И я начала рассчитывать время, но только что начала, как страшный вой заставил меня вздрогнуть. Поезд убавил ходу – тише, тише, стал… В окошко мелькнули огни – это станция… Еле живая от страха, я прижалась в своем углу и сделала вид, что сплю, но чутко настороженное ухо ловило малейший звук… Там, впереди, на платформе – далеко какие-то громкие голоса и шаги – много шагов… идут и бегут!.. В соседнем вагоне дверь хлопнула; это, наверно, розыск и сейчас будут здесь!..
Но шум мало-помалу утих… «Готово!» – крикнули недалеко. «Готово!» – глухо отозвалось впереди; свисток, и мы опять тронулись.
Не стану рассказывать вам, сколько раз повторялась эта тревога ночью и поутру, и как поутру я меньше трусила, потому что могла разглядеть, что делается снаружи. Скажу только одно: я была еле жива от голода и бессонницы, а между тем не смела выйти, чтоб съесть хоть кусочек чего-нибудь, и не могла ни минуты уснуть. Только по мере того, как мы приближались к Москве, на меня чаще и чаще начало находить какое-то странное забытье, в котором я не могла уже больше ни думать, ни понимать, что делается вокруг. Вагон, пассажиры, дорога, станции, Р**, и моя несчастная жертва, и горничная, и телеграф, и розыск – все спуталось у меня в голове и пошло колесом, догоняя, перегоняя, сменяя друг друга без всякой связи, без всякого смысла… Лес по бокам дороги, не переставая быть лесом в моих глазах, порою казался мне улицей, и я, не переставая сидеть в вагоне, бежала по этой улице, и через минуту сидела снова в комнате Ольги, у самовара, который свистел и выл, как паровоз, увлекая меня вперед… В ногах у меня лежал чей-то дорожный мешок, и я одну минуту знала, что это мешок, а в следующую он мне казался трупом несчастной Ольги, который валяется под столом, а за столом, против меня, сидит пассажир – мой визави, сидит и дремлет, и я сижу опять уж не в комнате, а в вагоне. Дверь отворяется, и я вижу ясно, что это вошел кондуктор, но через миг кондуктор превратился в женщину, и эта женщина – горничная, и эта горничная – не что иное, как телеграфный столб, который мелькнул мимо меня в окошко. Вон тянутся проволоки, но это уже не проволоки, а снасти какого-то корабля – парохода…
Вон мачта и парус – нет, это не парус, а белое облако дыма от паровой трубы – и так без конца. Предметы, образы, лица, места, кусты, деревья, поля, города, прохожие, экипажи, вокзалы, комнаты, коридоры – урывки неясных мыслей и мимолетных видений – тяжелый дремотный бред и тревожное чувство ежеминутного пробуждения…
В одну из таких минут вдруг кто-то возле сказал: «Москва!»! и это слово мгновенно отрезвило меня. Я вздрогнула, смутно припоминая что-то, какой-то особенный, важный смысл, связанный для меня с этим именем… Москва?.. Ах, да; если они успели телеграфировать, то, конечно, телеграфировали в Москву. Мы будем там сию минуту, и сию минуту все это решится… Какую глупость я сделала! Зачем я не вышла ночью где-нибудь на дороге и не доехала до Москвы окольным путем?.. Я потеряла бы много времени, но зато избежала бы этой опасности…
Так думала я, еле живая от страха, прижавшись в своем углу и украдкой поглядывая в окно, мимо которого уж мелькала знакомая обстановка больших столичных станций: ряды вагонов и лабиринты рельс, навесы с громоздким товаром; большие каменные невыбеленные сараи, потом опять вагоны, вагоны без счета и без конца… Нелепая мысль соскочить на землю в этом лесу вагонов, и скрыться прежде, чем поезд остановится, промелькнула на миг в моей голове, но не успела я подумать об этом серьезно, как потянулась платформа, пустая и мокрая от дождя, который сыпал все утро. Многие из моих соседей встали; я тоже встала и с замирающим сердцем ждала. Наконец поезд остановился, все начали выходить; я за другими… Первое, что я увидела, когда мы выбрались и вошли в вокзал, это – открытая настежь дверь и на крыльце, за дверьми – полиция… Несколько человек пассажиров сейчас же вышли, и их пропустили, не останавливая. Ничто не мешало, по-видимому, и мне выйти за ними, но я ныряла, оторопелая и растерянная в толпе, ожидавшей своих вещей. Мне почему-то казалось, что стоит только теперь появиться в дверях, чтобы немедленно обратить на себя внимание и быть задержанной… Куда деваться и как миновать эти двери?.. Пятясь от них бессознательно и пропуская вперед других, я, наконец, очутилась совсем в хвосте, за толпою. Там, сзади, было просторно, и только носильщики издали катили багаж. Собрав остатки своей развинченной храбрости, я побежала в ту сторону, дальше и дальше; гляжу: направо – другая дверь, тоже открытая; за дверью – платформа… Я выбежала, не чувствуя под собою земли, сперва на платформу, потом с платформы вниз, на какой-то проезжий двор и, наискось, через двор, в ворота. Ворота вывели меня, наконец, на простор, и я очутилась в толпе извозчиков. Впереди, по левую руку, за этой толпой, виден был главный выход, тот самый, которого я избежала. Недолго думая, я нырнула в какие-то крытые дрожки и укатила; куда – мне было решительно все равно, а потому я велела везти себя в «город».
Дорогою у меня отлегло от сердца, и я наконец поняла, что если мне удалось уйти так легко, то это значит, незачем было и уходить, значит: известие еще не пришло и никого не ищут. Ну а теперь уже поздно искать, потому что Москва не Р**, да и пока они тут успеют пошевельнуться, я успею опять дать тягу. На всякий случай, однако, я приняла свои меры, причем их «город» (то есть гостиный двор) случился тут очень кстати. Когда я ушла из него, никто не признал бы меня за ту женщину, которую видели ночью на станции в Р**. Башлык и ручная сумка исчезли. На место первого появился черный старушечий капор с зеленой вуалью и сверху большой шерстяной платок. А место сумки занял ковровый объемистый саквояж, в который я запихала все, что мне было нужно спрятать, да сверху еще два калача. Тут же, не выходя из рядов, мне удалось, наконец, утолить свой голод, и это, я думаю, больше всего меня ободрило. В начале третьего я была в петербургском вокзале. Хотя к этому времени, как я после узнала, известие было уже в Москве, но я ничего не заметила и никогда впоследствии не могла узнать: искали меня или нет? Я полагаю, что нет, и Поль тоже говорил потом, что если и было что-нибудь, то разве для формы, а в сущности они должны были сами знать, что опоздали. Как бы то ни было, я не имела покоя, пока не села и не уехала. Тогда, наконец, усталость взяла свое, и десять минут спустя я спала как убитая.
Странно было после всего случившегося вернуться домой и увидеть вокруг себя все по-прежнему. Няня, и Штевич, и прочие, для них эти три дня промелькнули как три минуты – а для меня!.. Мне казалось, что я провела целую вечность в отсутствии и что я уж теперь не та. Первым делом моим, когда я очутилась одна, – было побежать к зеркалу. Воображение или нет, но лицо, которое я в нем увидела, испугало меня. Не то, чтобы оно было особенно бледно или утомлено, а так… не знаю, как рассказать вам, было во взгляде и вокруг рта что-то чужое и дикое, что-то сухое, жесткое, чего я до сих пор не видела или не замечала. Это ужасно меня смутило, особенно когда я подумала, что это могут заметить, кроме меня, и другие… Это?.. Что это?.. Я не могла ничего себе объяснить; я только смутно догадывалась, что стою теперь особо. Между мной и другими людьми, казалось, лежит что-то незримое, что отделяет меня… от всех?.. Нет, к счастью, не от всех. Есть один на моей стороне, и этот один, думала я, теперь мой товарищ до гроба. Для него одного я пара. Ему одному я могу все сказать… Понятно, что мне не терпелось увидеть его как можно скорее, чтобы поделиться своею тяжелою ношею.
Писать для этого не было надобности. Достаточно было зажечь свечу и поставить ее к шести часам у окна, чтоб он уже знал, что я дома и что к 8-ми буду в Коломне, у Покрова, в обыкновенном месте наших свиданий… Но я поставила не одну свечу, а две. Другая служила знаком, что дело сделано и ее уже нет в живых.
Мы встретились молча и долго сидели так… Я плакала, его лицо было мрачно как ночь… Наконец, он стал спрашивать, как это было, и я ему рассказала как… Он выслушал меня без вопросов, без замечаний, но по тому, как тяжело он дышал, я могла догадываться, что и он тоже неравнодушен.
Когда я кончила, чувство жестокого торжества осветило его лицо.
– Ну, – сказал он, – теперь ты моя!.. Понимаешь ли ты это! Бес! Дьявол! Моя на всю жизнь!
Лицо его было так страшно, что я отодвинулась в безотчетном испуге, но он не дал мне и слова выговорить. Глаза его вдруг загорелись диким огнем; он кинулся на меня, как зверь, и смял в страстных объятиях…
Вечер прошел как одно мгновение. О смерти и мертвой не было больше речи. В угаре страсти все было забыто, даже опасность…
Последняя, впрочем, как оказалось впоследствии, была несерьезна. Розыски, правда, тянулись до февраля, но они ничего не открыли, и меня оставили совершенно в покое. Этому много способствовали, конечно, те меры предосторожности, о которых я вам рассказала, и между ними больше всего ее письмо, но, если не ошибаюсь, были еще и другие причины. Как раз около этого времени в Р** стали ходить разного рода слухи насчет того, кто была женщина, посещавшая Ольгу тайком, и по какому делу они имели свидание. Один из этих слухов, не хочу уж рассказывать вам теперь какой, был нам с руки. Он был подхвачен и пущен в ход так ловко, что это всех сбило с толку, зажало рот нашим злейшим врагам и скоро поставило нас вне всякой дальнейшей опасности. Так думали мы, по крайней мере в ту пору и долго после.
Больше двух лет прошло в этой счастливой уверенности. Тем временем вся обстановка моя переменилась. Началось это с того, что мы купили развод у Штевича. Дело устроено было негласно, через посредство маман, которая приютила меня у себя на время. Поль ездил к нам открыто, потом посватался, тоже через маман, и мы были обвенчаны с ее благословения.
Счастье сопровождало меня и далее, редкое счастье, если сообразить, как поздно оно пришло!.. Скоро после второго брака я стала матерью… Никому не приходило в голову заподозрить, какою ценою куплено это все. Я одна знала про то, но цена перестала казаться мне тяжкою с тех пор, как на руках у меня и у сердца лежал невинный ангел, явившийся, как мне казалось, залогом милости и прощения.
Так думала я в ту пору, и мысли этого рода подчас облегчали чудесным образом свинцовую тяжесть греха, лежавшего у меня на совести Страх кары на этом свете и в будущем слабел в их присутствии и бич безотвязных воспоминаний висел опущенный. Но я ошиблась)… То, что я приняла за помилование, было не более как отсрочка.
С.-Петербург, 10-го сентября. Вернулся сюда вслед за известием, которое сообщил мне Z**. Чудеса!.. Процесс наш выигран, и эти деньги, которые мы считали потерянными, достаются-таки нам в руки!.. Кто мог предвидеть это?.. Вчера целый вечер сидел у Z**. На мою долю, за вычетами, приходится 32 тысячи с лишком. А не далее как полгода тому назад, если бы кто предложил мне за все это дело 3000, я принял бы с радостию!..
М** и служба моя в компании брошены навсегда. Вчера покончил с правлением и получил еще, по расчету, 124 рубля с копейками…
Подарил их хромому писарю, который носит бумага от Z**… Свобода! Как поздно пришла ты, а между тем все так же мила; пожалуй, еще милее теперь, после стольких годов неволи…
Однако, все это не то, и я не знаю даже, зачем я это пишу… Дело вот в чем: я встретил ее… Это было у Горбичевых. Меня представили ей в качестве родственника и приятеля ее мужа. Услыхав мое имя, она посмотрела пристально мне в лицо, потом покраснела, потом избегала меня весь вечер и на мои попытки вступить в разговор отвечала уклончиво.
Когда я спросил: увижу ли я ее мужа сегодня вечером, она обернулась ко мне по первому слову с каким-то окаменелым лицом и больше чем удивленным, почти испуганным взором; словно она ожидала услышать дерзость или, по крайней мере, нескромными намек на прошлое. Но мой невинный вопрос обезоружил ее.
– Да… может быть… не знаю, – отвечала она рассеянно. – А вы спешите увидеть его?
Я стал объяснять, что мы не виделись три года.
– Что ж вам мешает его навестить? – перебила она коротко и сухо.
Я не знал, что на это сказать, и отвечал ей какой-то вздор, прибавив, что я не знаком семейством.
– То есть со мной? Ну, это неправда… то есть неправда, чтоб это могло вам мешать! – договорила она проворно, заметив свой промах, и отвернулась.
Больше мне с ней не пришлось говорить! Я ждал Бодягина, сам не зная зачем, и, не дождавшись, уехал.
Теперь о впечатлении. Должен прежде всего сказать, что я был обманут в своем ожидании. Я почему-то думал, что ее сразу узнаю, а вышло, что не узнал. Между нами стояло что-то искусственное.
Это был след мимолетной встречи, образ, носивший когда-то подлинные ее черты, но я работал над ним впоследствии, переправляя и дополняя так долго и так усердно, что сходство исчезло и на месте живого воспоминания остался какой-то продукт фантазии. Вышла преглупая вещь. Фантазия эта, руководимая последующими догадками, пересоздала ее с головы до ноги превратила в какую-то Борджиа или Бренвильер[19], со всеми милыми свойствами этого рода характера, написанными на лбу en toutes lettres[20]. Нужно ли говорить, что я не нашел ничего подобного. Передо мною теперь, как и прежде, стояла статная молодая женщина с простым и свежим лицом, на котором, в эту минуту по крайней мере, не было ничего трагического… Парадный туалет сбил меня окончательно с толку. «Бодягина! Ну, это совсем не то… Но не успел я сказать себе это, как что-то знакомое остановило мое внимание: память попала на след; звено за звеном, правда реального впечатления воскресла во всей своей полноте, и я узнал ее… Это была несомненно она – Ю. Ш., моя попутчица и любительница хороших сигар. Ее манеры, голос и взгляд, ее светлые волосы и глаза, ее роскошный стан, и страстный подъем плечей, затаенная нега телодвижений – все это было знакомо, и вместе казалось ново, так ново, как будто я никогда ее не видал.
«Фу! Как чертовски похорошела!» – сказал я себе, и, странно, – сердце забилось, как у влюбленного после двухлетней разлуки. И пульс был, конечно, другой, но механика до того похожа, что я испугался. Я не мог себе дать отчета, что со мной делается. Меня влекло к ней какое-то жадное любопытство. Мне трудно было отвести от нее глаза. И я украдкою вглядывался в ее лицо, стараясь найти в нем если не древний знак, по которому, говорят, можно было узнать иных людей, то, по крайней мере, хоть что-нибудь, какой-нибудь след… Нет, ничего! Ни тени!.. Она сидела передо мною весь вечер, гордая и сияющая. Успех написан был у нее на лице и, судя по тому, как ее ласкали у Горбичевых, успех, одобренный светом. Чего же еще?.. Она спокойна – значит ей нечего опасаться. Но если ей нечего опасаться, то отчего же она избегала меня? Отчего ее взор, встречаясь с моим, скользил так упорно мимо, и отчего, когда я пробовал с нею заговорить, она обернулась ко мне с таким лицом?.. На этот раз в нем было что-то застывшее и немое, но не спокойное. Она была испугана, чем? И что она рассказала мужу, когда воротилась домой?.. О, дорого бы я дал, чтобы знать истину. Да как узнать ее теперь, когда все это кануло в воду?.. Они уже с год как обвенчаны, и у них есть дочь, и никто их не обвиняет, не трогает. История об отравлении давно поступила в архив тех басен, к которым, натешившись ими до отвращения, публика начинает потом относиться скептически и кончает глубоким забвением. Z** не хочет больше и слышать об этом. Пустяки, мол, все выяснено. Тетушка Софья Антоновна тоже молчит… Забыла? Что же, пора, значит, и мне забыть. К чему ведут все эти вопросы, которые я не могу решить, и эти бесплодные подозрения? Как ни натягивай, а надо же наконец сознаться: я не уверен. Я не могу поручиться, что все это не совпало случайно, и, стало быть, не могу ее обвинить публично. А мимо этого все пустяки. Я не Лекок[21], чтобы открыть через три года то, что не в силах были открыть артисты сыскного дела, люди, которые зубы съели на этого рода вещах.
Что же дальше?.. Ничего нет и быть не должно, это ясно как день, а все-таки я пойду к ним… Чувствую, что я глупо делаю, – порчу только себе напрасно кровь и чувствую, что из этого ничего не выйдет, кроме дурачества, а все же пойду… Тянет…
Был поутру и не застал никого, или не приняли?.. Лучше всего бы сделали, если бы заперли двери раз и навсегда. Тогда и глупости этой конец. Чего мне нужно от них? Я его ненавижу, ее не знаю; я бы желала, чтобы она была за тысячу верст отсюда, а вот, кокетничаю с визитами!
Бодягин был… Сейчас, воротясь домой, нашел у себя его карточку и на листе бумаги, особо, несколько слов:
«Любезный друг Черезов! Пожалуйста, не финти с визитами, а, благо уже знаком с моею хозяйкой, приезжай просто к обеду, завтра или когда удобно, к 6-ти.
П. Б.»
Живет как Ротшильд, этот недавний нахлебник и прихвостень знатной родни, который пять лет обивал пороги у К-ва и был недавно еще в долгу по горло… Теперь квартира в 3 000; шестерка заводских, и буфетчик, и метрдотель, и целая шайка челяди… За обедом была довольно большая компания и между нею знакомые имена, хотя в лицо я почти никого не помню. Невольно думается, что я у них тут напоказ, кузен по первой жене и живой свидетель, что между ее родней есть люди, не ставящие ему в счет того, в чем он ни душою, ни телом не виноват…
К вечеру, впрочем, все это разъехалось, и мы пили чай по-семейному. Она сама разливала. Ее опять узнать было невозможно. Сущий хамелеон! Ни следа недавней холодности: мила, внимательна и любезна. Должно быть, он надоумил… Впрочем, она говорила мало и ничего серьезного, он взял это все на себя. Поздравил меня с удачей, расспрашивал, что я теперь намерен делать, журил за старое и уверял, что пора, наконец, взяться за ум…
– Mieux vaut tard, gue jamais, mon cher![22]
Время еще не ушло; напротив, оно никогда не было так удобно. Ты попал сюда в самую пору и в самых счастливых условиях. Когда-нибудь я тебе все это объясню… Сколько, бишь, ты сказал, тебе приходится?.. Хо, хо брат! «Только», ты говоришь?.. О! Простота! Да ты что думаешь? Тридцать две тысячи чистых, мобилизированных, так что вот взял, да и вывел в любую минуту, это, mon cher, такая армия, с какою немногие вступают в поход. Это, если им дать надлежащий форс, пойдет за полтораста, за двести… Я не имел ничего подобного. Пять лет назад, когда я сошелся с П** и мы оснастили суденышко, с которого, собственно, и началось мое плавание, знаешь ли, сколько у меня было в наличности?.. 500 рублей.
– Не может быть!
– Клянусь тебе честью, ни гроша более… Правда, я только что перед тем уплатил тысяч 15-ть долгу, из денег П**, разумеется, но это поставило мой кредит в такое цветущее положение, что через полгода мне дали сорок… Слушай, расскажу тебе.
И он рассказал, довольно цинически, как ему удалось встать на ноги. Потом пошла старая песня: как он получил и продал концессию.
– Это было как раз перед нашею встречей, три года тому назад; помнишь, еще обедали у Бореля и говорили об Ольге?
– Помню.
– У меня это осталось в памяти, потому что она… ты знаешь?.. Это случилось скоро после того, в ноябре.
Я смотрел ему прямо в глаза, но не мог уловить его взгляда. – Тебя известили, конечно?
Я отвечал, что получил известие через три недели от Софьи Антоновны.
– Ох уж мне эта Софья Антоновна! Обязан я ей, много обязан!.. Чего они только тут не наплели?.. Ты слышал, конечно? Ну, скажи, ради Создателя, есть ли совесть? Хотя, конечно, о совести нечего говорить, когда у людей в голове нет здравого смысла… Пойдем в кабинет.
Мы пошли в кабинет, а она куда-то, должно быть в детскую… У нее есть дочь, грудной ребенок.
– Много обязан! – ворчал Бодягин. – Много!.. Садись, потолкуем. Я рад, что ты наконец воротился, рад между прочим и потому, что теперь есть хоть один живой человек, которому я могу рассказать по-приятельски все, что я вынес в ту пору… Хочешь сигару?
В кабинете горела одна большая лампа под абажуром, который сосредоточивал свет в небольшом кругу. Мы сели с ним у камина: я боком, а он спиною к лампе. Лицо его было так слабо озарено багровым отблеском кокса, что я не мог хорошо разглядеть выражения.
– Да, – продолжал он, вздохнув, – наделали они мне в ту пору хлопот! Благодаря им и только им одним, я вынужден был показать это письмо, которое прекратило следствие… Ты имеешь понятие, как это было? Постой, я тебе расскажу, только на вот, сперва прочти.
Он достал из стола письмо Ольги, то самое, о котором писал мне Z**. Он не мог ничего хуже выдумать, но об этом после.
– Ну что? – спросил он, когда я кончил. – Ясно, не правда ли?
– Ужасно! – вырвалось у меня. Но он не понял, к чему это относится.
– Да, – повторил он, – ужасно! И тем ужаснее для меня, что я оплошал в этом случае. Я никогда не прощу себе, что отложил это дело. Я должен был ехать к ней в Р** немедленно, добиться, что это значит, и успокоить ее. Только мне в голову не пришло. Я думал, что она так, дурит… Сам посуди: мог ли я верить этому? Мог ли я допустить, хоть на минуту, чтобы она, в здравом уме и в памяти, не только решилась сделать такую глупость, а даже имела ее серьезно в виду?.. Из-за чего? – После я понял из-за чего, но в ту пору я был, ей Богу, во всех отношениях за тысячу верст…
Он замолчал и задумался.
– Она писала тебе перед этим? – спросил он минуту спустя.
– Писала раз.
– Ах да, кстати, скажи, пожалуйста, ты был у нее в последний приезд?
– Был.
– И ничего не заметил?
– Ничего, что могло бы навесть на мысль о подобной развязке. Она тосковала, и я нашел ее очень переменившеюся с лица…
– Ну, а помимо этого и помимо лица, – так, вообще?
– Ничего.
– Странно! А впрочем тебе, конечно, и в мысль не могло прийти. Я сам не мог составить себе никакой догадки, пока не узнал, кто была эта… которую видели у нее за час до смерти и из-за которой вышла вся эта сказка насчет отравы… Потом оно выяснилось… какая-то повитуха…
Я вздрогнул, и это не избежало его внимания.
– Жила сперва в Р**, потом наезжала туда. Когда они познакомились, и чего Ольге нужно было от нее на первых порах, неизвестно. Женщины этого рода имеют часто рядом с открытым их ремеслом два или три другие – тайные. Но есть догадки, мало того, почти доказательства, что этот приезд ее был не первый, и нет никакого сомнения, что Ольга через нее получила яд. Трудно только сказать, когда. Я полагаю: ранее, и полагаю, что женщина эта не ожидала того, что случилось, то есть, или ошиблась в средстве, или рассчитывала, что яд не будет принят, по крайней мере, немедленно; потому что иначе она не сделала бы такого дурачества…; Теперь, надеюсь, ты понимаешь? – сказал он, видя, что я молчу.
– Нет, – отвечал я, – не понимаю. Ты хочешь сказать, что она была…
– Беременна; это почти несомненно. Что ж делать? Я ее не виню. Если бы я знал, я бы ее увез из Р** и дал бы возможность скрыть это.
– Ты шутишь?
– Нет.
– Ну, полно, Бодягин, признайся: шутишь?
– Клянусь тебе честью, нет.
– Но это должно было бы открыться?
– Да, если б ранее не открылось другое. Яд было нетрудно найти, это бросалось в глаза и в нос… Остальное могло ускользнуть от внимания. Впрочем, не знаю; я не читал их протоколов; думаю только, что в них об этом не упомянуто, потому что меня об этом не спрашивали.
– Но как могла повивальная бабка дать яд?
– Не знаю; дала. Может быть, и сама не знала что, потому что они вообще не много знают. А может быть, и знала; да ей-то что?.. Не ей ведь околевать.
– Что же, ее так после и не нашли?
– Ее-то? Нет. Ее, собственно, вовсе и не искали, так как, на первых порах, не знали, кого искать, а потом, когда это письмо стало известно, нашли, что убийства не было, и следствие было прекращено. То, что я сообщил тебе, дошло до меня как слух, которому я, на первых порах, не придавал значения и уже после, доискиваясь на месте, в Р**, до его источников, вынужден был убедиться, что это правда. Все это, само собой разумеется, дознано было негласно, и стоило мне огромных хлопот, не говоря уже об издержках.
Терпение мое лопнуло ранее, и мне было уже все равно, что он говорит. Я ждал только случая оборвать его так, чтобы он помнил это и никогда вперед не осмелился повторять при мне ничего подобного.
– Ну, – произнес я, – если все это не шутки, то я тебе вот что скажу, Бодягин: хлопоты и издержки твои пропали даром.
– Ты думаешь?
– Да, думаю; мало того, я ручаюсь тебе, что все это вздор. Не знаю, кто сообщил тебе все эти сведения, но кто бы он ни был, он лжет. Я не могу постичь, как ты поверил ему, как ты не плюнул ему в лицо!
– Не горячись, Черезов, – сказал он, но тотчас же вслед за тем, понизив тон, прибавил, – я понимаю, что это тебя шокировало.
– А тебя нет?
– Ну да, и меня сначала, но ты меня знаешь. Я, братец, смотрю на эти вещи совсем иначе. Что ж тут такого особенного, если бы и была… Дело естественное. Мы жили три года врознь, и она была, фактически, уж давно свободна.
– Нет! – вскрикнул я, выходя из себя. – Она не была свободна. Она была твоя вся до конца костей, твоей осталась до смерти, и ты это знал, знаешь лучше, чем кто-нибудь. Как мог ты, зная ее, поверить? Да что я говорю, поверить! Ты сам не веришь этому; теперь, в эту минуту, когда говоришь, – не веришь!
– Трудно не верить факту.
– Какому факту? Кто тебе сказал, что это факт? С тебя даром содрали деньги – вот факт. Я видел ее своими глазами за семь недель до смерти, и она мне открыла всю свою душу… Я знаю, что этого не было. Я голову ставлю, что нет. Это проклятая, подлая ложь, клевета.
Я смотрел ему прямо в глаза, а он смотрел в землю.
– На что же ей была повитуха? – произнес он нетвердым голосом.
– Это была не повитуха.
– А ты почем знаешь?
– Я знаю. Я был у нее в сентябре, как раз после того, когда эта женщина приезжала к ней в первый раз, и Ольга мне говорила о ней… Это была не повитуха.
– А кто же?
– Не знаю, кто… Она приезжала под ложным именем.
Он замолчал, и я тоже. Сигара моя потухла, но мне было не до нее. Мне нужно было немного света, чтобы увидеть его лицо. Возле меня, на столике, стояли свечи и спичечница. Я зажег спичку, потом свечу. Покуда я это делал, он встал и начал ходить по комнате, но не мог совладать с собой так быстро, чтобы скрыть от меня, что в эту минуту происходило с его лицом. Не то, чтоб оно было особенно бледно или как-нибудь очень искажено, но на нем было что-то глубоко встревоженное и озлобленное, что-то, напоминавшее крысу, шныряющую в своей западне, не находящую выхода. Сходство еще было усилено тем, что он бегал взад и вперед, и глаза его бегали, не останавливаясь, то туда, то сюда, во все стороны, кроме того угла, где я сидел.
– Это меня удивляет! – бормотал он, не обращаясь ко мне. – Этого я не знал… Значит, тут было еще лицо… Под чужим именем?.. Под каким именем? – произнес он, вдруг останавливаясь передо мной.
– Под именем баронессы Фогель.
– Фогель! Кузины Фогель! Ах, Боже мой! Это странно… Неужели это была она?
– Нет; я тебе уже сказал, что имя было фальшивое.
– Но каким образом ты узнал?
– От Ольги.
– Нет, я не то… Я спрашиваю, как ты узнал, что это была не Фогель?
Я объяснил ему коротко, что я писал об этом из М** и что по этому поводу деланы были справки.
Тревога его росла… «Зачем же она приезжала?» – спросил он глухим, сдавленным голосом.
«Ну, нет, брат, довольно с тебя покуда», – подумал я.
– Не знаю, – ответил я. – Ольга мне говорила об этом что-то, несколько слов, на которые я в ту минуту не обратил внимания.
Мы замолчали, и он опять забегал.
– Ты, стало быть, думаешь, что это та самая, которая приезжала потом, в ноябре?
– Конечно та. Ее узнали в том доме, где она останавливалась.
– Но может быть, – продолжал он растерянно, – может быть, эта, которую, ты говоришь, узнали, и которая приезжала два раза, была не та, о которой тебе говорила Ольга?
– А какая же?
– Да эта… другая…
– Какая другая?
– Бабка.
– Нет, это была не бабка.
– Почем ты знаешь?
– Знаю. Никакой бабки не было. Это ложь!
– Черезов! – вскрикнул он вдруг, останавливаясь. Зная его издавна, я ожидал бешеной выходки, но точно что-то было надломлено в этом человеке. Он постоял, посмотрел, и на лице у него мало-помалу затеплилось нечто похожее на усмешку.
– Ну, Бог с тобой! – произнес он, махнув рукой. – Я не могу на тебя сердиться за то, что ты так горячо берешь ее сторону. Я перед нею, конечно, неправ, и дело, конечно, темное. Оставим его; нечего сызнова поднимать все эти дрязги. Дай руку! Я тебя всею душою уважаю, люблю и надеюсь, что мы с тобою всегда останемся в старых приятельских отношениях.
На этом мы и покончили. Я взялся за шляпу, но он не хотел меня отпустить, и мы просидели еще часа полтора. Вошла она. Болтали о пустяках.
Когда я вернулся домой, горячка моя совсем остыла. Я начал припоминать на досуге случившееся и мог наконец понять, какую глупость сделал. Я вел себя как дитя; вместо того, чтобы выведать что-нибудь, я сам проговорился и выдал себя кругом. Дивлюсь, как я ему не сказал еще, что узнал его Юшу, что мы с нею оба ехали в Р** и что это она отравила Ольгу. О, простота!.. Теперь все кончено; они будут настороже и их уже не накроешь врасплох… Сначала, когда я сказал это себе, я был в отчаянии; но за ночь оно прошло, и теперь я спрашиваю себя: жалеть ли, что это так вышло, или поздравить себя? Чего я хочу? Чего мне нужно от них? Покаяния, что ли? Конечно, нет, а если нет, то к чему раскапывать эту грязь?.. Конечно, так и кончено, – ну их к черту!