Те, что уловили иронию, рассмеялись. Белов, порадовавшись, что был понят, снизошел до детального объяснения.
– После второго курса все вы пойдете на полугодовую плавательскую практику. И уже на третьем сможете оценить все прелести работы: стоит ли так корячиться, или нет?
В тот же вечер Ромуальд сходил в мастерскую училища и, потрепавшись за жизнь с вольнонаемными пьяными слесарями, нашел что хотел – старую велосипедную спицу. Испросив разрешение попользоваться напильниками, плоскогубцами и сверлильным станком, он подготовил себе необходимый инструмент. Теперь осталось только выждать удобный момент.
Тем временем по училищу прошел слух, что первокурсникам после торжественного марша перед правительственными трибунами разрешат съездить по домам. Три дня благословенного отдыха вдали от казарменного уюта – это был просто праздник, даже лучше, чем День Великой Октябрьской Социалистической революции. Поэтому Ромуальд принял решение: 6 ноября, когда все курсанты в преддверии парада будут обязаны ночевать в системе, он претворит в жизнь свои слова. Иначе сам себя уважать не будет. А с этим разве можно как-то жить?
Ему повезло: он не попал в наряд, Бэн тоже наличествовал.
– Мне нужно передать тебе кое-что, – сказал ему Ромуальд во время ужина. – Приходи в Ленинскую комнату, если, конечно, не боишься.
И пошел обратно, не обращая внимания на вскочивших в показном гневе из-за стола сокурсников Бэна, не слушая их гневных проповедей: «как разговариваешь, чушок!», и «да мы тебя сейчас здесь уроем!», и тому подобные литературные откровения.
Теперь можно было не сомневаться, хоть точный час и не назначен, но буйные второкурсники сами прибегут за Ромуальдом, когда соберутся в Ленинской комнате.
Так и произошло. Резко открылась дверь кубрика, будто ее пнули, и вошли двое с кровожадными улыбками: один – круглоголовый, знакомый уже по первому казарменному дню, второй – рослый парень со всегда полузакрытыми глазами.
– Ты! – ткнул пальцем круглый. – Быстро пошел!
Ромуальд пожал плечами: «как хотите», и вышел из кубрика. Сокурсники проводили его испуганными и сочувствующими взглядами, рослый парень дал подзатыльник.
Перед Ленинской комнатой, расположенной в самом углу коридора было сумрачно – горел лишь один светильник. Зато внутри была полная иллюминация.
– Ну? – очень нехорошим тоном спросил Бэн. Он стоял как раз перед учительским столом, кроме вошедших было еще два человека, сидевших за разными местами. Они тоже глядели очень осуждающе, готовые хоть прямо сейчас броситься и топтать ногами одинокого «салабона». Конвоиры остались стоять у дверей, на всякий случай против попыток побега.
– Вот, – сказал Ромуальд и выложил перед Бэном однокопеечный конверт, в каких раньше солдаты отсылали письма на волю. – Тоби пакет.
Второкурсники недоуменно переглянулись.
– Что это? – у Бэна получилось произнести каждую букву по отдельности в этих двух словах.
В это время Ромуальд деловито вытащил из одного кармана старую брезентовую, измазанную краской и несмываемой грязью рабочую рукавицу, а из другого – что-то тонкое и круглое, сверкнувшее под светом ламп.
Ловким отрепетированным движением он накинул на шею Бэна сделанную из рояльной струны удавку и зажал ее левой рукой, уже облаченной в рукавицу. Роль плавающего узла исполняли несколько плотных витков стальной проволоки, на одном конце струны висела гирька, за другой держался сам Ромуальд.
Никто из парней не успел по два раза изумленно мигнуть глазами, а Бэн уже захрипел, пытаясь пальцами зацепить сдавившую горло проволоку. Чем больше он дергался, тем сильнее стягивалась петля. Кожа на шее в некоторых местах полопалась, появилась кровь.
– Так! – заорал Ромуальд. – Всем тихо, сволочи! Кто сунется – задушу эту мразь!
Бэн обмяк и ухватился разведенными руками за крышку стола, чтоб не упасть. Глаза у него странно выпучились, весь он покраснел до синевы, с косо открытого рта тянулась на подбородок струйка слюны, гюйс в некоторых местах стал пропитываться кровью. На таких парней девчонки обычно стараются не глядеть.
– Ты убьешь его! – тонким голосом закричал круглый.
– Если не будете дергаться – вряд ли, – спокойно ответил Ромуальд. – Всем оставаться на своих местах. Тебя, толстый, как зовут?
– Федя, – ответил тот, потом поправился. – Федор.
– Короче так, Педя! Вместе с этим сонным идешь к себе в расположение и приносишь сюда в этот конверт семьдесят рублей. А также мои кроссовки и часы. Понял?
– Да где же я это все возьму? – начал, было, Федя, но Ромуальд его оборвал.
– Ты не дослушал, Педор! Добавишь еще пятьдесят рублей, как моральную компенсацию. А времени у тебя немного: десять минут. Не то у меня рука дрогнет, и горло у вашего Бэна ненароком перережется. Пошел!
Федор и другой парень-конвоир стремглав умчались куда-то, не забыв прикрыть за собой дверь. Ромуальд ослабил хватку настолько, чтобы струна чуть провисла. Душить Бэна насмерть он пока не собирался. Тот сипло втянул в себя воздух, продолжая, однако, стоять, как докладчик, опершись о трибуну.
– Ты, парень, совсем с ума сошел? – сказал один из сидевших, бледный, как полотно. Другой резко отвернулся к окну, и его стошнило.
– Я вам не разрешил разговаривать, – ответил Ромуальд и чуть встряхнул струной.
Все это время, минут пятнадцать, пока не прибежали взмыленные «конвоиры», в Ленинской комнате царила тишина. Вова Ленин и бородатые дядьки Маркс и, извините, Энгельс продолжали глубокомысленно пялиться на противоположную стенку. С далекой улицы Калинина слышались гудки автомобилей – кто-то общался на уровне египетских таксистов.
– Надо же, – сказал Ромуальд. – А я думал, вы за ментами побежали.
– Да ты что! – оскорбился круглый.
– Вот твои кроссовки, – произнес «сонный». – Все равно они никому не подошли!
Действительно, размер ноги у Ромуальда был недетский. А эта дефицитная обувь была куплена мамой «на вырост». Итого получался сорок пятый калибр, простите – размер.
– Часов мы не нашли, но возьми у Бэна – его «Ракета» лучше твоих вшивых «Электроников», – добавил он же.
– Сними! – приказал Ромуальд.
«Сонный» отстегнул с руки Бэна часы, тот даже не поморщился, наслаждаясь каждым глотком воздуха.
– Ну, а теперь – получка! – известил Ромуальд. – При мне пересчитываешь и кладешь в конверт. Усек?
Сто двадцать рублей красными и фиолетовыми купюрами упокоились в бумажном кошельке.
– Все, – произнес Федя. – Мы в расчете.
Ромуальд согласно кивнул головой, свободной правой рукой вытащил из-под курсантского ремня длинную тонкую заточенную спицу с удобной рукоятью, как у штопора, и резко всадил ее в крышку стола.
– Почти в расчете, – сказал он, а Бэн простонал букву «А», потому что спица воткнулась в имитатор дерева сквозь его любимую ладонь.
Все опять удивились, но Ромуальд не решился больше проводить время в столь торжественном зале. Сдернув струну с шеи морщившегося Бэна, он взмахнул ею, как цепом, и приложился гирькой по скуле «сонного». Тот почему-то упал под ноги к Феде. Но и Федя недолго оставался на ногах – Ромуальд всем своим сорок пятым калибром зарядил ему под живот. Сидевшего парня снова стошнило.
Потом было просто: струна вернулась в рояль, часы – на руку, кроссовки в рундук. Ромуальд разделся и лег спать. Его трясло нервной дрожью так, что он боялся привлечь внимание своих товарищей – еще чего не так подумают! Он даже почувствовал некоторое облегчение, когда часов в двенадцать ночи дверь к ним в кубрик открылась и чей-то голос произнес:
– Эй, парни, есть среди вас Карасиков? Карасиков, на выход!
Ромуальд вздохнул и сел в кровати.
– Сейчас выйду, – сказал он.
4
Дневальный, совсем незнакомый однокурсник-механик, смотрел без любопытства.
– Пошли, Карасиков, там тебя армейцы спрашивают, – сказал он.
Армейцами были те курсанты, что имели незадачу поступить в «речку» уже после армии. Их было не так уж и много, командный состав их всячески берег и оберегал от повседневных казарменных прелестей: выход в город для них был свободным, в наряды они не заступали. Короче, только учись, товарищ! А вот с этим обстояло похуже. Несмотря на свой уверенный и серьезный внешний вид, учеба давалась со скрипом. Особенно ненавистный английский язык.
Ромуальд шел за дневальным и прислушивался к своим ощущениям: наличествовало все, кроме, разве что, любви и страха. Любить пока было некого, а бояться не хотелось. Стыд почему-то мучил больше всего. Не привык он быть в центре событий, даже такого мелкого местного масштаба. Хотелось одиночества, или маминого участия.
В каптерке приглушенно звучала музыка. Ромуальд узнал модный “Savage”. «Празднуют, что ли?» – подумалось ему, и он вошел в дверь, повинуясь молчаливому жесту дневального.
Три человека за маленьким столиком действительно отмечали наступление общегосударственного праздника. Братская могила килек в томате, вываленная на тарелку, нарезанный плавленый сырок «Дружба», явно домашние маринованные грибы и хлеб – стол богат по меркам талонного обеспечения населения пищей. Алкоголя видно не было, но это не значило абсолютно ничего. Чуть подальше от стола сидели Бэн с перебинтованной рукой и «сонный» курсант с бессмысленными глазами.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Ромуальд. – Поздравляю вас с наступающим праздником.
Трое армейцев подавили улыбки, переглядываясь друг с другом.
– И вас тоже, – сказал один из них.
Бэн ничего не ответил, только глянул, как смотрят в революционных пьесах молодые большевики на царских полицейских сатрапов. «Сонный» лишь вздохнул.
– Присаживайся, парень, – указал небрежным жестом на свободную табуретку один из армейцев. Ромуальд вспомнил, что его зовут Леха, но товарищи кличут «Сидор».
– Вот стало быть, ты какой, – добавил другой и повернулся к приятелям. – Большой мальчишка.
– Как звать-то тебя воин? – это уже третий, самый важный и усатый.
– Ромуальд, – представился он и присел на предложенное место.
Бэн фыркнул и что-то сквозь зубы проговорил. Выругался, наверно. «Сонный» снова тяжело, по-коровьи, вздохнул.
– Не, это очень забубенно, – сказал усатый. – Как пацаны во дворе звали?
– Карасем, – пожал плечами Ромуальд.
Все засмеялись, даже Бэн. Только его приятель вновь никак не отреагировал. Сидел и рассматривал нормы довольствия курсантов на противоположной стене.
– Тоже не подходит, – покачал головой усатый. – Не очень почетно по-флотски. Надо что-то придумать.
– Будешь Кромом, – резко выдохнул Сидор.
Все даже вздрогнули и начали тревожно озираться.
– Переведи! – предложил второй армеец.
– Ну, Карасиков Ромуальд если сложить вместе, получится Кром.
– Как батарейка «Крона», – сказал усатый. – Согласен?
– Ладно, – кивнул Ромуальд, ничего обидного он в этом не замечал.
Откуда-то из угла вышел средней упитанности кот с ободранным в кошачьей битве ухом и, приблизившись к столику с закусью, начал принюхиваться, шевеля усатыми щеками в такт дыханию.
– Ну тебя нафик, Федя! – сказал усатый и пихнул кота ногой. – Ты же только из помойки.
Федя неохотно отошел в сторону и начал демонстративно вылизываться, задрав к потолку вытянутую заднюю ногу.
– Парни, дайте ему бутылкой по башке! – усмехнулся второй армеец.
«Значит, есть все-таки что-то у этой честной компании», – подумал Ромуальд совершенно отвлеченно.
– Короче, Кром, – сказал Сидор. – Чего там у вас с Бэном произошло, нас не касается. Бейтесь, режьтесь, хоть стреляйтесь – ваше дело. Просто любопытно из-за чего весь сыр-бор. Не просто так ты на старшекурсника полез, сдается мне?
Ромуальд не очень хотел вдаваться в подробности, поэтому постарался ответить осторожно:
– У него было то, что принадлежит мне – вот и все.
– Деньги? – спросил усатый.
– Не только.
– Подумаешь – деньги! – вставил второй армеец. – Это же дело наживное. Не стоит товарищей по таким пустякам казнить!
– Мне они были очень нужны, – ответил Ромуальд и сжал пальцы рук в замок.
– Не секрет, для чего?
– Для отца, – сказал Ромуальд неожиданно даже для себя. Кой черт он тут распинается перед этими незнакомыми парнями? А потом, помолчав немного, добавил. – Он у меня болен.
– Чего же ты не сказал раньше, гнида? – взвился со своего места Бэн. – Мы что – звери, что ли?
– Ты меня не спрашивал, – пожал плечами Ромуальд.
– Ладно! – оборвал все реплики, как отрезал Сидор. – Проехали. Так уж и быть, выпьем за праздник. Согласны?
Ромуальд хотел, было, сказать, что он не пьет, но оказалось, что вопрос адресовался другим армейцам. Те только махнули руками – валяй!
Как из воздуха появились пять стопок и стакан, а также бутыль водки на три четверти литра.
– Сабонис! – радостно зажмурился усатый и добавил. – Питерский!
Водка в то время, впрочем, как и другой алкоголь, были по талонам. Такими мерами мудрый правитель Горбачев толкал свою страну к нашей «великой депрессии». В Питер ездили не только колбасные поезда, но и водочные экспрессы – там можно было отовариться без бумажных квиточков, были бы деньги и здоровье биться в сутолоке винно-водочных магазинов.
Выпили все, даже Ромуальд. Отказаться как-то не получилось.
– У нас в армии тоже такой парень был, как ты, Кром, – сказал Сидор. – Правда, выглядел он настоящим евреем, но упертым был, как кремень. Это, конечно, достойно некоторого уважения, но житья не дает никому. В первую очередь, тебе самому.
– Да у нас на корабле таких было – хоть караул кричи. Два года прошло – все, кричите «караул» все мичмана и младший командный состав, прячьтесь по норам, потому что кремни идут, – добавил второй армеец.
– Нет, я имею в виду – человек поступка, – уточнил Сидор. – Вот ты, Сундук, пошел бы своему годку горло резать за то, что тот деньги твои потянул два месяца назад?
– Чего я – безбашенный что ли? – хмыкнул поименованный «сундуком».
– А этот пошел, – кивнул Сидор на Ромуальда. – И наш жиденыш тогда пошел, по другому поводу, правда, но тем не менее. Почему? Гордыня, что ли? Смертный грех, говорят. Один из самых тяжких.
– Не укради и не убий, по-моему, гораздо тяжелее, – ответил Ромуальд.
– Вот ведь козел какой! – внезапно сказал усатый. – Я ему, падле, самую жирную рыбку подсунул – не жрет. Понюхал и отвернулся – брезгуют-с!
Около поджавшего под себя лапки Феди лежала килька с торчащими наружу ребрышками. Сам он равнодушно смотрел перед собой, развернув свои полтора уха по сторонам. От этого вид кота был то ли глупый до безобразия, то ли умиротворенный до неприличия.
– Ладно, мы не такие брезгливые, – сказал усатый. – Сидор, наливай по второй, закушу с пола.
– Я больше не буду, – запротестовал Ромуальд и добавил. – Извините.
– Больше и не нальем, – отрезал усатый. – Но эту взять надо. За тех пацанов, что полегли, прикрывая наш отход. За то, что они были настоящими кремнями. Спасибо им и вечная память!
Все встали за исключением вконец осоловевшего Феди. Повисла долгая пауза, настолько торжественная, что у Ромуальда даже чуть слезы не стали наворачиваться на глаза. Он шмыгнул носом и, набравшись решительности, спросил:
– А что с тем парнем произошло?
– С каким? – ответил усатый.
– Ну, с этим, с евреем?
– А, пес его знает. Сидор, что там у тебя в Чите этой произошло?
Тот не спешил с рассказом, поудобнее устроился на жесткой табуретке и начал свою байку:
– ЗабВО – самый поганый из всех самых поганых военных округов в Советском Союзе. Солдаты становятся зверями, потому что офицеры – изверги, пытающиеся всеми правдами-неправдами выбраться в цивилизацию, буряты – садисты и маньяки, которые режут европейский молодняк, если тот попадается им в руки.
Был у нас в роте такой поджарый еврейчик то ли с Мурманска, то ли с Архангельска. Почти земляк, одного со мной призыва. Я-то парень достаточно большой, боролся как мог, но порой думал, то ли убежать, то ли самоубиться. Мучили нас по молодости – сил никаких не было. Два часа сна, один раз в сутки еда – гороховая каша с кусками жира – поди попробуй оптимистично смотреть на жизнь.
Верховодили у нас чурки. На Кавказе этих чурок – пруд пруди. А они в нашу роту затесались. Гансам – офицерам, по-нашенски, все было по барабану. Лишь бы им показатели какие-то мифические выполнялись. Комроты, капитан Чайка, никогда не брезговавший на построении самолично зарядить «в пятак» салабону, брызгал слюной: «Допускается потери от двух до трех процентов военнослужащих в мирное время. Лично пристрелю любого мерзавца, что будет мешать роте!» Черт, ведь как в воду глядел.
Наши чурки, естественно, нас, белых, тиранить давай. Особенно доставалось этому жиденку. Мы хоть по два часа, но спали. Его же неделями ото сна отлучали. Он, бедняга, в строю в обморок падал. Дрались мы, конечно, но как обычно – каждый за себя. А чурки по одному биться не умеют – только кагалом. Навалятся со всех сторон, отметелят, и ходят гордые, будто каждый Кассиуса Клея в нокаут отправил.
К тому же все они почему-то были какой-то педерастической направленности. Во всяком случае, угрожали всегда одним и тем же. Воспитание у них такое, что ли?
Вот мы и бились, вернее, отмахивались. Бился среди нас по-настоящему только один – жиденок этот. Вроде бы за что и душа-то держится, но изловит случившегося на очке чурку, какой бы тот не был здоровый, разобьет о его бошку его же «подмывательную лимонадную бутылку». Драться научился, изворачиваться, каждый удар кулаком в болевую точку. Короче, приключилась вполне открытая война. Бьют его чурки в сушилке казалось в усмерть. Но очнется он посреди ночи, выльет на себя ведро холодной воды, пойдет в казарму и, пока дневальный тревогу не поднял, табуреткой особо отличившемуся чурбану голову проломит. Того в госпиталь, жиденка – на губу. Там тоже чурки. Там тоже драка. Зубы стали у него через один, нос не успевал срастаться, пальцы сломаны, так он их друг к другу полосками от портянок прикручивал. И ведь жил как-то. Орет Чайка: «Убейте вы его!», а он стоит в строю, качается, как осинка, но кулаки сжимает.
Вы спросите, а что же мы? Да ничего: мы первые полгода не то, что писем домой не писали, мы даже не разговаривали между собой. Мы не понимали, что происходит, мы не знали дней недели, мы забывали, ради чего здесь собрались. Скотское существование.
Но случился очередной полевой выход. Весна, почти лето. Птицы не кричат, боятся нашего вида, прячутся по кустам. Для нас это новый кошмар, только уже на свежем воздухе, в сырости, холоде и грязи: копать траншеи, носить за чурками оружие, заготавливать дрова, стоять в бесконечных караулах.
Ну а жиденка сломать так и не смогли. Чайка решил его после учений на «дизель», то есть в дисбат определить за самое страшное предательство – за нарушение Присяги. Все это знали, но никто не мог осознать, слова как-то мимо пролетали. Только чурки радовались.
Однажды на 9 мая мы, вдруг, как очнулись, потому что впервые услышали голос нашего жиденка, точнее, его слова. Но этому предшествовало некоторое событие.
На вечернем построении Чайка, нажравшись водки до выпучивания глаз, сам пробил жиденку в поддых и сказал чуркам: «Что-то духи ваши совсем расслабились, служба медом показалась? Провести разъяснительную работу!» Уж чурки-то расстарались.
Очнулся жиденок, наверно от холода под самое утро. Лежал он в дровах для костра. Полежал он наверно немного, посмотрел в звездное небо, а потом решил действовать. Оружие для нас – табу. Только для старослужащих. Однако в карауле стоял такой же дух, как и мы. Жиденок посмотрел ему в глаза, положил руку на плечо – и тот посторонился.
Выбрал он себе автомат одного из чурок, примкнул полный рожок и пошел прямиком в палатку, где спали в сладких преддембельских грезах самые большие «друзья». Без особых предисловий вынес ударом ноги челюсть у ближайшего, тот своим визгом разбудил остальных. Чурки заорали, было, в непритворном возмущении, но осеклись: жиденок передернул затвор, потом еще раз, чтобы вылетевший патрон не оставил никаких сомнений в серьезности оружия.
Дальше уже было просто: прикладом автомата он проредил унылых хозяев службы, оставив стоять только двоих. Их он и выгнал на наше место построения, где догорал по случаю близящегося утра костер. Там он достал откуда-то из своих лохмотьев бутылку и побрызгал на ежащихся от предутренней прохлады чурбанов жидкостью, странно припахивающей бензином. Чурки насторожились, нахмурив орлиные брови. Жиденок же двумя резкими ударами приклада по коленям вынудил их завалиться на землю, притом не особо выбирая места. Колени наверняка были самым безобразным образом переломаны, но этого было мало: от тлевшего костра огонь весело перекинулся на подмоченную бензином одежду. Чурки, верещавшие, как джумгарские хомяки, перешли на ультразвук.
Он-то, наверно, и разбудил похмельного капитана Чайку. Тот выскочил из своих персональных апартаментов, горя желанием рвать и метать. Видимо, ему показалось, что все еще спит и видит кошмар. Два чурбана катаются по земле, пытаясь сбить пламя, а рядом с автоматом в руках стоит весь окровавленный жиденок.
– Убью, суку! – заорал Чайка. – Теперь тебе точно конец, жид пархатый!
– Не боюсь я тебя, мразь! – внезапно заговорил жиденок. – Сегодня праздник, 9 мая. Мой дед прошел всю войну, не убоявшись таких, как вы с этой бандой. Вы хуже фашистов, потому что свои. Бог вам судья!
Сказав это, он внезапно бросил автомат в ноги к капитану, который пребольно ударил того по босым пальцам ног. Капитан заорал снова, на сей раз нечленораздельно. Он подхватил с земли автомат и передернул затвор. Очередной патрон улетел в грязь. Но Чайка, наверно, здорово обиделся на слова. Вообще-то, скорее всего, просто настроении с похмелья было препаршивое.
Он перекосил лицо до полной неузнаваемости и открыл огонь. Плохим стрелком был капитан – в считанные секунды рожок был опустошен. Самые первые пули достались догорающим чуркам. Пламя на их ляжках было несерьезным, но полученные ранее травмы были несовместимы с возможностью свободного бега, даже шага. Одному разворотило голову, другому вырвало большой кусок плоти в груди. Короче, переломанные ноги были уже не в счет – Чайка просто убил их нахрен.
Другие пули улетели в палатку, где пытались прийти в себя оглушенные прикладом чурбаны. Им тоже досталось. Но все-таки не попасть в жиденка было невозможно. Его отбросило на землю, но он упорно не умирал. Во всяком случае, когда Чайка опустил оружие и начал тревожно оглядываться, над телами склонились выбежавшие испуганные солдаты, тот произнес: «С праздником, товарищи!»
5
7 ноября после демонстрации Ромуальд получил увольнительную на три дня. Прямо с колонны он прямиком отправился на автобусный вокзал. Можно было, конечно, спокойно сесть на поезд, «колхозник», как его называли, но трястись, кланяясь каждому столбу, не хотелось. Быстрее, быстрее домой.
На автобус, как и предполагалось, билетов уже не было. А желающих было преизрядно.
– Может, на такси? – осторожно поинтересовался он у такого же безбилетного хмурого парня.
– Дорого. Эти шакалы запросто так не поедут, – ответил тот.
– Почему запросто? За счетчик, – предложил Ромуальд. – Вы и еще кто-нибудь скинетесь по три пятьдесят, как за автобус, остальное доплачу я сам.
Парень осмотрел его с ног до головы, но ничего не сказал. Их разговор услышала девушка.
– Давайте попробуем, мальчики! – попросила она. – Мне очень надо.
Ромуальд предполагал, что таксистов вполне устроят рублей пятнадцать. Чем стоять и ловить пассажиров, гораздо удобнее зараз выполнить план, или что там у них. Пожертвовать лишними рублями он мог себе позволить, деньги-то были дурные.
– Хорошо, пошли, – согласился парень и, прихрамывая, пошел к стоянке такси.
– Скажите, пожалуйста, – начал Ромуальд говорить ближайшему таксисту с неприятными бегающими глазами. – Вы свободны?
Тот презрительно кивнул головой, свободен, мол. Чувствуя какую-то неловкость, Ромуальд назвал место, куда бы надо добраться.
– Тридцатчик – поехали, – сказал мужик.
– Я готов заплатить по счетчику, – продолжил Ромуальд, не совсем поняв, что это пробормотал неприятный таксист.
– Ты чего – глухой? – заорал вдруг чуть ли не на весь вокзал этот хозяин Волги с шашечками на дверце.– Да тебя и за полтинник никто не повезет!
В это время подошел прихрамывающий парень.
– Рот закрой, придурок! – сказал он таксисту. Обернулся к девушке и закручинившемуся Ромуальду. – Поехали на Жигулях. Вон Лыткин нас за двадцатчик возьмет.
У видавшей виды машины стоял рыжий крепыш и приветливо махал клетчатой кепкой.
– Деньги сразу, – сказал он и показал непристойный жест водителю Волги. – Чего вы к этому уроду сунулись? Он и мать жены за деньги на базар и обратно возит!
Девушка протянула трешку и рубль, парень выдал ровно, так что можно было мелочь отдать попутчице.
– С практики, что ли? – спросил Лыткин, увидев все богатство Ромуальда. – Ладно, не дрейф. Мне твоих денег не надо. А ты, Сайгак, когда деньгами швыряться начнешь? Ты же в авторитете, или опять в жопе?
– Хорош болтать, Лыткин! – ответил парень, в то время как шофер радостно хохотал. – Доведет тебя язык до цугундера!
Через пару лет таксист Лыткин действительно попадет в огромную неприятность, величину которой в полной мере смогут оценить только его близкие. Лыткин пропадет без вести вместе с машиной. Ну а Сайгак взблеснет на криминальном небосклоне через некоторое время, поблестит какую-то пору, а потом куда-то денется: или в тюрьму, или в могилу.
Праздничный вечер дома был счастьем, хотелось просто сидеть в кресле, пить чай и разговаривать с мамой, плюнув на куцую телевизионную программу. Где-то в глубине души занозой сидела мысль, надо бы сходить к отцу, но заставить себя выйти в темноту на улицу было свыше всяких сил. Так, временами вспоминая о том, что сегодня не все близкие еще поздравлены, он и лег в свою постель, чтобы сладко, как в детстве, заснуть и видеть свой любимый сон – звездное небо.
Утром Ромуальд все-таки пошел к отцу, предупредив маму, что вряд ли вернется домой на обед. Обычная одежда казалась теперь настолько непривычной, что он некоторое время даже пытался идти соответственно обретенной вновь степени свободы. Со стороны могло показаться, что долговязый парень после вчерашних возлияний не может контролировать себя: то начинает делать излишне большие шаги, то, вдруг, вместе с правой ногой отмахивает правой рукой, а с левой ногой – левой рукой.
Отец сидел в своей унылой комнате, лохматый, небритый и очень старый. Увидев вошедшего сына, он радостно заулыбался, но получилось это у него плохо. Жалкая улыбка нисколько не меняла выражения безысходности на помятом и каком-то обрюзгшем лице. Только глаза говорили: «Сынок, как же я тебе рад!»
Здесь нельзя было находиться долго, Ромуальда душили слезы, и казалось, что воздуха просто не хватает. Он заставил отца одеться и потащил того в городскую баню. Памятуя о том, что в прошлой жизни парилка для него была нечто большим, чем просто пар и высокая температура, предложил париться, сколько душа пожелает, не торопясь никуда и ни на кого не обращая внимания. Приобрел у банщика-спекулянта две бутылки пива «Рижское» по семьдесят копеек за штуку и предложил отцу, после того, как тот вышел отдыхать в раздевалку, завернутый в простынь на манер римского патриция. Стараясь не обращать внимание на грязные потеки, стекавшие по шее и рукам отца, рассказывал, как ему хорошо живется в столице. Никаких кинотеатров, никаких вечерних гулянок и дискотек – только учеба. Во всяком случае, пока.
Убедившись, что отец никуда не удерет, потому что ему было действительно очень хорошо, кое-как одевшись, быстрее ветра помчался домой.
– Мама, – спросил он, – есть у нас какая-нибудь моя старая одежда? Только стиранная желательно.
– У меня вся одежда стиранная, – ответила мама, посмотрела на мокрые волосы сына, но ничего больше не сказала. Выложила из старого чемодана рубашки, брюки, даже носки с трусами.
– Спасибо, мама! – сказал Ромуальд, собрал смену белья и прочее в пакет и ускакал обратно в баню.
Отец, отмывшись под душем и периодически навещая парилку, стал таким же, как и иные посетители, лениво потягивал свое пиво и даже посматривал на прочих, тянущих по причине экономии домашний холодный чай, с некоторой долей превосходства.
В чистой одежде, отмытый и умиротворенный, отец в своей келье даже начал хлопотать по хозяйству, но Ромуальд все это дело быстро пресек. Разогрел на плитке купленные в домовой кухне котлеты, картошку и, сдернув ржавую пятнистую, как высохшая шкура леопарда, скатерть, накрыл на стол. Пока отец ел, сделал приборку, как в училище – быстро и на первый взгляд добросовестно. Что там получилось бы со вторым взглядом – не очень важно, все равно лучше сделать он бы не сумел.
Уже собираясь уходить, он оставил тридцать рублей.
– Папа, не буду тебе говорить, как распорядиться деньгами – ты сам все знаешь. Постарайся как-нибудь не пропасть. Ты мне очень нужен.
У отца по щекам потекли слезы. Ромуальд начал быстро одеваться: опять подевался куда-то весь воздух. Пообещав снова придти, как только удастся приехать, он заспешил на улицу.
Уже стало темно, и подморозило. В небе горели яркие звезды, лужи под ногами хрустели, было очень пустынно. Праздник как бы прошел вчера, молодежь собралась на местной дискотеке, собаки и кошки попрятались по своим пряткам. Неяркие и редкие фонари выхватывали из темноты только стены ближайших домов, кривые заборы и угрожающие кусты. Ромуальд медленно шел домой, наслаждаясь тишиной и одиночеством. Он опять ощущал себя счастливым. Даже грядущий завтра вечером отъезд на учебу как-то не волновал.
– Карась! – вдруг крикнул кто-то из детского домика, «кодушки», как назывался он повсеместно на северах, что стояла в глубине их двора.
– А, Клим, здорово! – подойдя поближе, сказал Ромуальд.
Юрка Климов, коллега по занятиям в лыжной секции, нахохлившись, как воробей морозным утром, сидел на окошке. Они не особо дружили, но, как и все ребята с их секции, относились друг к другу с уважением.
– Ты чего тут сидишь? – спросил Ромуальд.
– Армию жду, – ответил тот.
– Ну и когда?
– Через два с половиной года, – выпустив струю пара к звездам, ответил Клим. – А ты, говорят, в «речку» поступил?
Ромуальд пожал плечами. Говорить про училище совсем не хотелось.
– Как наши? – спросил он.
– Да вот ждем снега, чтобы погонять немного. Виталик Гребенка обещал в этом году всех сделать. Коля Меккоев и Саня Риккиев даже поспорили. Тулос Тойво со своего военного училища прислал письмо.
– Ну, и что пишет? – просто так спросил Ромуальд.
– Пишет, что дурак, – усмехнулся Юрка. – Сам себя на такую каторгу загнал. Вовка Софронов сразу расхотел военным становиться.
Они немного помолчали. Надо было идти домой, но, боже мой, как приятно порой встретиться с хорошим знакомым в хорошей обстановке и хорошо поговорить! На самом деле просто не хотелось, чтоб этот волшебный тихий осенний вечер заканчивался. В любой момент можно пойти к себе, а там – мама с горячим ужином, хорошая книжка Роберта Штильмарка и уютная постель.