bannerbannerbanner
Волхонская барышня

Александр Эртель
Волхонская барышня

Полная версия

XIII

Долгих усилий стоило Илье Петровичу разыскать земского Гиппократа. А когда он наконец нашел его и с обычной своей горячностью напустился, упрекая его в бездействии, Гиппократ только руками развел.

– Батюшка мой, да вы с луны? – флегматично вымолвил он, отрываясь на минуту от ящика, в который упаковывал медикаменты.

– Я не с луны – я из деревни, где люди дохнут без всякой помощи, – отрезал Тутолмин.

– А где они не дохнут, позвольте вас спросить? – язвительно осведомился медик и, не получив ответа, продолжал: – Я, батенька, десятый день из тележки не выхожу. А участочек у меня: сорок верст так да сто сорок эдак – итого пять тысяч шестьсот квадратных!.. А голова у меня одна и рук только две; вот оно какое дело, горячий вы человек.

– Но у вас фельдшера…

– Есть-с. Есть, любезнейший вы мой; три фершела есть – не фельдшера, а именно фершела – один при больничке гангрену разводит, другой пьет запоем, а третий – у третьего, голубь вы мой, тифозная горячка третий день, и будет ли он жив – ведомо господу. Я же, извините вы меня великодушно, две ночи не спал да два дня не жрал.

Тутолмин стих и во всю дорогу обращался к доктору с глубокой почтительностью. Его как бы подавляла эта непосильная преданность своему делу, обнаруженная флегматичным и сереньким человеком.

– Но что же делает земство? – любопытствовал Илья Петрович. – Отчего мало докторов, почему нет медикаментов?

– Денег нету-с. Оттого и докторов нет, что денег нету. Народ мы дорогой, жалованье нам немаленькое, а обкладать-то уж нечего: земли обложены, леса обложены, купчина защищен нормой, а доколе норма оставляет его на произвол судеб, и купчина обложен…

– Но бюджет, кажется, очень велик.

– Это вы, батенька, справедливо сказали: бюджет велик. Но вы знаете, скрлько одних канцелярий на шее этого аппетитного бюджета? Изрядно, голубь вы мой. – И доктор начал откладывать пальцы: – Управская – раз, съезд мировых судей – два, крестьянского присутствия – три, воинского присутствия – четыре, училищного совета – пять…

– Но ведь это можно бы изменить, сократить…

– Эге, вы вона куда! Вы зачем же, любезнейший, в теорию-то улепетываете? Вы не улепетывайте, а держитесь на почве. Почва же такова: обязательных расходов сорок два процента – понимаете ли: о-бя-затель-ных! – администрация и канцелярии («Приидите и володейте нами», – в скобках пошутил он) двадцать два процента; ремонт зданий, страховка и расширение оных – шесть процентов…

И Тутолмин ясно увидел, что если «не улепетнуть в теорию», то и земство не виновато.

– Но тогда уж возвысить бюджет приходится, – нерешительно сказал он.

– Тэ, тэ, тэ!.. Это, другими словами, налоги возвысить? Превосходно-с. В высшей даже степени превосходно и просто. У меня и то есть один благоприятель, – великолепно он так называемый вопрос народного образования разрешает: собрать, говорит, по рублю с души единовременно – и гуляй душа!.. Батюшка вы мой, в том-то и штука, что повышай не повышай – толку не будет. Только счетоводство одно будет… Недоимка одна сугубая…

– Но в таком случае как же вы хотите обойтись без теории, – заволновался Илья Петрович, – вспомните «народоправства» Костомарова… в Новегороде, например…

– А, это другое дело! – с протодушным лукавством произнес доктор. – Поговорить мы можем. Поговорить мы всегда с особым удовольствием… Ну что, что там у Костомарова?.. Я, признаться вам, батенька, не токмо так называемых «книг светских», «Врача» уже третий месяц в глаза не вижу. А что касается ученых каких-нибудь сочинений, то перед богом вам клянусь – не виновен с самой академии.

И точно, «теоретический» разговор, который затеял было Илья Петрович, погас чрезвычайно быстро.

– Вы лучше расскажите, какова барышня у вас в Волхонке? – вымолвил доктор, преодолевая зевоту. – Говорят, чистейший маньифик. Вот бы, канальство, посвататься!.. Я, батенька, выискиваю-таки бабенку. Скучно, знаете. Дела – гибель, а приедешь домой, и позабавиться нечем. То ли дело мальчуганчика бы эдакого завесть или девчурку…

Тутолмина покоробило: он не ожидал таких признаний от добросовестного земского работника. Отсутствие «принципов» в этом работнике смертельно оскорбило его. «Затирает! – подумал он с горечью и невольно сравнил Гиппократа с Захаром Иванычем. – И буржуя моего затрет, – мысленно продолжал он, – и выищет он себе манерную самку, и наплодит с ней краснощеких ребятишек… Эх, болото, болото!» Но когда показалась Волхонка и засинело волхонское озеро, мысли Ильи Петровича изменили грустное свое настроение. Он подумал о Варе: «Эта не самка! – чуть не произнес он вслух, внезапно охваченный чувством какого-то горделивого довольства, – мы не изобразим с ней мещанского счастья…»

Однако же в деревне Тутолмину снова пришлось изменить свое мнение о Гиппократе. Этот «пошловатый» человек (как об нем было уже подумал Илья Петрович) с такой внимательностью осматривал больных, так безбоязненно обращался среди вони и грязи, до того ясно и быстро устанавливал дружественные отношения с крестьянами, что Тутолмин опять почувствовал к нему глубокое уважение. Это уважение еще усилилось, когда Гиппократ наотрез отказался заехать в усадьбу и настойчиво заспешил в ближнюю деревню, где свирепствовал дифтерит. Илья Петрович только в недоумении посмотрел на него: он никак не мог помирить такое самоотвержение с отсутствием «принципов». «Может, скрывается?» – предполагал он, задумчиво шагая по направлению к усадьбе (экипаж он уступил доктору), но тут же вспоминал бесхитростный облик доктора и снова повергался в недоумение. «Э, ну его к черту! – наконец воскликнул он, подходя уже к самому флигелю: – Явно разбойник, буржую моему подобен…» И любовное отношение к доктору, смешанное с какою-то раздражительной досадой, окончательно установилось в нем.

Захар Иваныч только что возвратился с поля, и Тутолмин, захватил его за какими-то длинными выкладками. Они повидались.

– Вот, Илья, сила-то грядущая! – вымолвил Захар Иваныч, откладывая карандаш.

– Какая такая? Уж не та ли, что щедринский помещик изобрел: сама доит, сама пашет, сама масло пахтает?.. – иронически отозвался Илья Петрович.

– Э, поди ты… Я тебе о Лукавине говорю.

– Аль приехали?

– Приехали. Ну один-то не по моей части: он, кажется, все больше по части художеств – Варваре Алексеевне все ручки лижет…

– Что ты сказал? – переспросил Тутолмин, внезапно ощущая какую-то сухость в горле; и когда Захар Иваныч повторил, какая-то жесткая злоба поднялась в нем. – Ну, а другой что лижет? – грубо произнес он.

– Э, нет, брат, другой не из таких. Другой не успел еще путем оглядеться, как со мной все поля обрыскал. Сметка, я тебе скажу! Взгляд! Соображение!

– Еще бы! Ты, поди, растаял. Эх, погляжу я на тебя.

Но Захар Иваныч не обратил внимания на укоризненный тон Тутолмина.

– Ты посмотри на этот проектец, – возбужденно заговорил он, снова подхватывая лист бумаги и быстро чертя по нем карандашом. – Это, например, сахарный завод. Вот затраты: это – оборотный капитал; это – убытки от превращения севооборота… это вот отбросы…

– Так, – саркастически вымолвил Илья Петрович, – значит, тебе мало «одров», ты еще настоящую фабрику вздумал воздвигать…

– Не фабрику, Илья…

– Завод. Это все равно. Тебе мало твоих батрацких машин, ты еще всю окрестность хочешь заразить фабричным ядом… Ты хочешь вконец перегадить нравы, опоганить народное мировоззрение, расплодить сифилис… Подвизайтесь, Захар Иваныч!

– Как же ты не хочешь понять, Илья, – корнеплоды необходимы. Ты посмотри: нынче гессенская муха пшеницу жрет, завтра – жучок, послезавтра – червячок какой-нибудь… Помилуй! Ведь нас силой загонят в корнеплоды… Так лучше к этому порядку вещей приготовиться. А скот! Ты посмотри, нам ведь его кормить стало нечем…

Но Илья Петрович сидел неподвижный и угрюмый.

– Действуй, – с злобой говорил он, – поступай к Лукавину в рабы. Давите народ, Захар Иваныч, поганьте его!.. Надолго ли? Посмотрим, милостивейший государь.

Захар Иваныч рассмеялся.

– Ну, чудак ты, – сказал он. – А к Лукавину я действительно мог бы поступить. Ты знаешь, какая штука: он меня сегодня отводит и говорит: берите с меня три тысячи целковых, почтеннейший, и покидайте вашего маркиза…

– Как это благородно! – воскликнул Илья Петрович.

– Ах, кто тебе говорит о благородстве, – в некоторой досаде возразил Захар Иваныч, – тебе говорят, какова сила…

– Наглости?

– Нет, – сообразительности, смекалки, милый мой. Я, разумеется, пойти-то к нему не пойду…

– А следовало.

– Не пойду, – повторил Захар Иваныч, – а завод с его помощью как-нибудь устрою. – И вдруг он ударил себя по лбу. – А знаешь, если бы ему жениться на Варваре Алексеевне! – воскликнул он.

– Опомнитесь, Захар Иваныч, – язвительно проговорил Тутолмин.

– Да ведь я как… Господи боже мой, – оправдывался Захар Иваныч, – я говорю в виде предположения. Я говорю, если бы она полюбила его… и вообще…

– Что между ними общего! – закричал Тутолмин яростно на Захара Иваныча.

– Как что?.. – в изумлении произнес Захар Иваныч. – Богат, красив, – он очень красив… Ты-то что, Илья! Граф какой мозгляк перед ним, а и то она тает. Барышня, брат…

– Что барышня? – внезапно опавшим голосом спросил Илья Петрович.

– Да вообще…

– Вообще подлость, – резко перебил Тутолмин и, шумно поднявшись с места, ушел в свою комнату.

А Захар Иваныч никак не мог догадаться, чем он так рассердил приятеля. Он подумал и тихо подошел к двери его комнаты.

– Илья, – сказал он, – Илья!..

– Что вам угодно? – ответил тот.

– Но ты не осмыслил вопроса, Илья; ты не обсудил его воздействий на крестьян, – вкрадчиво вымолвил Захар Иваныч, стоя у двери, – ты не сообразил всех польз…

– Я давно обсудил.

– Но ежели они будут садить корнеплоды…

– Я давно обсудил, повторяю вам.

 

– Но согласись, Илья…

– Я давно обсудил, что вы все тут трещотки и фарисеи! – раздражительно воскликнул Илья Петрович.

Захар Иваныч хотел было что-то сказать, но подумал и не решился. Он взял фуражку, взял лист бумаги с карандашом и вышел на цыпочках из комнаты. «И милый человек, – думал он, – а как от жизни-то отстал… Вот тебе и книжки!» – И, уютно поместившись на крылечке, старательно начал вычислять стоимость рафинадного отделения.

А Тутолмин лежал на постели, гневно плевал в потолок и чувствовал себя очень скверно.

Вечером суровый и гладко выбритый человек в кашемировом сюртуке явился к Захару Иванычу и доложил, что «господа просят его пожаловать с гостем чай кушать». Илья Петрович было отказался. Но Захар Иваныч так просил его и вместе с тем так хотелось самому ему повидать Варю, что он не выдержал и напялил свой парадный сюртучок. Кроме сюртучка, он надел еще свежую рубашку отчаянной твердости и белизны и отчаянного же фасона: воротнички достигали до ушей. Но ему казалось, что это последнее слово моды, а он на этот раз не хотел ударить лицом в грязь.

Как же зато и вспыхнула Варя, когда он петушиной походкой вошел в гостиную. По обыкновению, она сидела около графа и внимала неутомимой его болтовне. При входе приятелей граф вопросительно посмотрел на нее. «Тутолмин…» – прошептала она, потупляя глаза и не подымаясь с места. «Боже мой, какие несчастные воротнички!» – восклицала она мысленно. Произошло обоюдное знакомство. Илья Петрович тотчас же заметил смущение Вари и ее соседство. В горле у него снова пересохло; на лбу появилась неприязненная морщина. А между тем он волей-неволей должен был присоединиться к ним: Захар Иваныч, как только вошел, сейчас же затеял разговор о заводе, и не только Лукавин, но даже Алексей Борисович стремительно пристали к этому разговору.

– Вы изволите участвовать в… – граф назвал журнал.

– Точно так, – сухо отчеканил Тутолмин.

Варя посмотрела на него удивленными глазами. И опять воротнички привлекли ее внимание.

– Если не ошибаюсь, я читал ваш очерк… – продолжал граф и упомянул заглавие очерка.

– Может быть, – с сугубой сухостью вымолвил Илья Петрович.

Но Облепищев или не замечал, или не хотел замечать этой сухости. Присутствие нового человека приятно возбуждало его нервы. Любезно наклоняясь к Тутолмину и с обычной своей грацией жестикулируя, он заговорил:

– Но всегда меня поражало это ваше пренебрежение к форме, простите… Это, разумеется, может составлять эффект; но, согласитесь, только в виде исключения. Знаете, исключение, обращенное в привычку, чрезвычайно надоедливая материя, – и поправился, мягко улыбнувшись: – Иногда! Иногда!

Тутолмин угрюмо молчал. Варя посматривала на него с беспокойством (его костюм уже переставал резать ей глаза).

– И к тому же новизна-то не приводится в систему! – продолжал граф, все более и более оживляясь. – Шекспир отверг классические образцы, но зато дал свой. Лессинг насмеялся над чопорными куклами Готтшеда, но написал «Эмилию Галотти…» Наконец, наш Пушкин… Да наконец совершенно в другой области искусства можно проследить это последовательное развитие форм. Мы имеем строго законченное архитектурное построение в форме Парфенона. Но раз форма эта приедается, – простите за вульгарное слово (Тутолмин язвительно усмехнулся), – не хижина зулуса какого-нибудь появляется ей на смену, а римский свод. Этот свод, в свою очередь, уступает место готическому. Но с каждым разом мы видим систему: переход от строгой простоты греческого портика к узорчатым стрелам Кельнского собора ясен как серебро. Так же как ясен переход от «Капитанской дочки» к «Песне торжествующей любви». Но переход обратный, переход от Парфенона к хижине зулуса какого-нибудь, от самого принципа формы к полнейшей стихийности… Воля ваша!

– Вы где изволили обучаться? – быстро перебил его Илья Петрович. Варя встрепенулась в испуге. Граф в изумлении посмотрел на него.

– В пажеском корпусе, – сказал он.

– И по заграницам ездили?

– Путешествовал…

– Бывали в музеях, видели Мадонну Сикстинскую, Венеру в Лувре?

– Видел… Но я не понимаю…

– И языками владеете? В подлиннике Шекспира читаете? Декамерон, поди, штудируете на сон грядущий? Римские элегии изучаете…

– Простите, но я…

– Отлично-с, – резко остановил его Тутолмин, – а я, смею доложить вашему сиятельству, сын стряпчего, – знаете, взяточники этакие существовали в старину, – а учился я у дьячихи… А в университет пешком припер, с родительским подзатыльником вместо благословения. Да университета-то не кончил по случаю голодухи, ибо на третьем курсе острое воспаление кишок схватил от чухонских щей… В детстве читал «Путешествие Пифагора» да сказку про солдата Яшку-красную рубашку, – вашему сиятельству неизвестна такая?..

– Все, разумеется, имеет raison d'être[17]…– начал было явно опешенный граф.

– Но граф и не думает винить вас, Илья Петрович… – вмешалась Варя.

– О, я и не воображал в вашем доме встретить прокурора, мадмуазель, – язвительно произнес Тутолмин, – я только имею интересный вопрос к его сиятельству…

– Чем могу служить? – с преувеличенной вежливостью вымолвил граф. А Варя надменно закинула головку: она глубоко негодовала.

– Служить-то вы мне ничем не можете, – бесцеремонно сказал Тутолмин. – Я только хотел вас спросить: отчего это все вы, изучающие Мадонн и Шекспиров, предпочитаете курорты навещать, а не являетесь в литературу?

– Но странное дело, таланты…

– Что до талантов! Хотя бы принцип представляли. Принцип изящной формы. Мы, глядишь, посмотрели и усвоили бы его… А то ведь нам не то жратву добывать (граф сделал гримасу; «Извините за вульгарное слово», – с насмешливым поклоном заметил Тутолмин), не то «сущность» ловить, где-нибудь в самой что ни на есть «бесформенной» деревушке… Где уж тут до Парфенона-с!.. А вы бы нас и научили, изящные-то люди…

– Но у вас есть образцы…

– Есть, это верно. А если…

– Но вы не понимаете своих выгод, – сказал граф, – вы выходите на битву без лат… Вы забываете, что форма то же оружие… Гейне…

Тутолмин встал во весь рост.

– Выхожу с открытой грудью и горжусь этим, ваше сиятельство, – почти закричал он, – мне некогда было сковать мои латы, да еще вопрос: пригодны ли они для нашей битвы… Но я не шляюсь по курортам… не изнываю по музеям в томительной чесотке… не транжирю мужицких денег на так называемое «покровительство» изящных искусств, до которых мужику такое же дело, как нам с вами до китайского императора…

Варя с упреком посмотрела на него. Тогда он круто оборвал и раздражительно взялся за шапку.

– До свиданья-с! – проронил он.

– Куда же вы? – воскликнули все хором. Один граф молчал и обводил его растрепанную фигуру юмористическим взглядом.

– Не могу, у меня есть дело, – охрипшим голосом вымолвил Илья Петрович и, неловко поклонившись, направился к выходу. Варе вдруг стало ужасно жаль его. Она наклонилась к графу и, прошептав ему несколько слов (из которых он понял, что ей до конца хочется соблюсти долг любезной хозяйки), поспешно догнала Илью Петровича. Он уже натягивал пальто. В передней никого не было.

– Милый мой, что же это такое? – в тоскливом недоумении воскликнула Варя, бросаясь к нему. Он грубо отвел ее рукой.

– Ступайте! Поучайтесь у этой шоколадной куклы изящным искусствам! – задыхаясь от гнева, сказал он.

Варя побелела как снег.

– Илья! – воскликнула она с упреком. Но он сердито распахнул дверь и скрылся. Варя стояла подобно изваянию. Все в ней застыло. И холодное, тупое, жестокое настроение медленно охватывало ее душу. Она провела рукою по лицу; хотела вздохнуть, улыбнулась блуждающей и недоброй улыбкой и тихо возвратилась в гостиную. «Как ты бледна, моя прелесть!» – сказал граф, когда она с какой-то осторожностью села около него. Но она взглянула на него рассеянным взглядом и ничего не ответила. Руки ее холодели.

XIV

Тутолмин разделся и решительно развернул «Отечественные записки». Но дело не пошло на лад: интересная статья как-то туго и тяжело влезала в его голову. Маятник, равномерно стучавший в соседней комнате, ужасно мешал ему. Он закрыл уши и снова начал страницу. Но мысли его улетали далеко от экономических данных, представляемых статьей, и сердце беспокойно ныло. Тогда он с досадой бросил книгу и порывисто заходил по комнате. Злоба душила его. Он с каким-то едким наслаждением представлял себе красивое лицо графа, повергнутого в недоумение. И все в этом графе возбуждало его ненависть: и манеры, и мягкая любезность, и меланхолическое очертание губ… И он преувеличивал в своем воображении эти особенности, доводил их до карикатуры, до шаржа. Он представлял графа в виде паршивенького петиметра, в виде приторного пастушка из французских пасторалей времен Людовика XV… Но от этих представлений он круто и с какой-то стремительной поспешностью перешел к Варе. И досталось же несчастной!.. Он громоздил на ее бедную голову целую лавину обвинений. И ее изысканный костюм, и ее видимое благоволение к графу, и ее смущение при появлении Тутолмина – все ставилось ей в счет. Он не знал, как заклеймить ее поведение… Нелестные наименования ежеминутно срывались с его языка и необузданно будили мертвую тишину уютной комнатки. Он не мог простить себе те разговоры, которые вел с нею, ту «идиотскую» растрату времени, которую допустил ради поучения этой «либералки»… О, теперь он отлично видит, что дело заключалось в романических изнываниях. Все остальное служило лишь фоном для этих изнываний… «Прекрасно! – в ярости восклицал Илья Петрович. – Превосходно! В высшей даже степени великолепно, почтеннейший господин Тутолмин!» – и он с азартом обрушивался на свою особу. Не было того яда, который он не излил бы на себя. Не существовало таких унизительных сравнений, которыми он не воспользовался бы при этой безжалостной расправе. Не находилось таких презрительных прозваний, которыми он не обременил бы «свое ничтожество». С какой-то ненасытимой жадностью он переворачивал свою память и выкладывал ее содержимое для пущего уязвления «своих поползновений». И Онегин-то, и Печорин, и Рудин, и Агарин – проворно вылезали оттуда и с коварными гримасами поспешали на прокурорскую трибуну, откуда стыдили и дразнили Илью Петровича сходством своих похождений с его отношениями к Варе… Голова его пылала. По спине ходили иглы.

Он бросился на постель и уткнулся лицом в подушку. И долго ни одной связной мысли не появлялось в его горячей голове. Он только чувствовал какое-то бессмысленное и беспокойное угнетение. Сердце его ныло с тупою болью… Но мало-помалу волнение утихало; злоба исчезала, обессиленная наплывом тяжелой усталости… И он ясно вообразил Варю в тот миг, когда она подбежала к нему в передней. Тогда что-то вроде укора совести шевельнулось в нем. Он стал рассуждать сухо и правильно. Правда, он не обвинял себя; он не брал назад презрительных наименований, данных им девушке во время раздражения… Но в нем выросло и стало во весь рост сознание глубокой и страстной любви к ней. «Это факт, – произнес он громко, – и с ним надо считаться… Но нужно вырвать ее из этой экзотической гнили; нужно решительно и раз навсегда вывесть ее на прямую дорогу…» – и он, почти успокоенный, встал и твердой рукою написал ей письмо.

«Варвара Алексеевна! – гласило письмо. – Я не признаю шуток в серьезных вещах. Наши с вами отношения я считаю вещью серьезной. Играть в нервы, а тем паче раздражать чью-либо экспансивность, моего согласия нет. А так как наши отношения в вашем салоне именно таковы, что могут только потворствовать этому раздражению и этой игре, и так как по этому пути мы, может быть, зашли слишком уже далеко, то, я думаю, было бы уместно: игру прекратить и заявиться перед разными салонными пряниками в подлинном своем виде. Для этого благоволите разрешить мне говорить вам „ты“ уже не под сурдинку, а как и подобает взрослым людям – громко и ясно. Конечно, есть и иной выход: я бы мог сделать вам так называемое „предложение“, а вы – принять его. Но дело в том, что я считаю очень разумным наше прежнее решение: не сходиться до тех пор, пока вы не взглянете жизни прямо в глаза, то есть не изведаете ее нужд и ее прозы, а потому и „обычный“ выход нахожу неподходящим. Жду ответа.

Илья Тутолмин».

Разыскав Алистрата и отправив с ним письмо, Илья Петрович совершенно успокоился. Правда, он все-таки не взялся за статью в «Отечественных записках», но улегся на кровать и начал мечтать. Он воображал себе Варю без всяких «барских свойств». Умная, красивая, развитая, в простеньком темном платьице – она сидела в кругу его друзей и, дельно аргументируя, отстаивала его заветные мысли о мировом значении русских бытовых форм и об устойчивости крестьянских общинных идеалов… Дальше она представала ему в заманчивой простоте деревенской обстановки, среди ребятишек и баб, ведущих нескончаемую беседу… И сердце его теплилось тихо и спокойно.

 

Вошел Алистрат. Тутолмин протянул руку… В конце его собственного письма стояло смутно и неразборчиво: Мне надо говорить с вами. Приходите утром в березовую аллею. Тутолмин еще раз прочитал… И какое-то неясное чувство страха стеснило ему сердце.

Длинные тени лежали еще на росистой траве, когда Илья Петрович появился в березовой аллее. Озеро дымилось. Солнечные лучи червонным золотом сквозили чрез деревья. Было свежо. Березы издавали крепкий запах. Тутолмин сел на пень, подобрал сухой сучок, валявшийся на дороге, и в задумчивости начал чертить им по песку. Где-то вблизи неугомонно стрекотала сорока. «И на что ей понадобилось это свидание?» – думал Илья Петрович, и снова неясное ощущение страха обнимало его. Но он как бы отклонялся от этого ощущения, как бы убегал от него… Он вспомнил первое свое знакомство с Варей, ее удивленное личико при его внезапном появлении, ее шаловливую улыбку после, во время представления… Он представлял себе подробности их сближения, разговор в шарабане, сцены на поляне и на озере… И хорошо ему делалось. И не хотелось ему думать о вчерашнем вечере, об этой загадочной приписке к его письму, о свидании… «Точно в романе!» – мысленно произносил он и улыбался с деланной насмешливостью; а чувство страха опять надвигалось на него смутной и неопределенной тенью.

Вдруг послышался легкий шорох… Тутолмин вздрогнул и поднял голову. В двух шагах от него стояла Варя. Она неподвижно смотрела на него и была печальна. Белый платок обрамлял ее бледное личико; под глазами темнелись круги. Илья Петрович бросился к ней.

– Здравствуйте, Илья Петрович, – тихо вымолвила она и опустила глаза.

Тутолмин в тревожном изумлении посмотрел на нее.

– Что с тобой, моя дорогая! – воскликнул он, взяв ее за руку. Она было попыталась освободить эту руку, но после легкого усилия оставила ее в руке Тутолмина. – Что с тобой, – продолжал он, – или ты рассердилась на глупую мою выходку?.. Но, милая моя…

– Я вас прошу говорить мне «вы», Илья Петрович, – едва слышно произнесла Варя. Илья Петрович бессильно выпустил ее холодную руку.

– Что это такое? – прошептал он в ужасе. Тогда она взглянула ему прямо в лицо и заговорила с какой-то нервической поспешностью:

– Я вам пришла сказать… Я пришла… Я долго думала, Илья Петрович… Но я вас не люблю… Я вас очень, очень уважаю, но я не могу вас любить…

Тутолмин с горьким стоном отошел от нее.

– За что же это? – с изумлением проговорил он и, не дождавшиеь ответа, рассеянно приложил ко лбу руку. – За что?.. – повторил он тихо.

Варя хотела говорить и не могла: рыдания душили ее. Она больно прикусила губы и отвернулась. Но она не могла бы сдвинуться с места: ноги ее, казалось, окаменели.

– Но зачем же вы признавались мне в вашей любви? – спросил Тутолмин.

– Я не лгала, – отвечала девушка.

Он усмехнулся.

– Но вы хотели быть моей женою, – сказал он.

– Я преувеличивала, – прошептала Варя.

Тутолмина передернуло.

– Вы преувеличивали? – язвительно и длинно протянул он. – С которых же пор вам стало ясно это «преувеличение» – до его сиятельства или после?

Глаза девушки гневно засверкали. Она выпрямилась.

– Вы можете оскорблять меня, – произнесла она.

Тогда Илья Петрович склонился как подкошенный и беспомощно, истерически зарыдал. Неизъяснимая тоска изобразилась в лице Вари. Она стремительно бросилась к Тутолмину и вдруг как бы захолодела вся и судорожно стиснула свои руки.

– Я не люблю вас! – повторила она твердо и выразительно.

Тогда он распространился в мольбах. Он заклинал ее подумать, не делать опрометчивого шага под влиянием случайного раздражения, не возводить минутного настроения на степень факта, бесповоротно решающего судьбу… Он молил ее подождать, помедлить, он жадно приникал к ее рукам, мокрым от его слез и холодным; он называл ее милою, дорогою, радостью, счастьем, любовью… А она стояла немая и недвижимая, как мрамор, и с тоскливым отчаянием смотрела вдаль. Солнце подымалось. Косые его лучи бодро и весело пронизывали аллею. Березы стыдливо румянились. В роще щебетали птицы, кропинки росы сверкали как раздробленный хрусталь. Душистая прохлада расплывалась непрерывными волнами и ласково веяла ей в лицо. А сердце ее не растворялось и в голове бродила мгла.

– Ты не спеши, не надо спешить, – говорил Тутолмин голосом, поминутно прерывавшимся от волнения, – ты погоди… Ты всмотрись в меня, моя красавица… Узнай меня поближе… Не обращай внимания на эту проклятую шероховатость мою… Смотри ты глубже… Зачем же прельщаться лаком!.. Не забывай моей сущности… Не забывай идей, которые я представляю… Пойми, что счастье твое только в них… Ведь ты же не пойдешь, не можешь пойти по следам Алексея Борисыча?.. Ведь правда? Ведь не удовлетворят же тебя красивые картинки?.. Счастье мое, родимая моя… О, скажи же мне, скажи…

Варя тяжко вздохнула и с грустью покачала головою.

– Что же я тебе скажу? – тихо произнесла она. – Нечего мне тебе сказать… Дорогой ты мой, не волнуйся ты, береги себя… Ты нужен, ты полезен…

– Но я ответа прошу… – со стоном вымолвил Тутолмин.

– Не люблю я тебя, не могу любить, – печально сказала Варя. – Помнишь, с той сцены на поляне, – она покраснела в смущении, – я тогда не смогла решить, но я тогда же подумала… Дорогой ты мой, как мужа не могу я тебя любить… Я вот как виновата пред тобой – я поступила бесчестно, я это сознаю… Но я теперь не могу лгать…. Простите меня, – она заплакала, – если бы вы знали, что со мною было… Я убить себя хотела – я не знаю, как я пережила эту ночь… Я ведь только с вашей записки поняла, что совсем, совсем не люблю вас… И вы не подумайте – я никого не люблю. Выше вас я никого не знаю. Но… друг мой, брат мой, милый мой брат, я никогда не буду твоей женою… Пойми же ты меня!.. Если бы вы сказали мне пойти и умереть, о, я бы с радостью умерла. – И воскликнула с блистающими глазами: – Ах, укажите мне дело, за которое я могла бы умереть!

А Илья Петрович только вздрагивал как бы от ударов да замирал в тупом и холодном отчаянии. Он ясно видел, что все его надежды разлетаются дымом. Он прекрасно сознавал, что справедливость, по крайней мере теперь, вся на стороне Вари и что давно пора было отдать себе строгий отчет в этих романических отношениях – и все-таки не мог успокоиться. И бешенство в нем подымалось, и страсть кипела неукротимым ключом, и оскорбленное самолюбие заявляло свои притязания… При последних словах девушки он встрепенулся.

– С музыкой? – насмешливо спросил он; и когда она не поняла, добавил: – Нет у меня в распоряжении такого дела, Варвара Алексеевна. Мое дело жизни требует, а не смерти. Самой что ни на есть прозаической жизни. Без барабанов…

– Я не понимаю тебя, – сказала она, поглядев на него в недоумении.

– Глупо делали и прежде, что барабанили, говорю, – вымолвил Тутолмин. – Христос без барабанов победил мир.

– Но он умер на кресте, – живо произнесла Варя.

– Не следовало.

– «Есть времена, есть целые века», – в каком-то восторге сказала она, —

 
В которые нет ничего желанней,
Прекраснее – тернового венка…
 

– Но терновый венец и без барабанов может снизойти, – возразил Илья Петрович. – Я вот за доктором ездил: вживе терновый венец носит, а с виду сер и приискивает бабенку для забавы.

Перед Варей внезапно встала деревня с ее больными и с ее невыразимой грязью. Она вообразила этого «серого» доктора в бесконечной возне с этой грязью и не нашлась что ответить. Она только в ужасе охватила свою голову и произнесла сквозь слезы:

– Никуда-то я, никуда-то не гожусь!

А в Илье Петровиче звуки ее голоса, беспомощно поникшего и переполненного страхом, снова возбудили какую-то надежду.

– Славная моя девушка, – быстро и убедительно заговорил он, – не горюй, не убивайся… Разве наука, разве серьезное и любовное изучение народной жизни не так же светлы и ясны… Это в твоих ведь руках… Читай! Учись!

– Но не могу я одна!.. – вырвалось у девушки.

У Тутолмина дух захватило от радостного волнения.

– Любовь моя, – произнес ср замирающим шепотом. – Я твой… Ведь я весь твой!.. Пойдем рука с рукою вперед, как, помнишь, шли с той поляны… Всю жизнь свою…

17право на существование (франц.).
Рейтинг@Mail.ru