Взяли Гумилева. В одну поздно-июльскую или августовскую ночь сыновья мои, возвращаясь с музыкальной «халтуры» в каком-то театральном оркестре, встретили у Александровского сквера рыдающую женщину, высокую, худую, в черном. Как ночная птица, вспугнутая с гнезда, кружила она около зловещей «Гороховая, 2». Сыновья мои не знали ее, она не знала моих сыновей, – инстинктивно бросилась к незнакомым прохожим юнцам, учуяв в них своих. Назвалась:
– Лазаревская.
И, в смятении недоумелого испуга, бормотала:
– Странно! Моего мужа взяли как свидетеля для дачи показания, – обещали «на какие-нибудь два часа», а вот что-то замешкались, не выпускают.
Шедшие с моими сыновьями коллеги-оркестранты постарше советовали ей:
– Шли бы вы лучше домой, не привлекайте к себе внимания, ведь здесь кругом шпики.
– Нет, как можно, Николай Иванович выйдет, увидит, что меня нет, встревожится, почему я его не дождалась, что случилось…
Милиционер грубо прогнал ее с угла Гороховой. Она всю ночь мыкалась по окрестным панелям, прячась и увертываясь от обходов, забиравших прохожих, которые в тогдашнем «свободном» «красном Петрограде» дерзали выходить на улицу позже часу ночи. Рассвело, солнце взошло, но двери Чрезвычайки не выпустили Лазаревского. Два часа превратились в два дня, два дня в две недели, две недели в два месяца, два месяца – в вечность… Во вторник, 16 августа, я встретил Лазаревскую во «Всемирной литературе». Она была совершенно спокойна за участь мужа: Горький и другие соответственные ходатаи обнадежили и уверили ее, что дело его – пустяковое недоразумение, и он не сегодня завтра будет на воле. А двух недель не прошло, как имя Лазаревского было оглашено в списке «выведенных в расход»!