bannerbannerbanner
На изломе

Андрей Зарин
На изломе

Полная версия

IX
Сила солому ломит

Темный вечер 30 апреля в канун царского отъезда опустился над Москвой. Рыжий Васька, Тимошкин сын, выбежал играть из дома. Он поймал молодого щенка и четвертовал его в поле, недалеко от «божьего дома», после чего наткнул на палки его голову и лапы и побежал к дому на ужин, как вдруг до чуткого слуха его донеслись осторожные шаги; он тотчас припал к земле и скрылся за толстой липой. В темноте прямо на него надвинулись три тени и остановились шагах в двух, так что Васька даже попятился и, сжав в руке нож, насторожился.

– Рано еще, – сказал один.

– Пожди, сейчас Косарь подойдет. Тогда и двинемся.

Васька задрожал с головы до пят. В одном голосе он признал знакомый. Ему тотчас вспомнились оловянные рубли, за которые отец вздул его так, как может драться только палач, и злоба закипела в его груди.

– Ужо вам, – пробормотал он и подполз ближе.

Знакомый голос сказал:

– Неустрой-то с задов петуха пустит?

– Да, – ответил другой, – как Панфил совой прокричит. Ты только помни: от меня ни на шаг, уведу я ее, тогда воруй, а до того ни-ни!

– Словно впервой, – обидчиво возразил знакомый голос.

Как яркой молнией имя Панфил озарило смышленую башку Васьки.

«Не иначе как у боярина», – решил он тотчас и, отползши шагов пять, поднялся на ноги и пустился к боярскому дому, что стоял особняком за Разбойным приказом, ближе к самому берегу.

Боярин сидел у себя в горенке распоясавшись и, плотно поужинав, допивал объемистый ковш малинового меда.

Глаза его заволоклись, толстые губы расплылись в широкую улыбку, и он бормотал себе под нос:

– А и дурень этот Бориска! Ой, дурень!.. Царский дядька, на государском деле сидит, а все ж дурень. На тебе! По бабе сохнет. Старому-то седьмой десяток идет, а он девку в семнадцать взял. Э-эй! Ты люби баб, а не бабу! – наставительно сказал он наплывшей свече и погладил бороду, широко улыбнувшись.

– Как я! Мне баба тьфу! Сейчас Акулька люба, а там Матренка… Акулька… – Он задумался и покачал головой.

– Кобенится, на ж! Нонче ей подвески дам, а станет опять старое тянуть – плетюхов. Да!

Он поднялся, тяжко опираясь на стол, и хотел идти, когда в горницу влетел запыхавшийся Васька и чуть не сшиб его с ног.

– С нами крестная сила! – испуганно воскликнул боярин. – Сила нечистая! Эй, люди!

Васька в желтой рубахе, испачканной собачьей кровью, босой, в синих портах, с ножом в руке, раскрасневшийся и рыжий как огонь, действительно походил на чертенка.

– Нишкни, боярин! – заговорил он торопливо. – Я Васька, Тимошкин сын! Нишкни!

– Уф! – перевел дух боярин. – Чего ж ты, вражий сын, так вкатываешь? Али в сенях холопа нет? Ну, чего тебе?

– Беда, боярин! Слышь, на тебя заговор воры делают. Жечь хотят.

Боярин сразу протрезвел и ухватил Ваську за волосы.

– Заговор? Воры? А ты откуда знаешь? Ну? Ну?

Васька ловко выкрутил свою голову и стал рассказывать, что слышал.

– А Панфил должен им знак подать. Совой крикнуть!

– Панфил! Эвось! Ну-ну! Я ж им!

Боярин подумал и потом быстро сказал, вставая:

– Беги в приказ и накажи, чтобы сейчас сюда десять стрельцов шли. Как придут, пусть у задов от ворот до реки вокруг тына станут и всякого вяжут. Понял?

Васька кивнул и выскользнул из горницы. Боярин злобно усмехнулся и захлопал в ладоши.

На его зов вошел холоп.

– Возьми, Ивашка, еще двух да сымай ты мне Панфила. Скрути и ко мне веди!

Холоп поклонился и вышел. Боярин подпоясал рубаху, надел сапоги и снял с гвоздя толстую ременную плеть.

В сенях послышался шум: боярин сел на скамью и приосанился.

В ту же минуту вошли холопы, толкая перед собой бледного, перепуганного Панфила со скрученными за спину руками.

Он вошел и упал на колени.

– Государь, что они разбойничают! – начал было он, но боярин так махнул плетью, что лицо Панфила разом залилось кровью.

– Я тебе дам, вор и разбойник! – кричал он зычно. – Сам воровское дело против своего государя затеял, да еще воет! Пес! Волчья сыть! Сказывай, кого криком совиным сюда скликать сбирался?

Панфил задрожал как в лихорадке и повалился ничком.

– Смилуйся! – завыл он.

Боярин ударил его вдоль спины:

– Сказывай!

– Молодцы тут, боярин, у тебя девку выкрасть сбирались, а худого ничего, ей-господи!

– Брешешь, пес! Какую девку?

– Акульку, государь!

Лицо боярина загорелось злобой.

– Э, так это, может, тот вот, что в приказе помер! Ну-ну! Ивашка, беги на двор да скликай холопов, кого с колом, кого с топором. А вы ждите его! Откуда кричать хотел: со двора али с саду?

– Со двора, государь!

– Ну, ин! Ведите!

Панфила поволокли, а боярин, помахивая плетью, пошел за ним следом.

На дворе столпились холопы, Панфил стоял в середине с вывороченными за спину руками и искоса поглядывал по сторонам, в то время как боярин говорил:

– По пять к каждому амбару, да к клетям идите! Коли где огонь покажется, шкуру спущу! Иди, Ермило, возьми пяток да у ворот стань, а ты, Ивашка, возьми…

В это мгновение Панфил рванулся в сторону и быстрее лани бросился бежать со скрученными руками. На миг все оцепенели от такой наглости, но тотчас боярин оправился и завопил:

– Лови его, держи!

Челядь бросилась вперед беспорядочной толпой, сшибая в темноте друг друга, и в тот же миг в воздухе раздался протяжный, унылый крик совы.

В небольшом домике посреди густого сада боярина сидели четыре молодые женщины. Одна из них, рослая, красивая, со сросшимися черными бровями, беспокойно переходила от окна к дверям, жадно прислушиваясь к тишине.

– Ты чего это так задергалась, Акулька, – насмешливо спросила ее одна, – али боярина не дождешься?

Акулина бросила на нее презрительный взгляд.

– И не стыдно тебе смешки делать, Матрена, – заговорила с упреком третья женщина, – ей здесь застенка хуже, с боярином-то, а ты…

– Тсс! – вдруг остановила их четвертая, и все насторожились. Со двора послышались крики, выстрелы, воздух озарился красным светом пожара.

Женщины испуганно сбились в угол, и только Акулька, бросившись к двери, в бессилии билась об ее дубовые доски.

Крики и шум наполнили воздух. Можно было подумать, что огромная шайка чинит свой разбой, а между тем весь этот шум подняли только четыре человека.

Едва закричал Панфил, спрятавшись в густые кусты, как Неустрой подпалил на задах две клети и скользнул на двор, а со стороны поля через тын вскочили в сад Кистень, Шаленый и Косарь и прямо бросились к домику.

Косарь ухватил свой топор и в три удара сбил висячий замок.

Акулька упала на руки Мирона.

– Не время киснуть, – торопливо сказал Мирон, – бежим!

Но в ту же минуту их окружили боярские холопы.

– Бей! – кричал Ивашка, махая мечом.

– А ну, Косарь, махни! – тихо сказал Мирон.

Топор свистнул в воздухе, и три человека упали на землю.

Мирон с Акулькой отпрыгнули в сторону и быстро достигли ограды.

Но остальные не были так счастливы. Холопы массой навалились на Косаря и Шаленого и опрокинули их. Неустроя с диким визгом ухватил Васька и подрезал ему под коленом ногу.

Боярин велел их привести на двор и, с жестоким глумлением смотря на оборванных, окровавленных разбойников, говорил:

– Ну-ну, исполать вам, добрые молодцы! Ужо вас мой Тимофей Антонович пощупает! Хе-хе-хе! Сведите их в приказ, ребята!

Во время короткого боя Панфил сидел в кустах малинника ни жив ни мертв, потом, немного оправившись, он стал двигать руками, пока не освободил их, и тогда осторожно перелез через тын и пустился знакомой дорогой к Сычу, бормоча себе под нос:

– Ужо, боярин, посчитаемся! И ты, Ивашка! Попомните Панфила-холопа да сестру его Марьюшку!

Той же дорогой к Сычу получасом раньше пришли и Мирон с Акулькой.

X
Грешники

Медленно разъезжались из государева дворца лица, провожавшие царя в дальний поход.

Марья Васильевна, княгиня Терехова, облобызав руки царицы и царевен, вышла по длинным переходам и шла по двору к своему рыдвану; к ней подошел Терентий Михайлович и для прилики больше пошел следом за ней, пока не довел ее до рыдвана.

– В одночасье буду, – сказал он жене и остановился, провожая глазами ее поезд. Восемь вершников побежали впереди, расчищая дорогу, гнедые кони, ведомые под уздцы конюхами, шесть коней гусем, тронулись медленным шагом, и рыдван заколыхался по неровной мостовой, а следом за ним толпой пошли княжеские слуги.

Князь тихо пошел назад ко дворцу и вдруг вздрогнул, увидав молодого Федора Соковнина. А тот шел к нему улыбаясь и говорил:

– А, князь Терентий! Я-то тебя ищу да ищу!

– Зачем тебе я?

Молодое лицо Соковнина осветилось широкой улыбкой.

– Сестрица наказала тебя повидать да сказать тебе, чтобы ты после обедни на дом к ей пришел!

Князь побледнел от волнения и даже шатнулся, а Соковнин, понизив голос, заговорил:

– Смотри, так при батюшке и залепила, скажи, мол! Батюшка на нее: срамница ты, говорит, этакая, мужа только проводила. А она как глянет… Должно думать, дело у нее до тебя какое! Одначе прощай. Патриарх наказал прийти к нему для чего-то. А он у-ух!!

И Соковнин беспечно пошел к коням, окруженным слугами, но Терентий его перегнал, махнув рукой своему стремянному. В нетерпении он едва имел силы перейти Кремлевскую площадь, а потом вскочил на коня и бешено погнал его за Москву-реку.

Не до обеда ему было. Сердце его вспыхнуло, и голова закружилась. Он не помнил себя от безумной радости, и тяжелые мысли, угрызения совести оставили его душу.

– Любит! Моей будет! – шептали его губы, и он скакал вдоль берега, подставляя разгоряченное лицо свое порывам ветра.

До кровавой пены гонял он коня и потом, повернув его, тихим шагом поехал к Москве, думая о дорогой боярыне.

 

Но когда перед ним, за кустами молодой зелени, показались красные и зеленые крыши морозовского дома, сердце в нем замерло, и он придержал коня. Мысль о своем окаянстве на миг мелькнула в его голове, но он тотчас отогнал ее, сжал коленами бока коня и рванулся к воротам.

От ворот тотчас отделился морозовский слуга Иван и, приветливо улыбаясь, сказал князю:

– А я уж тут жду тебя да жду! Иди, князь, через красное крыльцо прямо. Там тебя девушка проведет.

Князь отдал слуге коня и, быстро перейдя двор, взбежал на высокое и широкое крыльцо.

– Сюда, княже! – сказала ему красивая девушка и легкой поступью пошла перед ним.

Князю Терентию опять на миг стало совестно: «Словно вор. Когда хозяина нету, тогда и лазаю…»

Они прошли приемную комнату, большую трапезную, горницу, где боярин делами занимался, опочивальню и вошли в моленную.

– Здесь! – сказала девушка и скрылась.

Терентий суеверно огляделся по сторонам. В комнате, устланной коврами, стоял аналой, а на нем лежало большое Евангелие, редкость того времени. Весь правый угол и смежные с ним стены были доверху завешаны образами, крестами и складнями. Они горели драгоценными огнями при трепетном свете нескольких лампад, и вся комната, слабо освещенная светом, проникавшим через круглые разноцветные стекла одного окна, имела торжественный вид тишины, покоя и святости.

Терентию сделалось тоскливо и тяжко.

Боярыне Федосье Прокофьевне был об эту пору всего двадцать первый год. Из приближенного к царской семье роду Соковниных, семнадцати лет вышла она замуж на пятидесятилетнего Глеба Морозова, и молодое сердце ее тосковало, не изведав любви. Через год родился у нее сын, Иваша, к которому она привязалась всей душой, но и тут сердце ее не находило удовлетворения. Тогда вдруг ее взор упал на князя Терентия, и сразу словно озарилась ее томная жизнь.

Она на время отдалась мечте и не боролась со своим чувством, наслаждаясь нечаянной встречей в узком дворцовом переходе, тишком наблюдая, как вспыхивает лицо князя, но скоро мысль о грехе заслонила на время ее чувства, и она приказала своему верному слуге Ивану провести князя в сад.

Вся трепеща, не зная твердо, для чего звала она князя, сошла боярыня в сад. Да не знала она силы молодой любви, не знала своей горячей крови, и суровые речи ее и упреки иногда звучали лаской. Корила она князя, а сама любовалась им; бледнела, но слушала его пылкие речи и раза два коснулась его рукой, а наедине со своими думами, в грешных мыслях и целовала его, и обнимала.

Окаянный тешился над ней, а ко всему еще верного ее духовника, протопопа Аввакума, услали в далекий Тобольск за его крепкую веру – и некому было отогнать лукавого.

Ядом напитывалась молодая душа и вдруг прозрела.

Сидела боярыня у колыбельки своего сына Иваши и думала о своем любимом князе, как вдруг ребенок заплакал, да так горько, так жалобно, словно сиротинка.

В другой раз думала о том же князе боярыня, как вдруг вошел в терем сам боярин, тяжко опустился на кресло и сказал:

– Федосьюшка, что это мне вдруг стало так-то недужно, беда! Словно кто за горло душит! – и с этими словами он торопливо отстегнул ворот рубахи, а лицо его все налилось кровью.

И наконец, в третий раз, вот сегодня. В царицыном терему повстречались они с женой Терентия. Грустная она такая, нерадостная.

Царица спрашивает:

– Что, Дарьюшка, какая ты смутная? Али муж не любит?

Она опустила голову низко-низко и ответила:

– Нет, государыня, всем довольна!

Сердце сжалось у боярыни. Как могла она помыслить такое скаредное да еще радоваться! Бесов тешила! Люди в скорбях и слезах, кругом горе, а она еще множить его себе на потеху хотела; душу геенне огненной готовила!.. И, не помня себя, она наказала брату звать к ней князя.

– Все скажу ему, все! – шептала она, идя к своей светлице, и потом молилась: – Не введи мя во искушение, но избави от лукавого!

В горницу вошла девушка и тихо сказала:

– Пришел!

Боярыня быстро выпрямилась.

– Где?

– В моленной!

Боярыня широко перекрестилась и твердой поступью пошла из горницы.

Князь задрожал, услышав шелест платья, и радостно рванулся боярыне навстречу, но едва взглянул на нее, как остановился смущенный.

На лице боярыни не светилась радость; оно было серьезно и торжественно; глаза ее смотрели скорбно и вдумчиво, и, едва войдя, она тихо сказала:

– Прости, князь, что зазвала тебя. Дело есть!

Это так мало походило на любовное приветствие, как самая моленная не соответствовала месту свидания, и князь только смущенно взглянул на боярыню, а та, дойдя до аналоя и положив на него белую руку, заговорила:

– Великое дело, князь! О спасении моей и твоей души! Протопоп Аввакум много раз говорил мне про лукавого. Он-де всяко уловляет души наши: и лукавством, и притворством, и жалобой, и всяко тщится нас с пути сбить, а Христос, батюшка, то видит и горько плачет. А он, лукавый, манит нас телесными прелестями, и златом, и честью, и слабые, забыв про душу, идут в его сети, как глупые перепела к охотнику. Вот, князь, – торжественно сказала она, – то же и с нами было! Кабы не одумались мы, уловил бы нас в тенеты лукавый и не было бы нам, окаянным, прощения! А ныне одумалась. Для чего перед Господом клятву супругу давала, для чего Господь по моей молитве послал мне в утеху сына? Его ли отрину, когда сука и та о щенятах своих печется. И ты, князь, тоже. У тебя молодая жена, дюже красивая, а я ей разлучницей стану? Простимся, князь! – окончила она тихо.

Князь даже пошатнулся от ее речей. Холодный пот выступил на его челе, и голова закружилась. Ведь всю свою душу он положил в любовь эту. Что жена? Что клятвы? Что геенна огненная? Он обрек себя на всякое мученье!

И князь со стоном повалился на колени и поднял руки.

Боярыня тихо отодвинулась и скорбно покачала головой.

– Не убивайся, князь! Того ли убиваться, что от окаянства отступились, блудом не согрешили, беса не утешили? Радоваться тому надо! Каждому от Господа крест свой!

И речь ее полилась плавно, тягуче, зажурчала, что ручей. Они говорила о своем окаянстве, о грехе, который всю жизнь замаливать теперь надо, о клятвопреступлении, разбитых сердцах и усталых душах.

И, слушая ее, Терентий понемногу проникся ее настроением, и ему стало больно и горестно за свое окаянство.

Истинно говорил про боярыню Борис Иванович после беседы с ней: «Насладился я паче меда и сота словес твоих душеполезных!»

А речь ее лилась. Она заговорила о новом времени, готовящем всем верным испытания за веру в Господа. Твердость нужна, чистота духовная, ибо грядет антихрист.

– Смотри, сколько верных уже приняли мученья. Неронов бит шелепами[7], с цепью на шее, аки пес, ныне в темницу ввержен, Аввакум в Тобольске крест несет в холоде и голоде, а впереди много их, много, и всем Господь уготовит сан ангельский!..

Лицо ее горело, глаза пророчески смотрели вдаль, она словно выросла.

– Время ли предаваться блуду и окаянству, когда скорбь кругом. Там война и кровь льется, там глад, хлад и болезни, всюду плач и стенания, и готовится всем скорбь великая! Так-то княже, – окончила она вдруг усталым голосом, – будем прямить друг другу и честью расстанемся.

– Твоя воля, – покорно ответил князь и, поклонившись до земли, вышел из моленной.

Боярыня долго смотрела ему вслед. Потом лицо ее озарилось улыбкой торжества, и она с чувством сказала:

– Благодарю, Господи, что пособил осилить лукавого!

И, упав на колени, она с жаром начала отбивать поклоны, ударяясь с силой нежным лбом о деревянные доски.

А князь медленно ехал на коне домой, и в душе его было пусто, как в склепе. Недавняя радость сменилась гневом и горестью, потом умиление и раскаянье вошли в душу, а теперь… И князь скорбно опустил голову на грудь, не видя ничего ни вокруг, ни перед собой.

Умный конь сам без поводьев шел по извилистым улицам Москвы прямо к дому, и князь очнулся только тогда, когда стремянный принял его коня под уздцы.

Князь сошел на землю и медленно прошел в свои горницы.

XI
Око за око

Почти в одно время прибежали к Сычу Мирон с Акулиной и Панфил.

– Ты откуда, песий сын? – воскликнул Мирон, увидев холопа в изодранной рубахе и с окровавленным лицом.

– Оттоль же, откуда и ты, – угрюмо ответил Панфил, – ишь, как меня боярин употчевал.

Мирон подозрительно посмотрел на него.

– Не с твоей ли охоты?

Панфил изумился.

– Белены я, что ли, объелся? Как это он меня саданет. Рраз! Сказывай, гыт. Я его на двор, а сам в бега. Слава Господу, не поймали.

– А то?..

– Кожу бы снял, – угрюмо ответил Панфил и, обратясь к Сычу, сказал: – Старичок, дай рожу обмыть!

Старый Сыч прищурил свой единственный глаз.

– Думаешь, краше будешь, – усмехнулся он, ты погляди, как надулась-то! Мази тебе, мил человек! – с убеждением заявил он. – Пойдем, что ли.

Мирон взглянул на Акулину и покачал головой.

– Думал, что он нас предал, а нет. Кому ж бы?

Он задумался, но через минуту тряхнул головой.

– А! Бес с ним! Ну, рада, лебедушка? – Он ласково посмотрел на Акулину. Та вспыхнула и горячо обняла его.

– Везде за тобой пойду! В огонь, в воду веди. Холопка я твоя, кабальная!..

– А боярин понравился? – усмехнулся Мирон. Акулина грозно выпрямилась.

– Чтобы сдох он, старый пес, – злобно произнесла она, – греховодник! Сколько он душ загубил. Возьмет из застенка, да и в полюбовницы себе, а жену насмерть бьет. Я бы ему! – И она так выразительно вытянула свои сильные руки, что боярин Матюшкин, увидя ее, замер бы от страха.

– Небось, – сказал, входя в горницу, Панфил, – он и от меня попомнит!

Мирон приветливо кивнул ему головой.

– Садись, Панфил, вместе чару выпьем. Я, признаться, думал – ты нас боярину выдал, да, вишь, прошибся. Эй, Сыч, давай вина, пока гостей нету!

Сыч тотчас поставил чарки и красулю[8] и сам подсел ближе.

– Взяли-то кого? – спросил он.

– А всех, – ответил Мирон. – И Ермила, и Сеньку, и Федьку.

– Хорошие ребята! – покачал головой Сыч.

– Вот ужо дознаюсь, что с ними. Ночь придет – выберусь, – сказал Мирон и прибавил: – Наше дело такое: из честного пира да на виселицу!

Панфил усмехнулся:

– А я на виселицу не пойду!

– Поволокут волоком. Ну, пей, что ли, а там и поспать малость надо!

В это же время в страшном застенке перед самим боярином стояли Косарь, Неустрой и Шаленый. Тимошка с мастерами готовил дыбу и следил за железными щипцами, что накаливались в горне, и тут же вертелся рыжий Васька, которому в награду боярин разрешил впервые участвовать в работе.

– Ну-ну, соколы, – сказал боярин после целого ряда вопросов, на которые все трое хранили упорное молчание, – не хотите говорить с боярином, погуторьте с плетью. Ну-кась, Тимоша!

Тимошка грубо схватил за плечо Неустроя и дернул его к дыбе.

Начались мученья, мученья, которых уже не в силах теперь представить самая пылкая фантазия!

Матюшкин слушал стоны и ухмылялся.

– А, песьи дети, умели воровством заниматься, умейте и ответ держать! Я вас, окаянных, огнем еще! Ну, ну, Тимоша!..

И Тимоша старался.

Прошло три дня. В глухую полночь к калитке рапаты подходили люди поодиночке и по двое и трижды ударяли кольцом.

Калитка растворялась, кто-то в темноте держал за цепь рычащего и рвущегося злого пса и, впуская посетителя, говорил тому:

– В баню!

Посетитель переходил двор, обходил рапату, из которой еще слышались пьяные голоса гостей, и шел прямо к одинокому строению на задах дома.

Там он снова стучал и входил уже в горницу, где за столом, при свете лучины, сидели люди всех цветов и возрастов и пили.

Во главе стола сидел Мирон с Акулиной, неподалеку Панфил; сидели в сермяжных зипунах и тонкого сукна поддевках, просто в пестрядных рубахах и в купеческих кафтанах, с широкими шарфами вместо пояса.

– Ты возьми, – говорил мещанин с жаром старику в суконной однорядке, – теперь аршин свой удумали, бесы. А для чего? Чтобы с нас, голова, алтыны тянуть!

– Чего? – вмешался другой. – За то, что скотину из реки поишь, берут, подать дерут!

 

– Опять. Ты, говорит, взял пятак, а чти его за рубль. А подать неси рублем настоящим. Это что ж? – И купец, сказавший это, развел руками.

– А все ж погодить надо, – авторитетно заявил Мирон, – царя нет. Что без царя толку? Народ поднимем, а кому жалиться?

– Без царя нельзя! – согласились все.

– Теперь Морозова, дядьку, посадили в совет, Хилкова, а они что ж? Те же воры!

– А по приказам что! – воскликнул мужичонка. – Какое! Брательку моего на правеже о сю пору держат. Ну, побей и брось! А они третью неделю! Нешто выбьют!

– Подожди, ужо мы выбьем! – усмехнулся его сосед.

– А теперь вот что, – сказал Мирон, – на что званы. Нынче утром наших трех казнить будут. Так отбить их.

– Это что же… можно, – заговорили кругом.

– Вот и надо! – продолжал Мирон. – Мы, значит, пойдем и в круг станем. Как это их приведут, сейчас пожар кричите и смуту делайте, а я тут уж управлюсь! Дружно только.

– Знаем, не учи! Что это ноне Сыч лениво вино носит.

– Приказные у него закурили, – объяснил Мирон, и минуту спустя беседа полилась снова о непорядках, податях и всяких утеснениях.

Сразу нельзя было разобрать, что за народ собрался на эту сходку: просто недовольные люди или разбойники, каких тогда на Москве было до того много, что людей убивали прямо на улицах.

Уже в рапате смолкли пьяные голоса и гости, бранясь и толкаясь, ушли из нее по своем домам. Сыч и мальчонка спали в горнице, и две размалеванные бабы, положив головы на залитые вином столы, оглашали храпом унылое помещение, когда люди, сидевшие в бане, обменявшись последними словами, стали тихо поодиночке выходить на улицу…

Рано утром дьяк Травкин, стоя посреди двора Разбойного приказа, читал приговор, скрепленный временными правителями, Ермилу Косарю, Семену Шаленому и Федору Неустрою.

– А также за разные скаредные и воровские дела тем ворам, Ермилу, Семену и Федору, правые руки отсечь и, кнутом бивши, в Сибирь послать, дабы вперед теми делами скаредными не занимались.

Ермил, Семен и Федор со скрученными за спину руками, босоногие, в окровавленных портах и рубахах, с обезображенными лицами и опаленными волосами стояли потупив головы.

– Исповедаться хотите? – спросил их дьяк.

– Хотим, – хрипло ответил за себя и товарищей Семен.

– Идите!

Их привели в воеводскую избу, где у аналоя стоял поп в епитрахили.

А тем временем ворота скрипя отворились и из них выехали телеги, нагруженные всеми приспособлениями для казни.

На бортах телеги в красных рубахах сидели три заплечных подмастерья и Тимошка.

Скоро приговоренные вышли на двор. Их окружил небольшой отряд стрельцов, и шествие тронулось на Козье болото в сопровождении дьяка.

Едва застучали топоры на поле, где мастера расположились расстилать помост и ставить кобылу (толстое бревно на четырех подставках с кольцами для поручней), как со всех сторон стал стекаться народ, охочий до зрелища, а тем более кровавого.

– Кого казнить будут? – спросил молодой парень у подмастерья.

– Дяденьку твово да тебя в придачу!

– Тьфу, оглашенный, – сплюнул парень, – чтоб у тебя язык отсох!

– Нам бы руки только, – засмеялся другой палач.

– Эй, красная рубаха, – закричал голос из толпы, – когда тебя вешать будут?

– За тобой следом! – ответил весело палач, вколачивая в помост последний гвоздь.

– Ведут, ведут! – послышались голоса, и толпа разом обернулась спиной к палачам и разделилась надвое.

Осужденные шли, понурив головы и искоса бросая по сторонам взгляды. Вдруг у самого эшафота толпа так плотно сбилась, что стрельцы невольно отодвинулись; в тот же миг над ухом Федора раздался ободряющий шепот:

– Гляди в оба, Неустрой. Свои не выдадут!

Федор сразу выпрямился и толкнул своих товарищей.

Их ввели на помост к плахе, и дьяк снова начал читать приговор, но в это время сзади раздался крик:

– Пожар!

В ту же минуту толпа, теснимая кем-то, кинулась через помост к реке. Все смешалось. Тимошка неожиданно получил страшный удар в грудь, стрельцы, сбитые в сторону, не могли соединиться, а брошенный на помост дьяк сипло орал:

– Держите! Ловите! Воры!

В этой суматохе невидимый нож разрезал веревки на руках осужденных, на плечах их очутились кафтаны, на обнаженных головах шапки, и они тотчас замешались в толпу, которая с воплем валила за Москву-реку.

А там, расстилаясь по небу черным облаком, клубился дым над разгоревшимся пожаром, который охватил дома на Балчуге, подле Китай-города.

7Шелеп – плеть, кнут.
8Красуля – (красоуля) большая монастырская чаша.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru