Сон не шёл, я лежал с закрытыми глазами на боковой полке. Разноголосый и разномастный храп со своими индивидуальными попыхиваниями, причмокиваниями и посвистываниями всепроникающе давил с раздражающей настойчивостью. Казалось, что сейчас утробные ночные звуки сольются в какое-то подобие хора, зазвучат стройно и слаженно, возникнет, подчиняясь дирижерской палочке, взаимопонимание и гармония, чтобы от одного её взмаха замереть на высокой ноте и замолчать навсегда. Но рулады виртуозных храпов раскатисто диссонировали, забираясь мохнатой мышью в зону серого вещества головного мозга поскрести коготочками по клеточкам нейронов центральной нервной системы, отвечающих за сенсорное восприятие окружающего мира.
Сон ушёл окончательно. Цепочка мыслей выстраивалась в закономерную последовательность протяженностью от Харькова до Одессы.
«В Харьков вернусь обязательно. Подпись в дневнике практики с датой, соответствующей её окончанию, – неотъемлемый атрибут преддипломной подготовки. Странные они люди в этом харьковском институте – я им не нужен, они мне тоже, поставьте подпись и печать. Что вам стоит? Отзыв и дату я как-нибудь сам соображу. Так нет, не положено…»
«Ещё одно важное дело осталось в Харькове. Навестить друга Митю в армии. Лозовая – то ли станция, то ли город в неправильном падеже, в ста пятидесяти километрах от Харькова. Можно за день смотаться туда и обратно, но, увы и ах, друга Мити в расположении части нет, и я жду письмо с подтверждением, что он уже на месте. Куплю-ка я для него в Одессе американских сигарет, пусть вспомнит гражданку, затянется дымом свободы, воздухом Отечества, уверен, уже надышался».
И как-то так, одно за другим, – дружинники, американские сигареты, друг Митя, воздух свободы, дым Отечества – и вспомнился неизгладимый в памяти праздничный день 2 мая 1971 года.
Ходили упорные слухи, что нам отменят экзамены за девятый класс, четыре устных – алгебру, географию, историю и английский. Наконец, накануне первомайских праздников слухи подтвердились. Ура, спасибо холере.
Одесская холера августа семидесятого потянула за собой шлейф последствий. Приятных, таких, как у нас, с отменой экзаменов и неприятных, как, наверное, у всех остальных, оказавшихся в это время в Одессе, особенно у приезжих.
Слухи о холере и карантине города появились задолго до самой пандемии. Но кто верит слухам? Вот если бы об этом сказал «Голос Америки» или «БиБиСи», то уверовали, не моргнув глазом. Но апологеты империализма, убеждённо предсказывающие крах социалистической системы, о приближении холеры знали и коварно промолчали, чтобы советские трудящиеся лично убедились, что означает «найти приключение на одно место», не успели вовремя вернуться из отпуска на свои рабочие места и сорвали взятые обязательства строителя коммунизма на текущую пятилетку.
Те же, кто был на «Привозе», слышали своими ушами в торговых рядах «достоверные» сведения из «надежных» источников и не уехали, горько пожалели. В городе, как всегда неожиданно, объявили карантин. Теперь путь из Одессы пролегал через обсервацию – недельную изоляцию под наблюдением врачей с анализами и таблетками в режимных помещениях с охраной.
Первых счастливых «обсерванцев» селили на круизных лайнерах в порту; следующих там же, на речных теплоходах; потом в вагонах поездов без паровозов; затем в общежитиях и пустующих пионерских лагерях, а самых невезучих на стадионе «Спартак» под открытым небом, благо август, как обычно, был жарким.
Ходил тогда актуальный анекдот (рассказывается с кавказским акцентом): «Умирает грузин от холеры и говорит: «Доктор, когда я умру, запишите, что я умер от сифилиса. Хочу умереть настоящим мужчиной, а не засранцем».
Узнав об отмене экзаменов, мы согласились, что ради этого стоило поголовно глотать маленькие жёлтые таблетки тетрациклина, выстаивать очереди в ЖЭКах за марлевую ширмочку и, сняв покорно штаны для ректального забора, допустить медработников до святая святых за «материалом на вибрион». Отказаться до конца пляжного сезона от моря, прервать спортивные сборы и отдых на базах Каролино-Бугаза, кушать ошпаренные кипятком фрукты, пить отстоянную и два раза прокипяченную воду, мыть хлорным раствором руки и весь сентябрь проболтаться в ожидании начала учебного года.
Расслабленное, без экзаменов, окончание девятого класса обратило школьные проблемы в побочные, и на первый план вышли личные и сугубо личные.
Второй после Первого мая праздничный день был расписан буквально по часам. В десять ноль-ноль начиналась городская эстафета, наша школа бежала в первом забеге, и я специально записался на второй этап, чтобы поскорее освободиться. В одиннадцать ноль-ноль уже начиналась репетиция в музыкальном училище, а в шестнадцать ноль-ноль у нас намечено празднование Первомая дома у одноклассницы Оли Гольбер.
– Опаздывать нельзя, – глубоким низким голосом предупредила Оля – крупная, очень взрослая девочка, по-матерински опекающая нас, мальчиков-одноклассников, на протяжении всего девятого класса. – Мама просила прийти вовремя, она перед уходом хочет всех вас поздравить.
Олину маму мы уважали, она работала корректором в издательстве, всегда нас приветливо встречала, угощала чем-то вкусненьким, рассказывала много интересного и поучительного. У меня было к ней особое отношение. А как иначе, если, однажды увидев меня, она восхищенно всплеснула руками и убежденно сказала, что я вылитый Сергей Есенин в молодости. Такое сходство мне жутко льстило, но она, к сожалению, заблуждалась. В соответствии с текущей модой на мужской «полупробор», который за два рубля делал Алик с Садовой в парикмахерской на ступеньках, все светловолосые клиенты популярного мастера с его лёгкой руки были более или менее схожи с великим поэтом.
Забег начался вовремя. Это была моя первая городская эстафета, но причин для волнений не было. Дел-то всего ничего, получил палочку, пробежал, отдал следующему – и целый день свободен.
Бегуны второго этапа уже собрались возле памятника Потёмкинцам и, поглядывая в ожидании старта вниз, к Дюку, переминались с ноги на ногу и нетерпеливо потряхивали ступнями. Компания соперников собралась приличная. Ребята спортивные, длинноногие. Много знакомых по футболу, по юношеской команде «Черноморец», в основном нападающие и полузащитники. Кецик (сменив фамилию Кацнельсон на Волошин, Олег так и остался Кециком) и Юрка Яковлев по прозвищу Прокурор из команды пятьдесят четвертого года, из нашей, пятьдесят пятого, Алик Голоколосов и Френик (Валера Кирпичный). Выстрел донесся до нас с естественной задержкой, заголосили зрители, стоящие полукольцом у старта вдоль циркульных зданий. Им вторили остальные, на тротуаре, вдоль маршрута первого этапа от памятника Дюку де Ришелье до памятника мятежным морякам с броненосца «Князь Потёмкин-Таврический».
На нас стремительно набегала разношерстная масса в трусах и майках с номерами школ на груди. Сразу определились лидеры, впереди, как всегда, пятьдесят седьмая школа. Бегуны, поравнявшись с нашей группой, по всем правилам, на бегу, передавали эстафетные палочки, и мои соседи один за другим подрывались с места и убегали вверх по Карла Маркса в сторону Дерибасовской. Пристально вглядываясь в подбегающих спортсменов, я старался разглядеть и, главное, не пропустить спринтера из нашей школы. Наконец-то я его увидел – еле-еле передвигая ноги, прихрамывая, морщась при каждом шаге от боли, он, хваленый кандидат в мастера спорта по настольному теннису, последним старательно приближался к промежуточному финишу, всё более и более отставая от группы бегунов.
Я закричал, перекрикивая болельщиков, которые, как принято, поддерживают самых слабых:
– Быстрее, быстрее.
Но он не ускорился ни на йоту, и всё норовил перейти на шаг. Тогда я побежал ему навстречу, вырвал из судорожно сжимавшей руки палочку и помчался догонять стремительно убегающую когорту.
Если перед эстафетой мы обсуждали тактику, нарастание интенсивности бега, распределение дыхания по всей дистанции, то, когда я увидел перед собой мелькающие пятки соперников, все наставления в одно мгновение улетучились. Со всей своей природной дури в одиннадцать и восемь десятых секунды на стометровке при мировом рекорде в девять и девять, я бросился вдогонку за соперниками.
Первых трёх обошел играючи и уже прицелился обойти четвёртого, когда почувствовал что-то неладное. Резкий спринтерский рывок в горку на носках сыграл плохую службу – поравнявшись с Театральным переулком, наливаясь тяжестью, начали запаздывать ноги, дыхание сбилось.
«Ничего, – подумал я, – главное сейчас собраться, добежать до Ласточкина и передать палочку».
Пригнув голову и наклонившись вперёд, чтобы легче дышалось, стараясь поддерживать бег в заданном темпе, не обращая внимания на тех, кого обхожу, и тех, кто пытается обойти меня, я упорно продолжал бежать вверх по улице Карла Маркса, боковым зрением посматривая по сторонам. Вот справа молочный магазин, слева вход в Пале Рояль, затем хлебный, второй вход в Пале Рояль, справа летняя веранда ресторана «Украина», вот уже угол дома. Всё! Финиш! Из последних сил ускоряюсь, поднимаю голову и к своему ужасу понимаю, что ошибся, передача палочки не здесь, а на Дерибасовской – это ещё метров сто, если не больше.
«Ложный финиш – смерть бегуна», – как нельзя некстати вспомнилось наставление тренера по бегу.
И тут дыхание кончилось, не могу сделать ни вдох, ни выдох. Удаётся короткими жадными глотками буквально протолкнуть воздух в разрывающиеся лёгкие, во рту резко пересохло, ноги ватные, померкли яркие краски дня и только огненные вспышки периодически разрывали мутную пелену, застлавшую глаза, и высвечивали сквозь её прозрачные проплешины тёмную зыбкую студенистую массу старта третьего этапа.
И бежал ли я? Я ощущал себя пловцом, преодолевающим огромной силы океанские волны сжатого или жидкого воздуха, неумолимо бьющего в грудь и забивающего или заливающего упругой чёрной пустотой рот, глаза и уши.
Я плохо соображал, только чувствовал, что финиш где-то близко. Нужно добежать, доползти, доплыть и на инстинктивном уровне, от бессилия, дополнил бег суматошными гребками в стиле «кроль». Так и «доплыл» с открытым, как у рыбы, ртом, с вытаращенными глазами, наклонившимся вперёд корпусом, еле передвигая пудовыми подкашивающимися ногами, оглохший на оба уха, конвульсивно размахивая руками с зажатой палочкой. Добежал к финишу по инерции– не упал, то есть не нырнул.
Цепкая неоднородная масса, придвинувшись вплотную, выдернула из моей взмокшей ладони деревянный символ преемственности, и эстафета беззвучно понеслась дальше, оставив за собой ещё десяток таких же, как я – опустошённых и невменяемых, едва стоящих на ногах, «выжатых лимонов».
Далее всё в тумане – меня подхватил друг Митя и оттащил в сторону к ближайшему дереву. Уперевшись одной рукой в ствол, а другой в дрожащее колено, жадно втягивая воздух, я пытался выдавить из себя непонятно что, тошнотворно выворачивающее наизнанку все внутренности, или хотя бы выплюнуть остатки слюны, длинной тонкой нитью протянувшиеся до асфальта.
Из к/ф "Долгие проводы", Мальчик с чайкой. 1970 год. Д.Еренков (Митя)
Окончательно я пришел в себя от прохлады витрины гастронома, сидя на холодном мраморе подоконника. Откуда-то появился стакан газированной воды, я его с жадностью выпил, огляделся, рядом лежал мой цивильный гардероб и наши с Митей электрогитары. Митя стоял тут же, с непониманием и опаской поглядывая на меня:
– Ну что, лучше? – спросил он. – Ещё воды?
Я кивнул и спросил сиплым, сдавленным голосом:
– Каким я пришел, последним?
– Чего кричишь?
– Уши заложило, плохо слышу, – ответил я, сосредоточенно мизинцем прочищая ухо.
– За тобой было ещё человека четыре-пять, – громко сказал Митя и, кивнув головой в сторону финиша, спросил: – А что это было? Что случилось?
– Четыре-пять – это хорошо. Я последним получил палочку. Представляешь? Так что четыре-пять – это очень хорошо, – ответил я и, пренебрегая правилами приличия, тут же на улице, неторопливо разделся до плавок и натянул рубашку и брюки.
Наконец-то сознание окончательно прояснилось, электрогитары красноречиво напомнили о предстоящей репетиции, а пустой балкон на четвертом этаже дома китобоев взбодрил и успокоил, что мой позорный бег не был достоянием небезразличных мне красивых зелёных глаз Ленки Прибытковой из параллельного класса.
День казался замечательным: свежая зелень деревьев, мягкое майское солнце, тёплый обдувающий ветерок и воздух, особенный, праздничный. Чувство времени покинуло. Я одинаково готов поверить, что с момента старта прошло десять минут или целый час, или целый день, но всё говорило о том, что утро ещё не кончилось и к одиннадцати нужно быть на репетиции. Хотел было спросить у Мити, который час, но вовремя спохватился. Который час – это его больное место.
Дело в том, что не так давно из мест заключения вышел некий Осипов. Проникшись любовью к своей бывшей школе, он часто потрошил карманы наших соучеников. Это был настоящий бандит на свободе. Блондинистый, с зализанными жирными волосами и мерзкой блинообразной рожей, Осипов безжалостным взглядом маленьких злющих глаз, приблатнёнными манерами, тюремным языком и сбитыми костяшками кулаков наводил страх и вызывал дикий ужас.
Неделю тому назад Мите не повезло. Осипов, страдая от недопития, появился возле школы в поисках легкой наживы. У нас был урок украинского языка, Митя был от него освобожден и, поболтавшись немного по школе, он пристроился в тени, на заборчике, напротив входа, ожидая окончания урока. О чем задумался тогда Митя, неизвестно, но Осипова он заметил слишком поздно. Тот тихо подошел, обдав запахом свежего перегара, молча зажал одной рукой Мите горло, а второй по-деловому снял с его руки часы. Не говоря ни слова, только на прощание ещё сильнее пережав Мите трахею, Осипов ушёл, по-блатному шаркая кривыми ногами.
– Лучше бы ты учил украинский, – сказала Мите его мама Галина Алексеевна.
Игорь Докторович – Митин отчим, отправил нас сразу же в милицию написать заявление. Митя – пострадавший, а я свидетель, который из окна школы якобы видел ограбление.
В милиции нас принял настоящий следователь. Выслушав, он достал из стола фотографию и положил на стол:
– Это он?
С фотографии смотрела угрюмая рожа Осипова.
Мы подтвердили. Милиционер достал новую картонную папочку, вложил в неё наши заявления, приколол к ним скрепкой фотографию и на папочке под словом «Дело» вывел крупными буквами «Осик».
– Он тебе ничем не угрожал, ножичком или отверткой, а может, ещё чем? – участливо поинтересовался следователь.
Мы ответили отрицательно.
– Жаль, – вздохнул он, как бы размышляя вслух, – а то бы его за разбой уже сегодня на три года прихватили, а так пока ещё маловато. Ну, всё. Заходи, если что.
Митя приглашение принял буквально. Лично для него всё было предельно ясно. Преступник известен, адрес его известен, милиция легко с нашей помощью раскрыла преступление, оставалась самая малость – прийти и забрать часы. Так Митя и сделал. На следующий день, после школы, он бодро пришёл в милицию и вышел ни с чем. Часы к моменту визита представителей власти Осик уже продал, деньги пропил, но дело не закрыто – милиция собирает материалы, чтобы посадить его всерьёз и надолго. Так что на вопрос «который час?» Митя ответит ещё не скоро.
На репетицию мы все-таки опаздывали. Прижимаясь к нависающим витринным окнам «Алых парусов», мы продрались сквозь толпу судей и участников, ожидающих следующий забег, и свернули на Дерибасовскую.
Малолюдность Дерибасовской солнечным утром второго после праздника дня была предсказуема и приятно диссонировала с шумом публики за нашими спинами. Пустые троллейбусы по случаю эстафеты молчаливо стояли с открытыми дверями в ряд, прижавшись чёрными рифлёными колесами к бордюрам тротуара, в ожидании команды запустить свои урчащие агрегаты. Улица была практически пустой – те, кто не был задействован в эстафете, непременно уже разъехались по маёвкам на склоны, пляжи, дачи или просто за город. А остальные после вчерашнего праздника сидели по домам, всё равно магазины и базар были закрыты. Праздник как-никак. День второй.
Митя, подхватив обе гитары, с возрастающей скоростью быстро перебирал длинными ногами, задавая темп ходьбы, обеспечивающий нашу пунктуальность. Я и не пытался за ним угнаться, немного поотстал, а возле центрального овощного магазина запротестовал, требуя остановки и вишнёвого сока с мякотью.
Набравшись сил из стакана с мутной жидкостью тёмно-лиловой на цвет, сладко-кислой на вкус и бодряще-реабилитационной по ощущениям, я «включил четвёртую передачу», и через пять минут мы уже были возле музыкального училища. Ещё издали, только завернув за угол, мы заметили на угловом балкончике с видом на руины кирхи непринуждённо беседующих и спокойно покуривающих пианиста Пита Удиса и барабанщика Келу Мирошниченко, нисколечко не озабоченных нашим опозданием.
Аппаратура была уже расставлена, оставалась ерунда – подключить гитары и начать репетицию. Моя гитара легко выскользнула из матерчатого чехла, специально сшитого сестрой Леной, а Митина, цепляясь всеми выступающими частями, беспорядочно звеня струнами и стуча ручкой ревербератора по деке, с трудом рассталась со спортивной сумкой.
Митя привез свою гитару из Бобруйска – шедевр самодеятельного творчества белорусской глубинки. Когда я её впервые увидел, то испытал шок, но Митя был страшно горд своим приобретением. Корпус электрогитары обычно имеет два рога у основания грифа. Длинный сверху, к нему пристегивается широкий ремень (классно смотрится охотничий патронташ), и короткий снизу, образующий глубокий вырез, очень удобный для извлечения высоких нот на первых ладах грифа. У Митиной гитары рогов было восемь, даже не рогов, а замысловатых загогулин по периметру доски, делавших её похожей на ярко-красную кляксу с торчащей из неё палкой грифа. Панель из хромированной толстой стали, три больших ручки регулятора громкости и тембра, массивный хромированный струнодержатель с вибратором, заостренная головка грифа с такой же заостренной хромированной накладкой – всё вместе производило устрашающий эффект.
У некоторых эта гитара ассоциировалась с новым видом оружия будущего из фантастических рассказов, другим – наглядно иллюстрировала пример параноидального расстройства у провинциального Страдивари-Гварнери, а вот Митя ею очень гордился, убеждая, что именно на таких гитарах играют настоящий рок.
Моя бас-гитара, которой я гордился не меньше, чем Митя своей, серебристая с двумя симпатичными рогами и красным грифом, – самодельный симбиоз собственных ограниченных возможностей и безудержной фантазии. Когда-то по случаю, без дальних планов, купленная у Комара за три рубля обструганная гитарообразная доска с жёстко прикрученным узким грифом легла в основу будущего бас-шедевра. Главное, что на грифе были лады, и вскоре ежедневный кропотливый труд, задвинувший далеко на задний план все волнительные юношеские романы, день за днём приносил всё более ощутимые результаты. Я освоил шпатлевку по дереву, шлифовку разными номерами шкурки, окраску в несколько слоёв – гитара на глазах преображалась.
Использовалось известное ноу-хау в виде нержавеющего маленького стерилизатора шприцов, в который идеально входил ленинградский звукосниматель. Он смотрелся на гитаре очень стильно, кроме того, на него удобно опираться большим пальцем при игре, и звук извлекался более резкий, ро́ковый.
Ручки, переменные резисторы и сопротивления выискивались на «толчке» в кучах радиотоваров, сваленных буквально на землю, слева, как войти в ворота с Химической. Ещё одно ноу-хау – для бас-гитары использовался рамочный струнодержатель для семиструнной гитары, в который четыре струны вставлялись через одну, образуя три широких интервала, удобных для игры пальцами.
А вот с самими струнами была большая проблема – бесспорный дефицит. Мне всего-то нужны были из комплекта для семиструнной гитары только четыре, самые толстые, но и это не помогало, струн нигде в продаже не было, ни толстых, ни тонких.
Помощь неожиданно подоспела в лице приехавшего погостить из Костромы моего дедушки. У него тоже были свои своеобразные виды на этот важный компонент гитары. Оказалось, что дедушка, в узком семейном кругу окрещённый Дюдей, в свои семьдесят восемь лет был еще «тот ходок» и своей зазнобе из Ярославля он намеревался сделать царский подарок – струны для гитары. Прослышав про его интерес, я плотно прилип к нему, взывая к самым высоким чувствам и вымаливая помочь любимому внучку́.
Дедушка Шишов и внук. 1963 год. А.Шишов, А.Шишов (Дюдя)
И вот одними пригожим днём Дюдя, повязав новый папин галстук, купив на Соборке букетик цветов и в «Лакомке» плитку шоколада «Алёнка», побрившись в парикмахерской с «Русским лесом» вместо «Шипра», вежливо придерживая дверь, вошёл в музыкальный магазин на Дерибасовской и галантно с улыбкой приподнял шляпу, приветствуя таким старомодным образом молоденьких девушек-продавщиц.
Как и кого он там очаровал, а именно так он добивался успеха у дам, неизвестно, но домой он вернулся гордым обладателем двух комплектов серебряных струн в белых квадратных бумажных упаковках. О таких струнах я и мечтать не смел. Серебряные струны!!! Тут же, вскрыв свой пакетик, я честно отмотал первые три струны и, расцеловав Дюдину седую голову с идеально ровным пробором, торжественно их вручил, всячески восхваляя и превознося его способности и достоинства. Дюдя был страшно польщён, он ходил со счастливой улыбкой и, завидев меня, заговорщически по-товарищески подмигивал, то настоящим тускло-серым, то искусственным светло-голубым глазом.
Но главным козырем нашей музыкальной группы были не самодельные гитары, не сумасшедшее везенье с усилителями и ударной установкой, не Пит с музыкальным образованием, не Кела, лихо стучащий по барабанам, и даже не мой энтузиазм. Главным, чем обладала наша группа, был Митин голос.
Митя пришел в наш класс в октябре семидесятого года, в начале девятого класса. Мы дежурили на Посту номер один у памятника Неизвестному матросу. Утром пришла классная руководительница и привела новенького мальчика. Длинный, худой, светловолосый, с непокорным чубом, назойливо закрывающим лоб, и густыми чёрными бровями. Большие внимательные синие глазами, девичьи пушистые длинные ресницы, красивая доброжелательная улыбка и неожиданно крупный нос, несуразно, по-взрослому, смотревшийся на детском лице. Он был похож на воробья-переростка. В первый день знакомства наши девочки между собой за рост и худобу окрестили его «вешалкой», а к концу дня за общительность и болтливость «свистком».
На следующий день, уже в морской форме для несения караула, он пришёл с гитарой под мышкой и после утреннего развода, усевшись на стул под стенкой, взял несколько аккордов, посматривая на реакцию окружающих. Брынькать на гитарах тогда было модно, многие из нас тоже знали по несколько аккордов, а мы с Питом так вообще играли в группе, правда, пока из двух человек, но уже репетировали и набирали репертуар. Скепсис исчез, как только Митя запел. Ожидая услышать в лучшем случае что-то похоже на выступление старшеклассников на школьном вечере, я был поражен. Я услышал голос, настоящий, певческий, глубокий, насыщенный, проникновенный и новые, незнакомые песни. У этого мальчика был ГОЛОС. Такого я не слышал никогда, и уже не воробей-переросток пел и играл на гитаре, а мужающий на глазах, вставший на крыло молодой ястребёнок-соколёнок-орлёнок, обещающий вырасти в большую хищную птицу. Пел про физиков, едущих в смерть, про Ланку, про встречу в скором поезде. Заслушавшись, пропустили смену караула. Классная, спохватившись, что возле памятника ребята ни за что ни про что простояли два срока, отменила концерт до обеда. От наших девочек никаких «вешалок» и «свистков» я больше никогда не слышал, только: «Димочка, спой, пожалуйста, то, Димочка, спой, пожалуйста, это».
Митя пел – всегда и везде. В караульном отделении между вахтами, уничижительно зыркая на тех, кто решался ему подпевать. По дороге в столовую и обратно, пел у вечного огня с автоматом ППШ на груди, пел в строю почётного караула, печатая строевой шаг по мокрым от дождя плитам с прилипшими жёлтыми листьями. Замолкал только на минуту памяти, замирая вместе со всеми под звуки реквиема и проникновенные стихи Роберта Рождественского: «Люди! Покуда сердца стучатся, – помните, какою ценой завоевано счастье, – пожалуйста, помните!… Мечту пронесите через года и жизнью наполните! Но о тех, кто уже не придет никогда, – заклинаю, – помните!»
Так в нашей с Питом бит-группе появился третий участник, а через несколько дней, зайдя ко мне в гости домой Димой, он на долгие годы вышел, с лёгкой руки моей бабушки, Митей.
Бабушка жарила пирожки с мясом и угостила тогда ещё Диму, который, в отличие от меня, не был избалован подобными изысками. Он с жаром набросился на угощение, ни на секунду не переставая нахваливать то бабушку, то пирожки, то её внука, то всех сразу. Растроганная бабуля подкладывала ему только что выловленные из раскаленного масла маленькие шипящие с тонкой хрустящей корочкой пирожочки, приговаривая:
– Кушай, Митенька, кушай, ты такой худенький.
Второе мая продолжалось. Подключив и настроив под пианино гитары, репетицию мы начали с тщательной отработки песни на районный конкурс. Аппаратура возмущалась, показывая всеми своими направленными потоками электронов, что сегодня праздник и нужно отдыхать. Фонила, хрипела, глохла, отключала гитары и микрофоны. Ну как объяснить этим бедным, глупым, отрицательно заряженным элементарным частицам, что мы не работаем? Это у нас такая форма блаженного отдыха – подкрутить ручку громкости до отказа и рвануть по струнам под оглушительный грохот барабанов. Но не сейчас. До этого желанного момента ещё предстоит кропотливая распевка конкурсной песней. До смотра самодеятельности, приуроченного ко Дню Победы, оставалось меньше недели, даже не к одному смотру, а к двум. От школы мы должны выступать в Жовтневом районе, а от музучилища – в Центральном. Пит, молодец, договорился: мы им выступление под флагом музыкального училища, а они нам – помещение для репетиций и аппаратуру. Нас особо не волновало, почему училище на конкурс не выставляет своих музыкально грамотных студентов, наивно полагая, что наша группа лучше всех. Думаю, ответ на поверхности – они попросту оберегали своих молодых дарований, дабы ненормативными звуками электроинструментов не осквернять и не испортить слух будущих исполнителей и создателей музыкальной классики.
Песня у нас была патриотической, такой, как требовали условия конкурса. Музыка Пита, слова мои, Митина аранжировка. В четырех куплетах было всё, что доктор прописал: и любовь, и война, и разлука, и победа. Конец, правда, был печальный, но финальное разноголосие на форте вышибало слезу, гарантируя нам невиданный успех. Это была наша первая песня, которая красноречиво доказывала, что мы ничем не хуже «Beatles» и по их примеру вскоре откажемся от чужих песен и будем исполнять только свои талантливые и гениальные. Вторая гениальная песня у нас, правда, никак не рождалась, и мы довольствовались тем, что с нескрываемым удовольствием пели песни наших потенциальных конкурентов, а пока кинетических кумиров «Beatles» и «Rolling Stones».
Репетиция подходила к концу. Обязательную конкурсную песню сменил десерт, привезённый Митей вместе с гитарой из Бобруйска, – свежая композиция малоизвестной голландской группы «Shocking blue». Песня называлась «Венера». Вместе с убойной, заводной мелодией он привёз фирменную гармонию, фирменный бас и английский текст, аккуратно переписанный русскими буквами.
Короткое вступление на ритм-гитаре, глиссандо баса – и понеслось… Все ручки гитар и усилителей выведены до максимума. Пит, чтобы было громче, открыл крышку пианино и снял переднюю панель. Кела вспотел, неистово избивая натянутую кожу барабанов и латунные тарелки. Вся репетиционная комната заполнилась мечущимися волнами битовых звуков. Мы в каком-то неземном экстазе, счастливо улыбаясь друг другу, с упоением вели свои партии, купались в звуках мелодии. Осознание того, что каждая нота, взлетевшая под потолок, – это наш рукотворный плод, вдохновляло ещё больше. Мы ощущали себя настоящими музыкантами – одной командой талантливых исполнителей. Возбужденный успехом Пит, бросил клавиши и стремительно открыл настежь окно, выходящее на консерваторию, прокричав сквозь шквал электогитарных звуков:
– Пусть они тоже послушают настоящую музыку.
Не останавливаясь, подряд два раза с начала и до конца мы воодушевленно сыграли зажигательную мелодию «Венеры», с импровизацией в проигрыше и долгими хоровыми а-а-а-а, каждый раз неистово до хрипоты выкрикивая в припеве непонятное сакраментальное слово «шизгара».
Кода была резкой, в тишине комнаты ещё витали замирающие звуки песни. Оглушенные, счастливые и очень собой довольные мы отключил аппаратуру.
– Ну, как эстафета? – спросил меня Пит, закрывая крышку пианино «Украина».
– Какая эстафета? – не понял я. – А, эстафета. Нормально, добежал, Митя видел.