Гуляющий шорох по травам, кустам,
как будто чешуйки огромного змея,
чтоб ползает тайно по разным местам
и дышит чуть влажно, порой суховеем.
Невидимый зверь колыхает листву,
шурша по коре и песчинкам боками,
опять огибая дома за версту,
сюда возвращаясь, побыв за стогами.
Прохладная мистика, сила вокруг
блуждает совсем по-хозяйски, без страха,
тревожит глаза и поджилки, и слух,
пугает дыханьями, бризом и взмахом.
Сквозняк беспокоит заборную клеть,
касаясь за ветки, как будто игрушки.
Наверное, это прозрачная смерть,
какая крадётся, чтоб выкрасть все души…
Опять прокажённые виды…
Плевки, маслянистая грязь.
Людишки – блошиные гниды.
Пыль лезет в замыленный глаз.
Второму же оку, живому,
видны все противности дней,
в кустах нечистоты, разломы,
тоска, колыханья теней.
Вокруг лишь раздоры, неблагость,
раскрошенность судеб, дорог,
собачьи фекалии, пакость,
над мусором, крышами смог.
Вдали перебранка алкашек.
Осколки бутылок меж луж.
Прокуренный голос милашки.
И чей-то заблёванный муж.
У стройки грызутся собаки
на радость угрюмым жлобам.
Заборы в рисунках и ссаках.
Пакеты подпёрты к столбам.
Повсюду обёртки, покрышки.
Оборваны в чашах цветы.
Раздавлены голуби, мышки.
Потёртые локти, зады.
На лицах унынье и тучи.
В одеждах скопления пуз.
Быть может, и я, тут идущий,
кому-то скотиной кажусь…
Таких губ питательных, сладких
и вкусных грудей, и начал,
и ног гимнастических, гладких
давно-предавно не встречал!
Такой легкодумной принцессы,
чья гибкость и радость добры,
чей волос, как роза Comtesse,
не знал я до этой поры!
Не верю, что рядом со мною
в густом полумраке, у штор,
колышемся страстной волною,
то ритмами бури, то гор.
Вдвоём в возлежании нежном,
в едином сплетении тем.
В раю розовато-промежном
находится стойкий Эдем.
И два этих чуда сочатся,
как речка с живым озерцом,
что влагами будут меняться,
играясь пред самым венцом.
Вот чувствую мягкие спазмы,
исполнив сюжетный засов,
пульсацию жил при оргазме,
как тиканье старых часов…
Просвириной Маше
Путь выстлан широким лучом,
положенным прямо на сцену,
на подиум серым огнём,
что вносит в сюжет перемены.
Та лента лежит меж теней,
как лунная тропка, дорожка.
Красотка крадётся по ней,
как очень породная кошка.
Смотрю на изгибы, кайму,
на ленты, овальную розу.
Сегодня её накормлю
монетно-червонным разбросом.
Милейшая кошечка, сласть
охотника вновь интригует,
совсем не боится пропасть
и снова открыто флиртует.
Во всём так гибка и вольна,
распахнута и откровенна.
Любовною лаской больна -
дарует всё, что сокровенно.
Шагает, кружится, ползёт,
играя с фонарным узором.
Я с нею сегодня, как мот,
повязанный общим позором…
Полине Ъ.
Публичные дивы смешливы и страстны,
прямы, экспрессивны, тоскливы чуть-чуть,
лукавы, кокетливы и гривуазны,
избравшие тёмный, танцующий путь.
Сначала они лишь смотреть позволяют,
затем прикасаться, поить их вином,
потом в тайный список "приват" добавляют,
а после играют с чуть сильным огнём.
Уже и коньячные краски вбирают,
питаясь дымами из трубчатых ваз,
поздней на купюры, инстинкт напирают,
совсем не сводя всё наглеющих глаз.
В течение ночи прилипнуть стремятся
и высосать всё, как желающий спрут,
разжечь полыхание страсти, отдаться,
всё начав от сотни, а после взять пуд.
Одна уже к шее, груди и ланитам
легко допускает цепляния уст,
желая ласканий, быть малость побитой,
мечтая, дрожа, как сиреневый куст.
И вот уж шлепки розовеют на радость.
Снимаются сбруя, чулочный нейлон.
Недавно она от касаний смущалась,
как вот уже ты проникаешь в неё…
Полине Ъ.
Ты, барин – тиран, узурпатор рабочих,
отнявший права и свободы, и честь,
делец и философ воистину склочный.
Мы свергнем тебя, за идею взяв месть.
Ты – баловень жизни и самоуправщик,
сынок дворянина, в чьих лапах руда.
В руках твоих, о, нувориш и захватчик,
все залежи, прибыли, средства труда.
Обломовский быт твой противен трудяге,
который гнёт спину и мажется в грязь.
Пока наслаждайся, лентяй, скупердяга!
Однажды, закончится всё это враз!
Мы вовсе не твари и не нищедумцы,
как хочешь ты думать во имя всех скреп.
И вскоре все рты наши, как плоскогубцы,
разрушат гнетущую, длинную цепь…
Арену Ананяну
В душистой и кремовой лаве вулкан,
под листьями штор и полотнами ночи -
мне равный по росту, душе великан
усладу, искусство искусно пророчит.
Он женского пола, как Ева, Лилит,
не ведавший злобы, печалей и родов.
Вовсю наслаждаюсь, как дева парит,
величием девственно-доброй природы.
Корона с фатой, неименье оков
и бусинка родинки с левого края,
три фиговых листика, стебли вьюнков
литое изящество, стать украшают.
Обзор загорелый, горчичный слегка
глаза согревает бесценным сияньем.
Роскошная видимость злата мягка,
какая во мне раскрывает желанья…
Полине Ъ.
Чудные блюстители дикой морали,
хранители девственных, майских начал,
какие страстями себя не марали,
какие не знают, как в паре кончать,
нашлись наконец-то, увидев друг друга,
а после десятков свиданий, час,
чудачная пара, как пара супругов,
пришли сотворить ожидаемый час.
Им вдруг захотелось отринуть терпенья,
снять путы безбрачия, что велики,
и совокупиться, достичь пробужденья
и кончить в соитьи, а не от руки.
И с этим они приступили к деянью,
на тесном диване едва поместясь.
Свершив обнажения, ласки, вдеванье,
неловко отправились в сочную связь.
Сердечные мышцы, не выдержав счастья,
увы, не сдержались в потоке любви,
и выстрел сразил их дуплетом, несчастьем,
дуэтом поникли, как два vis-a-vis…
И вот на больничной, мигающей грядке
лежат, как герои, при свете лучей
искатели истинных чувств средь упадка,
похожие прямо на двух овощей…
Мораль такова, что всему своё время:
играть, веселиться, жениться, рожать…
Иначе потом восполнять это – бремя,
и можно от гонки такой пострадать…
Средь гильз, побеждённой охраны
большой, ужасающий вид:
навалы одежды и драни,
золы из рабов и обид,
и пепла остывших желаний,
угасших смирений, надежд,
мужских, материнских метаний,
полосок дурных спецодежд,
и копи на сотни каратов,
серёжки в десятке мешков;
как ворох змеиных канатов,
тут косы от женских голов;
и кольца, как мыльная пена,
скелеты, как взорванный склеп,
сушёные мумии в венах,
живые, что просят лишь хлеб;
стога париков среди леса
и сборище трупов, костей,
ручные, ножные протезы,
как склад из людских запчастей…
Бордель – куча шлюх худосочных
и дряблых, прожжённых, дурных,
блудильщиц хмельных, полуночных,
заразных и пьяных, сухих.
Бордель – совокупность девичек,
бесхозных и общих гулён,
и хищниц, и жертв или птичек,
лихих нимфоманок времён.
Бордель – свора бедных, похабных,
продажных, греховных, без прав,
гашишных и водочных, ямных,
разнузданных, тёртых шалав.
Бордель – яма шкур и товарок,
блудниц вавилонских, оторв,
притонщиц за хмелями чарок,
анальных срамниц среди штор.
Бордель – сбор вакханок и сучек,
путан, что работают ртом,
подстилок, дошедших до ручек,
мой новый приют… или дом…
Чего только в бытности не происходит!
Меняется всё за секунду, за час!
Весь люд отродясь испытанья проходит,
идёт по бульварам иль щемится в лаз.
Так видел отличников в робе рабочей
и неучей в белом, погонах, мехах,
красоток в лохмотьях, морщинах побочных,
спортсменов, какие взрослеют в жирах.
Встречал я героев в ролях декадентства,
возросших из хилых, беднейших, больных,
лебёдушек, бывших цыплятами в детстве,
поникших красавиц до девок дурных…
Куда только жизнь не заносит случайно!
Вхожу я на плиточный, мятый паркет.
Вдруг голос консьержки, прокуренный, чайный!
Бывалая гейша, танцовщица Кэт…
Опять поражаясь лихим поворотам,
сединкам её, что свисают на шаль,
и непостоянству, паденьям и взлётам,
шагаю плечисто, писательски вдаль…
Рунический локон, и снова, и снова.
И так сотни дюжин той пряжи густой
на мудрой, одетой и гордой основе,
над южным загаром, его желтизной,
над серьгами, тушью, очами, помадой,
над шейным отвесом, стеной глубины,
плечистым уклоном, махающим ладом,
над взгорьем груди и изгибом спины,
над гладями чрева и впадинкой после,
над тыльными горками, склонами вниз,
песчаными пляжами в солнечном воске,
что чувствуют ясность и ласковый бриз,
над лосками стройностей неторопливых,
что вновь огибают дождливый прибой,
над видом шагов утончённо-красивых,
над шпильками туфель, земною корой…
Юлии Шестаковой
Солнце над башенным краном – маяк
или на древке фрегатное знамя,
циркуль и ясный кружочек как знак,
жёлтое, самое чистое пламя.
Каменный город, как свалка пород:
гравия, глины, песка и бетона,
что созидают строительный сорт,
что предстаёт великаном с короной.
Строится, ширится, высится гладь
и восстаёт стеновыми горами,
сзади каких зачинается кладь
и возрастает, питаясь дрожжами.
Высь, Вавилон застилают нам свет.
Господа нет, чтоб нарушить работу.
Быт низкорослый врастает средь бед
в землю, жующую долгие годы.
Рубится зелень, корчуются пни,
всё осушается ради наживы.
В шуме машин, новосёлов все дни
как-то бытуем в хрущёвках плешивых…
Ты – верный пускатель ионов
в любой, повсеместный момент,
раздатчица волн феромонов,
больших электрических лент,
худой эпицентр энергий
с густым концентратом лучей,
с запасом от низа до верха;
светило средь дней и ночей,
мудрец, что бесплатно вещает,
транслирует дух на места,
хозяйка, что суть источает,
цветущая счастьем звезда
и деятель честный, прилежный,
простой, бескорыстный, святой
и щедро-дарительно-нежный,
алмазный, цветной, золотой,
радар и локатор, источник,
шаманка из вечных лесов,
ведунья, приёмник поточный…
К тебе одной чую любовь!
Просвириной Маше
Жую золотистых червей,
промасленных, в меру солёных,
их краешки, что чуть белей,
томатной кровцой окроплённых.
Порой ем спирали, винты,
ракушки без малой начинки
и звёзды, и гильзы, шплинты
и кольчатых тварей, крупинки.
Вкушаю под вечер и днём
под соусом, гелем и маслом,
с горячей подливой, лучком
и сырною жижей, и мясом.
Как будто китайский гурман,
едок итальянский и эллин,
питаю овальный карман
сортами любой вермишели…
Приют престарелых – скопление боли
и сборище старости, сна, забытья,
тоски, одиночества, вони, безволья.
Быть может, однажды в нём буду и я.
***
Прожить с нелюбимым, и сексить, терпеть,
рожать и побои залечивать мазью.
Эх, вот уж воистину жизненный бред!
Как будто живут от безумья иль сглаза.
***
Съезд мамок с колясками, где их детишки,
иль сход одиночных, что рядом ведут -
противнейший хаос свиней и мартышек,
кишащий, визгливо-бубнящий редут.
***
Писк моды – бредовый и выжатый термин,
наводит мышиную серость, печаль,
идею о низменном статусе, тени.
Уж лучше "мелодия", "вспышка", "печать"…
***
Характер мой странный – печалиться, жаждать,
замужних, шалав, разведёнок иметь,
искать справедливость и ум в мире, каждом,
писать в одиночестве, зная весь бред.
***
Надев кольцо, испив винца,
закончив свадьбу тёмной ночью,
исторгнув жидкость из конца,
я спать ложусь, а ты – как хочешь.
***
Пускай облицовка вокруг золотая,
одета в убранство и пахнет Dior,
и пусть штукатурка её вся цветная,
но гниль за стенами и дверью её.
***
Жизнь – узкоколейка. Сам крутишь и едешь.
Весь путь на дрезине вдоль моря, хребтов.
Маршрут одиночки без дома и детищ.
А кто-то на поезде, яхте, авто…
***
Бог дал человеку отверстие снизу,
чтоб грязь выходила, коль будет пора.
Но всё ж зачастую выходят нечисто
пердёж и дерьмо из поганого рта.
***
Кондиционеры, как блохи на псине,
на лике прыщи или родинки, сыпь
и как овода на стоящей скотине,
как будто бы кочка, заноза и гриб.
***
Стихи – это смесь, концентрат целой книги.
Слова их – алмазы, жемчужины бус.
Их строки – лучи и отдельные блики.
Длина, высота – Вавилон с сотней муз.
***
Две верхние губки твои, как малина,
а нижние – грудка или сёмги филе.
Они – натюрморт эротичной картины.
Люблю эти кушанья в тонком желе!
***
Хорошее место. Элитные блюда.
Но чую я волос-спиральку во рту.
Надеюсь, он рос не на паховым чуде,
а выше – над носом, на самом верху.
Гремучий, затравленный, вымокший город,
как в слизи улиток, во влаге червя
иль в пене-слюне от взбешённого torro,
иль в мыле из пасти собачьей средь дня.
Зверь этот дымящий, сырой и ужасный
грозою рычит иль лежит, как гюрза.
Как хищник голодный, поджарый, опасный,
он скалится, глядя на шею, в глаза.
Газоны топорщит взъерошенно, дико,
колючую шерсть поднимая, как ёж,
готовя к прыжку свои костные стыки,
подняв ирокез, как воинственный ёрш.
Чудовище это темно, разномордо,
и тряскою шкуры сбивает весь дождь.
А люди, совсем как блошиные орды,
бегут, улетают на небо святош.
Я тоже несусь по воде и грязище,
из мыслей комочек надежды лепя.
Как к чаю, богатству смерзающий нищий,
стремлюсь я до двери твоей, до тебя…
Просвириной Маше
Тебя все хотят, обожают,
ведь с Господом ты наравне!
Реснички-травинки играют
на солнышке и при луне.
Спокойна, чиста, льноволоса,
как пёрышко лучшей из птиц.
А кончик красивого носа
люблю я лизнуть, будто шпиц.
Извечно в простейших нарядах,
но в них, как царица всех мод.
Мгновению каждому рада,
довольна явленьям погод.
Славяночка, божья посылка,
что неприхотлива в быту,
с какой несказанно и пылко,
духовно и тельно расту!
Не видывал гибче и ярче,
не слышал медовее слог!
И даже кончаю я слаще,
держа твои пальчики ног…
Просвириной Маше
Обвыкся в болоте средь жаб и лягушек.
Осел средь кувшинок и тины, кустов.
Почти что забыл про раздольность опушек,
про реки, пшеницу и запах цветов.
Теперь комары, водомерки и мошки,
чешуйки зелёные сверху воды,
осока и плесень, какие-то крошки -
соседи мои средь вонючей среды.
Кошмарные сны и ужасные звуки,
прыжки по трясине, рассолу, камням,
какие-то шорохи, брызги и стуки
средь влаги умершей пугают меня.
Угрюмая заводь из вязких помоев,
коряги, упавшие в топи и грязь,
гадюки и совы, протяжные вои
опять поражают оставшийся глаз.
А всё оттого, что подбили дробинкой,
и тем обрекли средь вот этого жить…
Под грудью кровит от засевшей соринки.
Я начал жиреть и, наверное, гнить…
Чердачная будка на выцветшей крыше
с утра открывает мне юный обзор
на шифер и мрачные окна, и вышки,
на краешке стока оградный забор,
на крошево жёлтой листвы от деревьев,
как разные искры бенгальских свечей,
на птиц и от них отлетевшие перья,
на сотни одежд и балконных вещей,
на сонных прохожих, их кепки и плеши,
на трубы, какие ещё не дымят,
на свежесть помад и на женские вещи,
на ленты дорог и заброшенный склад,
на морг, его серо-янтарные стены,
на дым крематория, госпиталь, храм,
на мокрый рассвет, населенье, антенны,
на всю панораму из неба и рам,
на скрипы ворот и далёкий могильник,
на охру стальных и больных гаражей,
оставленный кем-то у края напильник,
на рай разливной и рядок алкашей…
Как пёс в конуре, созерцаю округу,
с голодным желудком сижу на верхах.
Клаксоны и грохот противны так слуху,
но я – подневольный холоп ЖКХ…
По воле больших коммунальных хозяев,
напившихся кофе и сливок жлобов,
от них получив разнаряд, нагоняи,
залез для очистки сырых желобов…
Кудесница в длинном, сиреневом платье.
Модель для любого стиха, полотна.
Любимица с малой рюкзачною кладью.
Цветочница, что так постельна, родна.
Шикарница и хорошуля, красотка.
Портрет ненаглядный, забавный, святой.
Спортсменка в индигово-белых кроссовках.
Смиренница, с коей прекрасен постой.
Вещунья, что делится космосом, мигом.
Мурчащая кошечка с парой когтей.
Захватчица с вольным, желаемым игом.
Чаёвница, что так полна новостей.
Бесстрашная явь, разорвавшая узы.
Сочнейшая в паре местечек, меж сот.
Хозяюшка и вышивальщица, муза.
… Куда-то ушла от поэта на год…
Просвириной Маше
Ты, будто бы чашник при погребе винном,
при старой, глухой, монастырской избе,
гурман, сомелье научившийся, чинный
и ставленник Бахуса в этой судьбе.
Ночной и дневной разливной, виночерпий,
мудрец, что подскажет в заветный момент.
Порой у тебя напиваются черти,
порой и святые попросят абсент.
Ты – явный любимец пропойц и гулящих
и рюмочник, баловень и сибарит,
степенный беседчик, факир настоящий.
И ковш не один был тобою испит.
И я – завсегдатай кабацкого места,
где ты черновласый, в жилетке, тоске
меня поджидаешь в субботу так честно,
вручаешь меню на бумажной доске…
Неизвестному бармену кафе "Губернатор"
Дышу её запахом, как кокаином,
из губ добываю прозрачный нектар,
целую и пью, и лижу цвет малины.
Полезные действия в таинстве чар.
Вкушаю такое редчайшее блюдо
средь этой постельной и голой поры,
что пылко любуясь животиком, грудью
и кладом, который течёт изнутри!
Все капельки, влагу в себя собираю,
как будто голодный ходок-бедуин,
что выискал сочный оазис у рая,
восторженно радуясь между долин!
Как котик, лакаю молочное блюдце.
Как молот, качаю бесцветную нефть.
В сей миг предстаю я живым, жизнелюбцем,
который желает таким быть и впредь!
Просвириной Маше
Во всех накопления вязкой мокроты,
комочки созревшего кашля, соплей,
печалей, в которых простудные ноты,
и всхлипы в носах между кресел, аллей.
В иных проходящих мечтанья о чае,
позывы к зевоте, чиханию, сну,
желания выпивки, тёплого мая
и чтобы хоть кто-то приблизил весну.
Идущие, кутаясь в шарфы и грёзы,
глядят на горящие окна, лучи,
стирая с очей накатившие слёзы,
что выбиты ветром без явных причин.
Мечты об уюте, объятьях и пледе
шаги ускоряют, торопят домой.
С лицом посинело-румяного цвета
я харкаю кровью и новой строкой…
Людишки – мешки из надежд и печалей,
безудержный хаос и конгломерат,
клиенты друг друга: продаж и венчаний;
ядрёная смесь, где добро, полуад,
создатели и потребители (в массе),
враги и сторонники, жители дня,
приверженцы сотен религий, пластмассы,
чужие такие, хоть всё же родня,
родители новых рабов и героев,
синоним ленивцев, обманов, грязнуль,
убийцы, мучители душ и покровов,
и мясо для опытов, секса и пуль,
толпа одиночек, ведомых, обычных
и вешалки для полиэстера, шлюх,
отары из алчных и слабых, привычных,
что чаще позорны на вид и на слух…
В индиговом небе чернеющий август,
где солнце, как мёд, что течёт по плющу.
Я, словно бумажка, химический лакмус,
опять рефлектирую, пью и грущу.
Заря остывает, накал угасает,
кончается в липкой бутылке вино.
Ни кофе, ни сон от тоски не спасают.
Опять попадается с грустью кино.
Уже тридцать первое, вечер и вторник.
Зашторена резко оконная цель.
Я – вечный искатель и счастья поклонник,
что так безуспешен средь сотен земель.
Пузатые книги обжили три полки.
Но, суки, не лечат, а множат всю боль.
А память всё чаще порочна и колка.
Внутри и снаружи терновник и соль.
Закатность румянит туманные щёки.
Багряная жижа сковала мой рот.
Как будто ежи, в углу старые щётки.
И я без тебя не герой, не Господь.
Постылое зрелище. Хмурые виды.
Дома – сталактиты под пыльной волной.
Дух прелого сена (фосгена), иприта.
Последний день лета, и ты не со мной…
Просвириной Маше
Внезапная паника ростом с медведя
мой панцирь терзает, стучит и грызёт,
бросает и топит в отчаяньи, бреде,
литую броню вдруг берёт в оборот.
Сердечная мышца о грудь барабанит,
стуча беспокойно, с боязнью сказать,
тревожно и пламенно рёбра таранит,
боясь опозориться, после страдать.
Испуганность, странность, смущение топчут.
Какая-то глупость и стопор, огрех!
Слова еле слышно срываются, ропщут,
слегка отвечая на речи и смех.
Какая ж напасть приключилась со мною?
Порыв ситуации лупит в там-там.
Дурной анекдот с несмешною волною.
Причина всему – флирт красивой мадам…
Винты металлической стружки,
окрашенной в угольный цвет,
свисают пушистой опушкой,
кивая ответно "Привет".
С точёной основой фигуры
твой образ похож на людской.
Совсем не скандалишь, не куришь,
но смотришь с любовью, тоской.
И нет в оболочке кровинки,
под латексом, меж проводов.
На коже нет ран и ворсинок.
Не просишь вояжей, цветов.
Разрезы меж ног и чуть ниже
компактны, красивы, узки.
Соски чуть поменьше и выше.
Черты так просты, не резки.
С тобою я интимен, галантен.
Твой лик – вид ушедшей. Как шёлк.
Ты – робот в раскрытом халате,
а я – твой создатель и Бог…
Татьяне Ромашкиной
Воистину райский простор, любованье,
фруктовый амбре, зеленение кущ,
покой, тишина и души ликованье,
духовная близость без почвы и туч!
Повсюду свеченье без лампочки солнца,
нектар, шелковистость листвы и лугов,
еда и питьё, и чистоты эмоций,
нет пыли и камня, работ и дымов.
Нет храмов, свечей и попов, десятины.
Все расы в господнем поместье, в раю,
здоровы, довольны, в прекрасной рутине,
в извечном июле и в мирном краю.
Но портят святую картину и явность
скелеты обглоданных жертв в естестве,
людская природа, а именно – жадность,
дерьмо от святых и животных в траве…
Просвириной Маше