И постоянство грусти – формула святая.
Обставлен быт. Но клетка то для птах,
к чьим лапам страх с послушностью привязан.
Обиды, боль приходят и во снах.
И всё богатое во зле – отвратно глазу.
И места нет тут праздникам, цветам,
объятьям, смеху, искреннему слогу
и бессекретью, танцам и холстам…
Семейный ужин – вечеря без Бога.
Среди набросов сальности и грязь.
И тут я жил от сущности младенца.
И посейчас, зайдя, как гость, на час,
я утираюсь в нём лишь краем полотенца…
Стремитель
Отдайся мне сейчас, вакханка!
Пошли за арку иль в кусты,
ведь ты совсем не ватиканка,
чтоб честь и святости блюсти.
Ведь ты давно о страсти знаешь,
без целомудрия живёшь,
без сил слезаешь, отползаешь
от тех и с тех, кому даёшь.
Я не красив, иль суть в оплате,
иль красный день календаря,
иль тут для действ не те палаты,
иль надо брать, не говоря?!
Прошу, идём! Чего ты хочешь?
Нутро не терпит дум, жеманств.
Иль ты без слов о ласке просишь?
Хотя сама поклонник хамств.
А знаешь, чем подальше к зимам,
тем плод иль дерево дряхлей,
уже не так пышны, красивы!
Так что раздумывай скорей…
Квартиранство
Как спермий последний в яйце,
в квартире один бултыхаюсь,
тосклив и безделен, в ленце,
с судьбой бетонной смиряясь.
Другие – движенье творят,
в коричневых тонут тоннелях,
во рту, на спине ли лежат,
в вагины втекают для дела…
А я сумасбродно толкусь,
то плачу, то сплю, то беснуюсь,
к отчаянью, радостям жмусь,
то утром, то ночью любуюсь,
то в тишь проникаю с тоской,
то тишь в меня вдруг проникает,
вбираю то холодь, то зной,
то мёртво стою, не моргая,
то вдруг колоколю собой
по стенам, под каменной крышей,
борясь с цементящей судьбой,
но только набат мой не слышат…
Лишение света
Соломенно-погнутый ствол,
древесье, побитое бурей,
ударом отрезанный кол -
в себя я вобрал много сутей.
Теперь двор сковали беда
и мрак, безотрадье, натуга,
и нет тут от света следа,
что радовал желтью округу.
Как маленький факт катастроф,
лишение солнца вселенной,
для печи отсутствие дров,
лишённые тела колени,
скелет арматуры меж вен,
цилиндрово-скудная полость,
паденье светящихся цен -
моё умиранье, тяжёлость.
Лютует полночная гарь,
пугая котов, человека…
Я – сбитый машиной фонарь,
дома освещавший полвека.
Чистый образ
Чистый Ваш облик – отрада поэта.
И от восторга хочу аж трубить!
Вы – золотая, святая примета -
что не утратил способность любить!
Голос медовый, цветной и молочный.
Лаком так вкус мандариновых уст.
Вы – моё солнце, что светит всеочно,
что побуждает раскрытия чувств!
Коли Вы рядом, то тихнет буянство
и распускается сердца бутон!
И я желаю сего постоянства,
слыша Ваш шёпот, порою и стон…
Мудростью Вашею сыт я участно.
С Вами так нежно и страстно всегда!
С Вами спокойно и также опасно!
С Вами бесстыдно и свято года!
Тёплая женщина, жарче богини.
Лучшая поступь из всех, с кем бродил!
Даже в халате нарядней княгини!
Лучшее время, что я проводил!
Вам быть своею невестою прочу.
Жарко тянусь и надеждами жив!
Все остальные – пыль, камни и клочья.
Вы ж распрекрасно-любимая дивь!
Просвириной Маше
Даже изменив два её цвета
Поток волос – кофейность водопада,
дожди и пенности, влюбившие в себя.
В тебе увидел суть, а после – маму чада,
что я вдвоём хочу родить, любя.
Лианы рук нежнее материнских,
желанней божьих, ласковей иных.
Узор души загадочно-персидский,
какой без злоб, утаек и вины.
Причинный стан, какой желаю трогать,
любуясь им, писать холсты стихов.
С тобой открыл в себе орла и Бога!
В твоих очах слиянье муз, богов!
Лицо рубинами и малою скалою,
и парным хризолитом в такт награждено!
Надеюсь, что единственной судьбою
тебе со мной быть рядом суждено!
Просвириной Маше
Свидетель
Все лица – бутоны озябшей печали.
Рубцуется болями, хмуростью лоб,
бредя от той розовой щели начала,
навек обретая болезни и горб.
Пудовые цепи народов уставших
крадутся, толпятся, шуршат и молчат,
что с видом унылым и тучным, страдавшим
с собою таскают бутылки, щенят.
Пылится тут иней – морозная сода,
и порох земельный сыреет вовсю,
засорами полнятся трубы, проходы,
а воздух приблизился вонью к овсу.
Трамвайные кольца кромсают трудяги,
тем рушат союзы и рельс, и колёс.
Питаются ливнями стоки и флаги.
Везде замедляются радость и рост.
Летают повсюду газетные тряпки,
помятых стаканов снежки и комки.
И мусор взошёл на затоптанных грядках.
И уши вновь мучают насморк, гудки.
Вокруг побледнение, сырость и скука.
Попадали слабые люди, сучки.
Уже не течёт всеохочая сука,
и псы уж попрятали внутрь стручки.
Тут каждый примерил обличие гада,
в котором жить будет, сцепив желваки.
Я – лишний смотритель осеннего ада.
Я – новый свидетель извечной тоски.
Городская осень
Гундосят мокрые, сопатые носы.
В лимонно-глиняном желе увязли мухи.
Дождь – вертикальный, быстрый акт росы,
что чаще тихая, бесшумная для слуха.
И ковыляет стих, теряя нужный ритм.
Дрянной пейзаж и пасмурны портреты.
На всех коврах листвы и троп, и плит
лежат людские, псиные котлеты.
Цветными кляксами разбитое вино.
Домов курятники. Стоят, бегут ли куры.
Вокруг так жёлто, зелено, черно
горят вовсю деревьев абажуры.
Сигнальный гул коробит тучный мозг.
И нет вокруг улыбчатых и граций.
И увернувшись от ветвистых розг,
я слышу хрип и кашель ртов и раций.
Лягушки-детки, кваканье старух,
и возле жаб сынишки, папы, дочки.
Ненужный шум, жужжанье мерзких мух.
Тут голубей раздавленные кочки.
Вбирают воду язвы всех дорог.
Вся флора гибельно и тающе беднеет.
Повсюду хладь и синь джинсовых ног.
Одежды шлюх, бомжей опять плотнеют.
И чтоб расправить крылья меж весны,
здесь прячется народ в желаемый свой кокон.
И на берёзе ветка длинной желтизны,
как в волосах моих белеет стройный локон.
И это видит самый дальний Бог,
вдали от хмурости и ливней, и прохлады,
и курит скрученный, немного горький рог,
смотря на осень – на осколок ада.
Женщина самая
Дива с апрельской, желанною кожей,
с даром объятий, что лучше врачей,
нравом мечтательным, чистым, пригожим,
с милой сердечностью, маком очей,
с поиском сути огромной вселенной,
с важным имением чувств и тепла,
с ясной душой, материнской, безленной,
вкусными соками, знаньем добра,
с чудами, лёгкостью феи, принцессы,
с цветом земных и небесных светил,
с чарами вод, распусканий и леса
встретилась мне, и её полюбил!
Просвириной Маше
Черепки – 18
Освободив от пряток, страха, ото лжи
перед родными, толпами, собою,
ушла, дав волю клеткам дум, души…
Благодарю! Не смог бы так с тобою.
***
Одним не так холоден лёд,
айфон или шмотки – не мелочь.
Меня ж неуёмно гнетёт
мозгов человеческих немощь.
***
Зал. Люди с полотен, картинок,
в убранстве алмазов, туник.
А я перед ними – ботинок,
вошедший в элитный бутик.
***
Костями умерших Земля тяжелеет,
вбирая плоть, кальций, как яблоки сад.
Растущая силища тянет, довлеет -
так шарик однажды обрушится в ад.
***
Души-шкатулки резные, пустые
(лишь по своим бестолковью, вине)
под одежонками ярко-густыми
чаще и чаще встречаются мне.
***
Сексо-бунтарские множества силы.
Будто б оранжево-чёрный петух,
бык семенной. Он брутальный и милый.
Альфа-самец, что свой выпятил дух.
***
Стихи, отнимавшие сны или время
на акт написанья, влеча за собой,
мешая интиму и пиру, под шлемом,
всевечными станут огромной гурьбой!
***
Покровов броню, баррикады грудины
минуя, мясные заслоны и кровь,
венозные сети, тромбозные мины,
и бункер сердечный пробьёт лишь любовь.
***
Одни, как песчинки, носимые ветром,
немного с тобою побыв, улетят.
Другие же – камни, – не двинутся метра.
Лишь мелких отпнут. Остальные – лежат.
***
Вся жизнь – всего разного стройка.
Все люди – алмаз, уголь, шлак.
Весь мир, как большая помойка,
а каждый, как мусорный бак.
***
Была большой и потной глыбой
среди слюнявых, жрущих дур,
с одышкой, жиром, вонью, хрипом.
Теперь точёный вид скульптур.
***
Завязь совсем небольшого бутона
карий и плотный имеет расклад.
Ныне с любовью, пикантностью, стоном
и с изверженьем хочу опылять.
***
Бумага и ящик на стареньком пне -
три гибели в дикой земной круговерти,
лежат природнённо в сгнивающем сне
под кроной стоящей, но будущей смерти.
Алые угли
Скульптура под карею кроной,
под чёрною кожей от плеч!
От этой красотки чуть сонной
никто не сумеет отвлечь!
Кофейные, стройные брови,
конфетные очи в делах
увидел в воронежской нови
рассветного утра, тепла.
Часть лика в белёсой вуали,
изгибы восточных ресниц
таинственность быстро придали
средь оных, обыденных лиц.
А сизое платье, как камень,
что редкий умелец соткал,
одел на волшебный пергамент,
узорный загар её скал.
Таинственна, стан неподвижен,
лишь руки живые чуть-чуть.
Я взором был кротким пристыжен,
взиравшим на девичью суть…
На пальцах пылают все десять
чуть острых рубинов-углей.
А мысли мои уже месят
все страсти, желания к ней…
Явленье подобное чуду!
Откуда? Зачем же пришло?
Иль чтоб в стихотворную груду
навечно словами вошло?
Краевед
Округа – подельница шл*х и бандитов.
Тут влагу воруют ветра из белья.
Дома, будто кучи кривых сталактитов.
Весь город, как сборище лжи и гнилья.
Тут скользкие туши, молчание рыбье.
Тут жить, веселиться, кончать нелегко.
Зонты и навесы, плащи, как укрытья
от сверхулетящих окурков, плевков.
Таранят словечки и локти, ухмылки,
как острые кончики пики, иглы.
Плюют, проклинают во лбы и затылки,
рыгают на тропы, одежды, углы.
Стареть начинают ещё до рожденья,
пред выходом в город из полостей мам.
Плодятся народы, грехи и лишенья,
несчастья, обиды, неправды и гам.
Отстойник смирения, с жиром и грязью,
где жабы и крысы, и змеи, и вши,
с тупой, бестолковой, хамящею мразью,
что пьянь разевает дрянные ковши.
Что видел, что вижу, меня не прельщает.
И всё это длится в годах, на версты.
Совсем не брезгливость от всех отвращает,
а то, что двуногие тщетны, пусты…
Я грезил, что в мире не будет зла, муки,
я думал, что век двадцать первый пройдёт
под знаками взлётов, ума и науки!
Однако всё рушится, а не встаёт…
Пьянчуга
Безбожно корёжа себя алкоголем,
поёт, увлекается буйством, стучит
безножный Серёжа, почти уже голый,
блюёт и сморкается, немо кричит.
Как сущность животных, такой многомордый:
от волка до слизня, от пса до быка…
Наводит на скучность, и вовсе не гордый.
Пропил втихомолку всё до пятака.
Сума и поганство вокруг куролесят,
а очи сплелись в одурённый моток.
Цинга и нищанство который уж месяц.
Дни, ночи слились в охмелённый поток.
Он много забыл, или вытекло влагой.
Былой семьянин и трудяга, и друг.
Дурного попил… Спит теперь под бумагой.
Больной санньясин, бедолага средь мух.
Они лишь верны ему, хитрые твари,
грязи потакают и течам меж ног.
Следы изрыганий и плесени, гари.
Влас гидры свисают на плечи, как мох.
Не тронута только одна лишь икона.
Неробкий туман оцепляет и сны.
Не понята суть среди дна, сквозь икоту,
что лёгкий дурман окривляет до тьмы,
вино раздевает, кручинит и слабит,
и не воздаёт, увлекает с собой,
оно растлевает, не чинит, а грабит,
и всё раздаёт, утекая само…
Обилие худого
Обилие боли, тоски и несчастий,
моря из обид, одиночества лет
средь малых ручьёв облегчений и счастий,
и капель веселья, надежд на Земле.
Всеместность безделья и лести хвалебной,
и пенные морды, разлады и мрак,
безводье, безъягодье, лень и бесхлебье,
во многих вселились чахотка и рак.
Безлётные перья, озноб протыкает,
бесплодия в душах, умах и телах.
Все прежние узы себя размыкают.
Бессчётные мысли сгорели дотла.
Пусты урожаи и дупла, и гнёзда.
Линяют животные, кожей блестя.
Ссыпаются листья и перья, и звёзды,
и белые тучки, пуховьем летя.
Тернистые рощи, дубы из печалей,
засилье сомнений и бед, темноты
и страхов, охотничьих жадных пищалей.
Внутри лишь опушка с цветком доброты…
И сей островочек с тобой населяем,
пускай под дождями, ветрами, зверьём.
В себя я надежду всё больше вселяю,
что лес мы исправим, коль будем вдвоём!
Просвириной Маше
Цветастые искры
Ой, это салют или Зевс так кончает
на всю негритянку лохматую – ночь,
и звёздами акт под луной завершает,
шлёт семя на простыни тихие, прочь?
Иль это Гефест наковальню таранит
огромнейшим молотом, лупит, куёт,
а пар облаков от железа туманит,
как только в озёра его окунёт?
Иль это разбросы гуашевых красок,
что радуют чувства, умы и глаза,
играет так резво, отчаянно, сразу
доселе молчащая где-то гроза?
Иль это всё газы небесных отверстий,
бесстыдное действо, коль многие спят,
и те винегретные брызги, что мерзки,
сейчас так прекрасно, цветасто гудят?
Иль это баллончик ночных рисований
художником тайным, гонимым, слепым,
с намёками знаков, сигналов, взываний,
иль просто деленье талантом своим?
Иль это внезапный бензиновый спрей,
что к спичке луны в темноте тяготеет,
в мечте безусловную пустошь согреть,
поэтому так себя явственно сеет?
Что это такое? Феерия взрывов!
Бенгальские искры? Война или бунт?
Иль сварка небесных потрещин, разрывов?
Иль это всего лишь обычный салют?!
Райская птаха
Ты вся грациозная, как и впервые!
Ты – райская птаха среди бытия!
Повсюду соблазны, дымы паровые,
ряды возжелальцев, гирлянды питья.
Тут бал мастериц, карусели желаний
и главный, блестящий, единственный шест,
на коем вращаешься между вниманий,
забыв про смущение, грусти и честь.
Такая волшебная, чистая птица
в хрустальном наряде, под песни кружишь,
влюбляешь зверей и охотников лица,
орлов и пингвинов, скворцов ворожишь!
И крыльями ангельски, ласково машешь
глядящим, завистницам и фонарю.
Я, вновь пригубив из абсентовой чаши,
смелей и любовней на сцену смотрю…
Татьяне Дерусовой
Шаламов, Гинзбург, Жигулин, Солженицын
Я вижу собранье презренных, жлобов,
глумных, сволочных и беспутных, и трусов,
и выродков, дурней, убийц и воров,
и пухлых обидами, злобами, гнусов.
Тут правят пинки и винтовки, и страх.
Вода и опилки нам полдником служат.
Мы все – бесполезный, блуждающий прах.
Стряпня кормовая на завтрак и ужин.
А летом вся влага из пор и слюна -
еда комариная. Мы им, как горки.
Вокруг нас ничто и нигде, целина.
Зимою наш пот – леденистая корка.
Барачные норы, помоев ковши,
всеадище мира, сырой муравейник.
Мы – крысы, на коих лишь язвы и вши.
Мы – пыльный, побитый, дырявый репейник.
Тут жалкость, бесправие, ужас и гнёт,
труды и немытость, лишь кожа и кости.
Однажды ворота для нас распахнёт
охранник иль дьявол, иль райский апостол…
Июньская жатва
Наш урожай вполне удался.
Старался мудрый садовод.
Но вдруг откуда-то вмиг взялся
вредящий ветер, грохот, скот.
И захрустели рвы, берёзы,
раздался явно хищный вой,
завыли рокот, вопли, грозы,
взметнулись вспышки, грянул бой!
И вмиг все грядки разметало,
совсем нарушились ряды,
ботва, ошмётки залетали
от всеударной череды.
И затряслись легко, нежданно
сарай, созвездье алых звёзд,
соседи сникли очень странно,
сломались радио и мост.
Так небывало и взаправду
утихли речи, центра глас,
исчезли песни и бравада,
согнулся тын в недобрый час.
Узрев их шкуры, лап касанья,
хозяин смолк иль убежал…
И мы зверям на растерзанье
остались меж их рёва, жал…
Жужжащий рой наш сад калечит.
В защитной мази. Бьёт озноб.
Свинцовый шмель летит навстречу,
вонзаясь в мой арбузный лоб…
Кошечка Greta
В глазах её серо, обычно и бедно,
хоть цвет шоколадный, почти нефтяной,
хоть волос каштаново-исчерна-медный
её украшает пахучей волной,
пускай и улыбка весельем играет,
пускай хоть резвятся морщинки, зрачки,
и всем собеседницам в такт потакает,
даруя смотрящим очей огоньки,
ресниц лепестки поднимая изящно,
так мило, по-девичьи, взор опустив,
красуясь одеждой, помадою влажной
и юным задором, какой ещё жив,
нестаростью, зрелостью, женскою статью,
губами, что, правда, на вид так вкусны,
и явно большою поклонничьей ратью,
и думами лёгкими, что не грустны,
молочными формами, страстью изгибов,
манящей хитринкой, богатством вещей,
набором нарядов, мелодий, флюидов,
чертами восточной султанши, ничьей…
Но всё же, в очах легковесные грёзы,
с секретом иль темью пустой, немечтой.
Как будто бы в них не бывали и слёзы,
а вот уж без них человек – есть ничто…
Березиной Тане
Bellissimo
Внимает рисунку желающий взгляд,
страстями и жаждой объятый…
Царит увлажнённый и гладенький лад
под кружевом сетчатым, снятым.
И бежевый запах так мокр и мил,
так розов, желаем до неги.
В него бы смотрел я, его бы я пил
всей жизни оставшейся вехи!
Смотря, как на рану от лезвий, меча,
её зализать я желаю,
держа пред собой, на себе, на плечах,
вкуснеющей влаге внимая.
Всеженский и мужеский, лакомый акт
под белым шатром, этажами!
Пред действием новым чуть низкий антракт,
что сказка во рту, пред глазами!
Как будто корабль нашёл свой причал.
Вкусил сок, дойдя до порогов.
Ведь если бы не было девьих начал,
то не было б вечери, Бога!
Чудесное зрелище! Истинный дар
с неведомым запахом цедр!
Готов я, испив сей медовый нектар,
к солёному золоту недр…
Просвириной Маше
Камешек
Тут жёлтый тальк, осколочья бутылок,
людские хмурь, безумие и слабь,
ветра в лицо, под юбки и в затылок,
и тротуаров кривь, проплешины и рябь.
Тут сетки паутин, в них ссохшиеся мушки,
и смерти пауков внутри голодных птиц;
и выклевано всё из раковин краюшек
под отзвуки плевков, паденья черепиц.
Тут немота простуженных иль мудрых,
и ржавый скрежет выцветших дверей,
рутина, бренность ночью, днём и утром,
и тайный ум квартирных всех зверей.
Тут дух больной, поникший и негордый,
ослабший нюх, на тон поблёкший взор,
каблучный стук, шлепки по наглым мордам,
кишит во всех о зле, добротах спор.
Тут серый фон среди мельканий тщетных,
и высь домов, как вавилонских стен,
и низость, старь церквушек неприметных,
всебедность дум и человечьих смен.
Тут редкость дел средь ленных поголовий,
средь имитаций скреп, семей и дружб, забот,
и перед встречными любых причин, сословий
закрыты молнии и кожи, души, рот.
Тут ветхость грёз, безденежье, невежи,
горчит во рту вдыхаемый зря вкус,
собачьи бирки и людские бейджи…
И в этой смеси камешком варюсь…
Охотник и лань
Влюблённый охотник поймал свою лань,
средь лис и косуль, или львицы,
слегка протянув ей небедную длань.
И самочка кормится, льстится.
Он гладит по шёрстке, бокам, животу,
в глаза безучастные глядя,
и слыша дыханье её, немоту,
амбре её, бриза прохладу.
Её прикормил он зелёной травой,
обняв рукотворным арканом.
Её изловил он с хмельной головой,
и кожаным, пышным капканом.
Её он обрёл без охоты и пуль,
без травли, засад и усилий.
Её он объятьями нежно сомкнул,
оплёл ароматами мило.
Он видит в ней чудо, природ эталон,
листвою, цветком угощая.
Пред нею творит всепочтенья поклон,
все шрамики, ложь ей прощая…
И оба так рады. Эдем! Благодать!
Дивится трофею крылато.
И будет он ею легко обладать
до тех пор, пока он богатый…
Татьяне Дерусовой
Среди, среди, среди
Средь лысых кутил и лохматых шалав,
промасленных роб и кистей солидолом,
ещё ненаписанных музык и глав,
нехватки любви, отцветающих долов,
безбожников, глупых, прожор и скопцов,
бездарных стихов и указов, велений,
беспутных мамаш и дедов, и отцов,
и льющихся матов и сперм, оскорблений,
взаимных обид и колёсных шумов,
всеобщего глума и въедливых звуков,
ненужного гама и бедных умов,
разбитых бутылок, строительных стуков
и кашля, изанусных брызг и ветров,
моторного рокота, волчьего воя,
смердящих помоев, сгнивающих дров,
баранов, свиней и ботинок, разбоев,
замызганных деток, согнувшихся вдов,
девиц, пацанья, позабывших приличья,
обрюзгших и пьяных монахинь, попов,
утерянных совестей, туфель, наличных
и луж, и траншей, захудалых дворов,
"колбасок" людских и коровьих лепёшек,
убийц, забулдыг, исхудавших телков
и подранных крысами котиков, кошек,
хибар и дырявых сараев, холма
и ржавых телег, и раскиданных тачек,
кривых сорняков и объедков, дерьма
живу, будто жёлтый, святой одуванчик…
Персидская примеряющая
Женщина с южной, простой красотою
и с материнским ответом на труд,
с поиском и наслажденьем собою,
вкрадчивым слогом, что ей так идут,
статно вошла, с одобрительным видом,
с карей причёской, каштанностью глаз
и с покупательским всеаппетитом,
вдруг одарила приветствием фраз.
Смуглою кротостью дух приманила,
впрочем, и силу, что вьётся внизу,
и вопрошаньями чуть притомила
средь повелений, листаний и сумм.
Страстным изгибом, замеченным тайно,
помощью в тканых, монетных делах
думы мои закружила так стайно,
чуть бы ещё, и с ума бы свела…
Вызволив всё, что желанье решило,
выдав добытый, цветастый расклад
диве до разных приятностей милой,
я завершил обязательный акт.
И дозволяя коврам завернуться,
вновь источая вниманье, добро,
и обещая наутро вернуться,
вышла в осеннюю сизость, тепло…
Олесе Бурдыкиной
Черепки – 19
Небесные струны – следы самолётов,
а солнце – большой медиатор. Молчит.
Играют мелодию шума и громов
на лентах дорог люд, машины, как бит.
***
Дом полон хотя бы вещами.
Он ими богат, не душой.
Я также наполнен печалью
и памятью, а не тобой.
***
Дрожь от похмелья, открытье очей,
чую, что член мой засунут в кого-то,
вдруг на кровати, в сияньи лучей
вижу директора с прежней работы…
***
Лучше о счастьи не думай до смерти,
чтобы от поисков, дум не страдать.
Пой на своей окосмиченной жерди,
в этом отраду, значение знай.
***
В мире бездельном тружусь и старею.
В мире бесчудном творю, ворожу.
В мире озябшем стихами всех грею.
В мире безропотном я голошу…
***
Громы машин и смеющихся глушат
и не дают мне расслышать во днях
слёзы, молитвы, вопросы, что пучат.
Я – их Господь и, к тому же, родня.
***
Душевно ласкаю, целую все части,
даруя объятия, страсти и слог.
Но вот от тебя вижу тишь, безучастье
и ленную позу раздвинутых ног…
***
Хорош карантин и для взора полезен!
Он – щит, анестетик от тысяч прохожих.
Он нужен в здоровые дни. Он чудесен!
Ведь маски скрывают все страшные рожи.
***
Совсем не на ягоды смотрит, не вниз
и не на букашек, травинки и блики,
а только на яблоки, солнце и птиц
мечтатель о высшем, большом и великом.
***
Женщины – спички, бенгальские свечи,
факелы иль фонари, иль костры,
или вулканы, прожекторы, печи.
Солнце янтарное, вечное – ты!
***
Как будто ребёнок у сиси,
ищу забытья в простоте.
Я пьяный, в дремоте и лысый.
О, шл*ха, так рад я тебе!
***
В маске возможно с собой говорить,
не улыбаться дурацким прохожим,
мат и приветствие соединить…
Год двадцать-двадцать на чудо похожий!
***
Страницы рассказа, как жести листы.
Портреты, пейзажи – ковровые ткани.
Трагичны и так откровенно чисты
истории смыслы, подсмыслы и грани…
Пострадавший
Щербатой аллеи подгнившие пни
воняют бедою, гнилой сердцевиной.
Бордюры, что тянутся с длинью стены,
мне кажутся дёснами, челюстью длинной.
А флаги, рекламы – тряпицы, бинты.
Подтёками, брызгами слюни и рвота.
А мысли, обиды, как будто винты,
вживлённые в ум на два-три оборота.
Подбитые щёки, надбровья стены.
Затоптанных твердей бетонные глади.
Как будто случилась дуэль без вины,
иль всё же с причиной. Чего только ради?
Решётка забора, как брекеты рта.
Разбитой губы отколовшийся выкус.
Синячные боли, отёк, чернота.
И колья оград, и неправильный прикус.
Промятая шляпа порезанных крыш.
И трав перепаханных рвётся рубаха.
Настолько ужасен портрет среди жиж,
как будто бы череп, свалившийся с плахи.
Старинный и драный, и грязный диван,
как капа, упавшая в ходе сраженья.
Притихшая улица. Дымкой туман.
Помятый пейзаж, чей итог – пораженье.
Героя с победой не видно нигде.
Минувшая драка не знала ни грани.
Похожее было на божьем кресте…
Лишь ветер и ливень излечат те раны.
Неразлюбивший раз любивший
Асфальт конопатый листвою.
Шагаю по чёрному шву.
Зеваю – неслышимо вою,
и так незаметно живу.
По жиже кисельной плутаю.
Все лужи – осколки зеркал.
Лишь кофе, вином распаляю
затихший душевный накал.
Все женщины пресны, похожи
и так не похожи на ту,
какую вселенским подкожьем
любил и доселе люблю,
что где-то в столичной границе
цветёт, забывая меня…
Я ж вижу провинции лица,
что в злобах, бездумьях, тенях.
От всех отдаляюсь всё глубже
мыслительной, тельной волной.
Она стала знатною, с мужем.
И я оттого весь больной.
Вовеки себе не позволю
искать и мешать, и просить.
Внутри рву и режу до боли -
и это мешает доплыть
до моря, до стен океана
с худыми краями и дном.
Скучаю по ней несказанно
и так беспрестанно, хмельно.
Быть может, посмею однажды -
последне её разыщу
средь тихих и бледных сограждан,
что в сердце хранил – расскажу…
Со страхом пройдя одиноко
по старым аллеям, кустам,
узрю вдруг её слёзнооко,
приветствие сронят уста.
Увижу средь лиц галереи
её я в овальном окне,
на мраморной, траурной рее
в кудрявой, святой седине…
Татьяне Ромашкиной
Утром, по жёлтой листве
Иду я, по бывшей любви заскучавший,
и множу раздумья, плевки и шаги.
Ах, музыка листьев осенне-опавших,
как райские звуки кусочков фольги!
Я слышу шуршанье пылинок о камни,
потрески валежника, стайки собак,
протяжный минор в головах моногамных.
Навис надо мною свинца полумрак.
Различные всхлипы, касанья объятий
даруются слуху, входя в этот слух.
Заметен мне ропот чужих неприятий
на мой оживающий с воздухом дух.
Взираю на зависть соседей по миру
к той радости, что я обрёл у лица.
Я чую их дурь, перекаты их жира,
все вони духов на живых образцах.
От них закрываюсь щиточком блокнота,
и строчками к высям планет возношусь,
кружусь, салютую телесные соты,
и к Богу отсюда я в гости прошусь.
Парю и душою я делаю сальто,
ступая по пене и жёлтым коврам,
обочинам твёрдым, шершавым асфальтам,
забыв про разброды и шрамы от ран.
Слегка веселею от золота, солнца,
а мысли, дела переходят в мажор,
и в такт окрыляет свобода, как горца.
Ах, осень – желтящей поры дирижёр!
Пасмурь 17-го октября
Сырая, пустынная пасмурь,
земли одождённая мазь.
Томлюсь, безобразнейше гасну,
в железной карете трясясь.
В пыли и обносках безумцы,
познавшие старость – сопят,
старухи всё крошат на блюдце
последнюю мелочь, как град.
Зря липнет осенняя влага
на окна и купола плешь.
Пеньки – позабытые плахи.
Тут в каждом какая-то брешь.
Недавно свиданье покинув,
несусь средь знакомых рутин,
глазами плебеев окинув,
я делаю вывод один,
что все они скопом широким
не стоят тебя лишь одной,
и что я живу одиноко,
и жизнью пустой, проходной;
что каждый портрет удручающ,
в любом утомленье и лень;
что только лишь ты освещаешь
накормленный тучами день!
Просвириной Маше
Пойманный морозом
Кусает мороз за ладони и щёки
стальными клыками, сырым хрусталём
и пьёт тишину, и сжимает все соки,
и носится призраком ночью и днём;
как зверь многомордый, кривится оскалом,
который лишь пойманным виден в борьбе
(тишайшей, смиренной, бескровной, безалой)
средь поля, в лесной иль кирпичной толпе.
Иных загонял он в кусты, подворотни
и в бедных постелях хибар заставал,
в окопах жевал он несчётные сотни,
а мой дух, похмельный на лавке достал.
Как только от носа, ноги и предплечий,
ползя, доберётся до сердца, души,
доест, не согревшись нутром человечьим,
сбежит и отсюда, из верной глуши.
Минув все капканы сосулек, сугробов,
освоившись в новом краю, там кружит,
в мечтах о прокорме холодной утробы
на новую жертву невидно глядит…
Красная кнопка пульта
Будто бы внуки торговок, шаманок,
дети иль пасынки шлюх и убийц,
с сальными рылами, корками масок,
гримом иль даже подобьями лиц
смотрят с картин небольших и шумящих,
ум обнажая, зады, декольте,
голосом пошлым, тупым и курящим
шумно вещают о моде, Христе,
жёнах истерзанных, хвореньких детях,
битвах соседей и скрепах владык,
рыбке, попавшей в вождистские сети…
Слюни до масла взбивает кадык.
Речью флиртуя с утра до рассвета,
даже врагами пытаясь грозить,
учат и учат с экрана поэта,
как ему глупому, тленному жить.
Всё же дома двадцать первого века -
это не крепость. Тут звери вестей
лезут под скальпы и в дыры, под веки
пиксельным роем различных червей.
Вход открываем, впуская сторонних
(лестных и алчных, придурочных, злых)
в щели цветные и чёрно-оконье,
в рай своих будней и снов, выходных.
Эх, вперемешку хлеб, похоть и розги!
Страшно жить в этом информо-цеху.
Ключ ко спасению нервов и мозга -
правая, яркая кнопка вверху…
Россыпи
Вкусно-кофейные родинки-капли
манят голодного до нежно-ласк.
Тайные, тёмные, кожные вкрапы
тело окинули, профиль и фас.
Редкие точки украсили плечи,
спину и бёдра, и грудь, и живот.
От упоенья теряю дар речи,
видя шедевр девичьих красот.
Будто волшебные брызги от кисти.
Милая россыпь, икринки. Как прииск!
Вижу такое впервые я в жизни!
Властной природою выданный приз.
Скромная, сытая, славная фея
взор опустила, принизив тем рост,
ждёт, материнством, желанностью вея,
с чёрными струнами мягких волос.
Добрая девушка, с пухлой улыбкой,
кажется скромною, гибкой, как нить.
Было бы самой дурною ошибкой -
шанс обнажённый сейчас упустить…
И потому неспеша приближаюсь,
чтоб не спугнуть озорством распашным,
и поэтичной душой прикасаюсь,
чтобы притронуться всем остальным…
Черепки – 20
Вот все говорят, Сталин – крепкий, великий,
отчизне, народам могучий отец.
Но я обнаружил другие улики,
что он тех народов сажатель, стрелец.
***
Маленьких тигров порою гоняют
бывшие волком собаки и псы.
Вовсе не воют, а гавкают, лают,
и под ладони суют все носы.
***
Я Вам подарю необычный цветок,
чтоб снова узреть наслаждения стон,
услышать вдох-выдохов сладкий поток -
анальную пробку – блестящий бутон.
***
Воронки глаз и рта, ушей
с желаньем, без него вбирают
картинки, сводки новостей…
Грязь с нижних щелей вытекает.
***
Весь мир – совокупность воды и пылинок.
Весь мир – обиталище мяса, костей.