© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010
© ООО «РИЦ Литература», 2010
В грязном углу Китай-города на Варшавском кряже под горой находилось страшное место, обнесенное высоким тыном. Московские люди и днем-то старались обойти его подальше, а на темную вечернюю пору или, упаси Боже, ночью не было такого сорвиголовы, который решился бы идти мимо этого проклятущего места.
Называлось оно Разбойным приказом или, между москвичами в страшную насмешку, Зачатьевским монастырем. Ведались в нем дела татебные да разбойные, по сыску и наговору, и горе было тому, кто попадал туда хотя бы и занапрасно. Радея о правде, пытая истину, ломали ему кости, рвали и жгли тело и выпускали потом калекой навеки, с наказом в другой раз не попадаться.
С утра и до ночи шла там страшная работа, и вопли подчас вырывались даже из-за высокого тына и неслись по глухой улице, заставляя креститься и вздрагивать прохожего. Прямили там государю боярин со стольником да двумя дьяками и заплечный мастер с молодцами.
За высоким тыном вокруг широкого двора были разбросаны постройки. Прямо перед воротами тянулось низкое строение с маленькими отдушинами на уровне с землей, закрытыми железными решетками, – так называемые ямы, куда бросали преступников, закованных в железо; немного дальше стояло здание повыше, тюрьма и клети, где тоже томились преступники, но в условиях более сносных. Рядом с этими зданиями, во дворе налево, стояла приказная изба, а напротив, справа, высилась тяжелая каменная, низкая башня, где помещался страшный застенок.
Во дворе стояли тюремные стражники, взад и вперед пробегали заплечные мастера, то и дело тащили из ям и клетей преступников на допросы с дыбы или выносили из застенка изломанных, окровавленных.
У ворот этого страшного приказа ходили с бердышами два стрельца по наряду, и тут же, на месте, огороженном невысоким частоколом, мучились жены, муже- и детоубийцы, по пояс закопанные в землю.
Недалеко от этого страшного места, саженях в двухстах от него, стоял чистенький веселый домик, обнесенный забором, но хоть и весел он был на вид, мимо него также берегся идти скромный обыватель. Никогда никто в нем не видел веселых гостей, никогда никто не слыхал, чтобы в нем раздались смех или пение, и теперь вот, хотя стоит на дворе ясный весенний день и теплому солнцу радуется не только человек, а всякая тварь Божья, каждый листок на дереве, каждая травка, в домике словно вымерла вся жизнь, а между тем там живут люди: муж, жена и тринадцатилетний сын.
Только если бы вышли они на шумную улицу или площадь, все гуляющие шарахнулись бы от них, как от зачумленных, потому что всякий бы узнал в высоком широкоплечем богатыре с русой бородой от плеча до плеча, с добродушной усмешкой под густыми усами и с веселыми серыми глазами страшного мастера Разбойного приказа Тишку-кожедера.
Кто его не знал! Недели не проходило, чтобы на Лобном месте у тяжелой плахи или высокой виселицы не являлся бы он перед москвичами в своей кумачовой рубахе с яхонтовыми запонами, с засученными рукавами и, добродушно посмеиваясь, не потешал бы народ прибаутками, от которых между плеч начинало знобить.
В этот весенний день, в воскресенье 24 апреля 1653 года, царствования царя Алексея Михайловича 9-го, Тимошка отдыхал от работы у себя дома, потому что день воскресный чтился даже и в Разбойном приказе.
Встав на заре, он по обычаю отстоял заутреню у себя на дому, для чего слуга его взял с базара попа за два алтына, потом сытно поел пирога с кашей, выпил взварного меда и вышел в сад погулять, пока хозяйка его обед варила.
Хорошо было в густом саду в эту пору!
Птицы, перепархивая с ветки на ветку, весело чирикали, раза два где-то зачинал петь соловей и обрывался, жужжала пчела и, как хлопья снега, мелькали в воздухе капустницы. Черемуха и сирень напоили воздух таким дурманом, что даже Тимошка вздохнул и, качая головой, подумал: «Хорош мир Божий. И все-то его славит, окромя нас, грешных. Живем словно волки…»
Он прошел к себе на пчельник, где стояло у него полсорока колод, за которыми ходил старик с переломанными ногами. Тимошка взял его из приказа на поруки, поддавшись жалости, и пристроил к своей пасеке. Старика пытали, обвиняя в колдовстве, и сломали ему ноги. Потом срослись они, но срослись криво, изогнувшись под коленями, что придавало фигуре старика ужасный вид.
– Ну, как пчелки, Антоша? – ласково спросил его Тимошка.
– А, слава Господу Богу, – прошамкал старик, усмехаясь бледными губами, – четвертый денечек уже летают. Ишь Господь благодать какую посылает! Теплынь!
И он заковылял на своих искалеченных ногах от колоды к колоде.
Тимошка посмотрел ему вслед и ласково усмехнулся. Он любил этого старика за свое доброе дело, и сам старик любил его и тешил своими речами.
Прошелся Тимошка и по огороду, и по фруктовому саду, где зацвели уже груша и яблоня, пока наконец Васютка, здоровый тринадцатилетний парнишка, позвал его обедать.
Ловкая, красивая Авдотья, по рождению дочь палача из Земского приказа, собрала уже обед, и Тимошка, перекрестясь, с жадностью принялся хлебать жирную лапшу, запивая ее водкой, потом оладьи и наконец кисель, после чего еще выпил ендову пива. А Авдотья, служа ему, весело говорила:
– Кушай, светик, на здоровьице! В недельку раз только и видишь тебя, сокола!
– Пожди, – отвечал Тимошка, – скоро поменьше работы будет. Отдохнем! К вечерне уже шабашить будем.
– С чего так? Али татей да разбойников поменьше?
– Не то! Скоро заведется еще приказ. Тайных дел. Противу царя воров искать будут.
– А воеводой кого?
– Слышь, князя Ромодановского, а другие бают – Шереметева, да нам-то все едино, кабы работишки поубавили, а то беда!
– Ну пожди, скоро Васютка пойдет. Он тебе на помогу, – успокоила его жена и, приготовляясь сама обедать, сказала: – Я тебе в саду постелю настлала. На воздухе легче!
– Ну-ну!
И, покрестившись с набожностью, Тимошка пошел под развесистую березу, где хозяйка ему постлала ковер и положила изголовье.
Солнце уже золотило закат, когда Тимошка проснулся и зычным голосом закричал:
– Квасу!
Васька сторожил его сон и теперь стремглав бросился угодить ему.
Тимошка вспотел и тяжело дышал.
Васька принес квасу целый жбан, и едва Тимошка потянул холодный квас богатырским глотком, как живительная сила вернулась к нему разом.
– Хорошо! – сказал он, утирая усы и бороду, и потом, весело усмехаясь, обратился к сыну: – А что, Васютка, может, поучимся?
– А то нет? – радостно ухмыляясь во весь рот, ответил Васютка.
Невысокого роста, но широкий и плотный, с большой головой, на которой вихрами торчали огненно-рыжие волосы, с широким скуластым лицом, он, в противоположность отцу своему, являлся олицетворением жестокости. При словах отца глаза его засветились радостью.
– Ну-ну, – кивая лохматой головой, сказал Тимошка, – тащи снасть!
И когда сын стрелой умчался из сада, он встал, перекрестился и начал потягиваться с такой могучей силой, что расправляемые кости трещали, словно на дыбе.
Минуты через две Васютка вернулся. На спине он нес кожаный, туго набитый паклей мешок, под мышкой – кучу ремней, которые оказались плетью и кнутом.
– Ладно, начнем! – засучивая рукава рубахи, сказал Тимошка.
Васютка быстро положил наземь мешок и обнажил, как отец, руки. Глаза его горели. Он жадно ухватился за плеть.
Это был длинный толстый ремень, аршина в четыре, состоящий из пяти колен: четыре – ровные и короткие – были из толстого негнущегося ремня, пятое же представляло собой длинный, вершков в двенадцать, ремешок из сыромятной кожи, согнутый в виде желобка с заостренным загнутым кончиком, твердый, как лубок, этот конец был ужасен при ударе.
Отец усмехнулся.
– Плеть так плеть, – сказал он, – зачинай!
Васютка выпрямился и стал вровень с мешком, который казался оголенной спиной. Потом, согнувшись, как бросающаяся на добычу кошка, Васька медленно стал пятиться, собирая в руку коленья распущенной плети, и, собрав всю плеть, на мгновенье остановился. Грудь его прерывисто дышала. И вдруг он визгливо закричал.
– Берегись, ожгу! – и быстро сделал шаг вперед.
В то же время выпущенная из руки плеть вытянулась словно змея, оконечник ее звонко ударил по мешку и свистя взвился в воздух.
Васька остановился и взглянул на отца, ожидая одобрения, но тот покачал головой.
– Неважно! – сказал он. – Ты ему что сделал, а? Ты ему клочочек выдрал, во какой, – он показал на кончик мизинца, – а ты ему должен всю полосочку вон! Гляди!
Он взял плеть из рук сына и с места, как артист, собрал ее в руку. Потом без возгласа вытянул руку, и плеть выпрямилась, глухо ударив по мешку. Прошло мгновение, и, словно подсекая лесою рыбу, Тимошка дернул плеть назад.
– Понял? – сказал он восхищенному сыну. – Ты наложи ее да подержи, чтобы она въелась, а потом сразу на себя, не кверху, вот она по длине и рванет! Ну-кась!
Васька кивнул головой и взял плеть снова.
– Ожгу! – завизжал он, подскакивая. Плеть хлопнула, он выждал и дернул ее назад. Отец одобрительно кивнул головой.
– Ну, давай таких десяток, – сказал он, – авось не скоро очухается! Да не части.
Васька с увлечением стал наносить удары.
Он изгибался, прыгал и звонко вскрикивал.
– Берегись, ожгу! Поддержись! Только для тебя, друга милого!
А сам Тимошка медленно считал удары и делал замечания.
– Руку не сгибай, а назад тяни! Не подымай кверху! Не торопись! Десять! – сказал он наконец, и Васька остановился, тяжело переводя дух. Волосы его взмокли от пота, лицо лоснилось.
– Покажи теперь, как бить, чтобы больно не было! – сказал он.
– Хе! – усмехнулся отец. – Ты поначалу выучись, как кожу рвать. А то ишь!
– А когда в застенок поведешь?
– Ну, это еще погоди. Пожалуй, заорешь там со страху. Это не мешок. Ну, бери кнут теперь!
В это время мимо страшного приказа по пустынной улице шли два человека, направляясь к домику Тимошки. Одеты они были в тонкого сукна кафтаны поверх цветных рубашек, охваченных шелковыми опоясками, шерстяные желтые порты были заправлены в польские сапоги с зелеными отворотами, на головах их были поярковые шапки невысоким гречишником[1].
– В жисть бы не поверил, что к нему охоткою пойду, – говорил рослый блондин своему товарищу, невысокому, но крепкому парню с черной как смоль бородой. Тот сверкнул в ответ зубами, белыми как кипень, и сказал:
– Все к лучшему, Шаленый! Теперь, ежели попадешься ему в лапы, он тебя за друга признает. Легше будет!
– Тьфу! – сплюнул Шаленый.
Они подошли к воротам, и товарищ Шаленого ухватился за кольцо.
Васька уже было взялся за кнут, когда послышался стук в калитку.
Тимошка с изумлением оглянулся через плетень на дверь.
– Ко мне? Кто бы это?
– А Ивашка стрелец, – напомнил ему Васютка, – он хотел веревку купить для счастья.
– А! – Тимошка усмехнулся. – Побеги, открой ему!
Васька бросил кнут и убежал. Через минуту он вернулся с встревоженным лицом.
– Не, какие-то люди. Тебя спрошают!
– Какие такие? – сказал Тимошка, собираясь идти на двор; но они уже вошли в сад.
Тимошка подошел к ним.
Они, видимо робея, поклонились и прямо приступили к делу.
– Покалякать с тобой малость, – сказал черный и, оглянувшись, прибавил: – Дело потаенное!
– Ништо, – ответил Тимошка, – у меня тута ушей нету. Сажайтесь! – Он подвел их к скамье под кустами сирени и опустился первый.
Шаленый увидел мешок, кнут с плетью и вздрогнул.
– Это что? – спросил он.
Тимошка усмехнулся.
– Снасть. Мальчонку учил. Васька! – крикнул он. – Убери! – и обратился к гостям: – Какое дело-то?
– Потаенное, – повторил черный и, нагнувшись, сказал: – Бают, слышь, что у вас в клетях сидит Мирон.
– Мало ли их у нас! Мирон, Семен.
Шаленый вздрогнул.
– Нам невдомек. Какой он из себя? За что сидит?
– Рыжий… высокий такой… по оговору взяли… будто смутьянил он… а он ничим…
– Этого-то? Знаю! – кивнул Тимошка. – Ну?
– Ослобонить бы его, – прошептал черный и замер. Тимошка откинулся, потом покачал головой и усмехнулся.
– Ишь! – сказал он. – Да нешто легко это. Шутка! Из клети вынуть! Кабы ты сказал – бить не до смерти, а то на!
– Мы тебе во как поклонимся! – сказал Шаленый.
– А сколько?
– А ты скажи!
Тимошка задумался. Такие дела не каждый день, и грех не попользоваться. Очевидно, они дадут все, что спросишь.
– С вымышлением делать-то надо, – сказал он, помолчав, – не простое дело! Ишь… Полтора десять дадите? – спросил он с недоверием.
– По рукам! – ответил внятно черный. Лицо Тимошки сразу осветилось радостью.
– Полюбились вы мне, – сказал он, – а то ни за что бы!
Страшное дело! Теперь надо дьяку дать, писцу, опять сторожам, воротнику, всем!
– Безвинный! – сказал черный. – Когда же ослобонишь?
– Завтра ввечеру! Приходите к воротам. Его в рогоже понесут к оврагу. Вы идите позади, а там скажите: по приказу мастера! Вом его и дадут.
– Ладно!..
– А деньги – сейчас дадите пяток, а там остальные. Я Ваське, сыну, накажу; он вас устережет!
Черный торопливо полез в сапоги и вынул кошель. Запустив в него руку, он позвенел серебром и вынул оттуда пять ефимков.
– Получай!
Тимошка взял деньги и с сожалением сказал:
– В Земском приказе сколько бы взяли!
– Шути! – усмехнулся черный, вставая.
– А скажи, – спросил Шаленый, – с ним вместе девку Акульку взяли, ее можно будет?..
– Акулька? – сказал Тимошка. – Высокая такая, сдобная?
– Она! Али пытали?
Тимошка махнул рукой.
– Акулька – ау! Ее боярин к себе взял…
Черный протяжно свистнул.
– Плохо боярину, – пробормотал Шаленый, и они двинулись к воротам.
– Веревки не надоть ли, – спросил Тимошка, – от повешенного?
– Не!
– Руку, может? У меня есть от тезки мово. Усушенная!..
– От какого тезки?
– Тимошки Анкудинова. Я ему руку рубил, потом спрятал.
– Не надо, свои есть, – усмехнулся черный. – Так завтра?
– Об эту пору, – подтвердил Тимошка, выпуская гостей.
– Уф! – вздохнул с облегчением Шаленый. – Словно у нечистого в когтях побывал.
– Труслив, Сенька! – усмехнулся черный.
– А тебе будто и ништо?
– А ништо и есть!
Они прошли молча мимо приказа.
– Куда пойдем, Федька?
– А куда? К Сычу, на Козье болото. Куда еще!
– А Мирон-то? Вот осерчает, как про Акульку узнает! Беда!
– А ты бы не осерчал? – спросил Федька, и черные глаза его сверкнули. – Я бы не посмотрел, что он боярин!
Солнце уже село, и над городом сгустились сумерки.
Тимошка вошел в горницу и весело сказал:
– Получай, женка, да клади в утайку свою!
– Откуда? – радостно воскликнула Авдотья.
– Гости принесли, – засмеялся Тимошка, – завтра еще десяток.
– А я веревку продала. Приходил Ивашка. Я ему с пол-локтя за полтину!
– Ну-ну! – И Тимошка так хлопнул по спине Авдотью, что по горнице пошел гул. Авдотья счастливо засмеялась.
Того же 24 апреля Тишайший царь Алексей Михайлович, откушав вечернюю трапезу в своем коломенском дворце и помолившись в крестовой с великим усердием и смирением, простился с ближними боярами и, отпустив их, направился в опочивальню.
– Князя Терентия со мной, – сказал он.
Терентий – князь Теряев-Распояхин – быстро выдвинулся вперед и прошел оправить царскую постель.
Царь, истово покрестивши возглавие, самое ложе и одеяло и осенив крестом все четыре стороны, лег на высокую постель.
В той же комнате, на скамье, покрытой четырьмя коврами, лег князь Терентий.
В смежной комнате легли шесть других постельничих, из боярских детей; дальше, в следующей комнате, поместились стряпчие, из дворянских детей, на которых лежало по первому слову царскому скакать с его приказом хоть на край света, и, наконец, за этими последними дверями стояли на страже царские истопники, охраняя царский покой.
Ночь во дворце началась, но не спалось в эту ночь князю Терентию. Может, от дум своих, которых не поведал бы он ни царю, на батюшке, ни попу на духу, может, оттого, что весенняя ночь была душна и звонко через слюдяное окно лилась в комнату соловьиная песнь, – только не спал князь Терентий. С ног его сполз легкий кафтан и упал на пол у самой скамьи, а сам князь облокотился на руку и полулежал, устремив недвижный взор на царскую постель. В опочивальне было почти светло от яркого лунного света и лампады, что теплилась перед образом над дверями. В почти пустой огромной горнице, по стенам уставленной укладками и сундуками в чехлах, с поклонным крестом в углу, словно шатер, стояла царская постель, покрытая пышным балдахином.
Алого бархата занавесы спускались до пола, золотом перевитые кисти подхватывали края серединных полотнищ, и высоко поднимался купол балдахина, оканчиваясь искусно выточенным золоченым орлом.
А если бы заглянуть вовнутрь, то на верху балдахина можно было бы увидеть красками написанное небо, с солнцем, луной и планетами.
Князь Терентий лежал, отдаваясь своей тоске, когда вдруг из-за занавесей раздался протяжный вздох, и князь невольно ответил на него тоже вздохом.
– Не спишь? – послышался ласковый голос царя.
– Не спится, государь, – вздрогнув, ответил Терентий. – Ночь-то такая духовитая… соловей звенит…
– О! – сказал царь. – Али по жене затосковал? Небось, небось завтра свидишься!
Князь помолчал. Скажи он слово, и он выдал бы охватившее его волнение. Лицо его сперва залилось краской, потом побледнело, а царь продолжал говорить:
– Вот и мне тоже не спится, только по иному чему, нежели тебе, Тереша!.. Все думаю, чем война кончится; хорошо ли удумано; опять сам ехать решил, и оторопь берет. Слышь, что ведунья покаркала.
Князь покачал головой.
– Коли дозволишь мне, холопу твоему, слово молвить, – скажу: все пустое! Николи человек знать будущего не может. Все от Бога! – сказал он с глубокою верою.
– А он не пакостит, думаешь? От Бога доброе, а от него, с нами крестная сила, погань идет.
– Без Господней воли и он без силы!
– А все же она сказала, и берет меня раздумье. Забыть ее не могу. В лесной чаще, куда заскакал я, и зверь не бывает, – и вдруг она! Откуда? Сгорбленная, лохматая, глаза горят, и рот, словно щель черная. Конь ажно в сторону шарахнулся. А она кричит мне: слушай, царь! Я и остановился, а она: не дело замыслил, говорит, уедешь из Москвы, а вернешься – один пепел будет!.. – и сгинула… разом…
Царь замолчал.
– Да, – сказал князь, – я да Урусов с Голицыным, да Милославский, мы весь лес потом изъездили. Сгинула!
– Вот видишь! – подхватил царь. – Наваждение, не иначе. Я патриарху отписал, а он пишет: молиться будет… Святой! – сказал царь с умилением, и мысли его обратились тотчас в иную сторону.
– Великий старец! – заговорил он с восторгом. – Мед в устах! И мудрость велия, и сердцем кроток, и жизни праведной. Когда молил я его, он все говорил: недостоин! А ныне как пасет овцы своя? За всех нас молельщик!
– А он и на войну благословил, – сказал князь.
– Так! Почему же я иду, а все не могу изгнать из дум своих ее карканья! Положим, – заговорил он снова задумчиво, – Москву на верных слуг оставляю: Морозов Иван, Куракин Федор, Хилков. Мужи разума, а все же сердце щемит. Царица, детки малые, царевич. Вот что!
Царь вдруг откинул занавеску, князь увидел его сидящим на постели и тотчас встал на ноги.
– Я полюбил тебя, Терентий, – с чувством сказал царь, – и хотел при себе неотлучно держать, а теперь вот что удумал. Оставайся тут! Оставайся да мне тайно про все отписывай. Как тут, что… я про тебя шепну патриарху…
Лицо князя вспыхнуло от нескрываемой радости, и он упал на колени, крепко ударив лбом об пол.
– Али рад? – спросил царь.
Князь быстро опомнился.
– Рад, что отличил меня, холопишку твоего! – сказал он глухо. – Я за тебя, государь, живота не пожалею.
– Знаю, знаю, – остановил его царь. – Вы все, Теряевы, нам верные слуги. Твоего отца еще мой родитель супротив всех отличал, и теперь он со мной вместе будет…
В этом время, звонко перекликаясь, запели петухи.
– Ишь! – сказал царь. – Полночь, а утро близко. Будем спать! – И занавес плавно опустился и скрыл царя.
Князь поднялся с колен и лег на лавку, чтобы снова предаться своим думам, но на этот раз радостным думам. Царское слово как будто возродило его к жизни. Он не уедет, останется здесь, а тот, другой, уедет в поход!.. – и губы его невольно улыбались, глаза светились тихим счастьем, и в тишине весенней ночи, в бледных лучах сияющего месяца легким видением перед ним вставал образ той, о которой были все его мысли.
Чуть поднялось с востока яркое весеннее солнце и ожила проснувшаяся природа, как на дворе коломенского дворца поднялась суматоха. Медленно и важно в прихожую, переходя дворцовый двор, сходились бояре, окольничие, стольники бить царю челом утром на здравие; суетливо бегали по двору конюхи, стремянные, вершники, обряжая царский поезд; гремя оружием, собирались стрельцы, и ржанье горячих коней сливалось с топотом, возгласами, бряцаньем оружия и колокольным звоном в такой шум, что птицы, оглашавшие воздух пением, смолкли и пугливо попрятались в траве и кустах.
В этот день царь с семейством выезжал в Москву, чтобы проводить свое войско в поход.
Царь проснулся в добром настроении. Глаза его ласково светились, когда он вышел к своим боярам и они все упали перед ним на колени.
– Ну, сегодня кто запозднился, того купать уж не будем за недосугом, – сказал он, подпуская иных к руке, после чего послал к царице наверх узнать о здоровье и тихо двинулся в крестовую отстоять утреню и напутственный молебен.
Потом, потрапезовав, царь приказал сбираться и тронулся в путь.
Иностранцы, посещавшие Россию, свидетельствуют, что великолепие двора царя Алексея Михайловича превосходило все ими виденное. И действительно, пышность его двора могла только сравниться с пышностью французского двора. Обладая поэтической душой, любя красоту во всех ее проявлениях, царь устремил свое внимание на обрядовую сторону придворной жизни, и при нем многообразный чин царских выходов, богомолий, посольств, царских лицезрений, обрядов получил особую торжественность и перестал на время быть мертвым обрядом, потому что царь вносил в него живую душу.
И теперь, когда он вышел на крыльцо, собираясь в дорогу, он прежде всего взглядом опытного церемониймейстера оглядел всех столпившихся на дворе и потом уже, приняв благословение от священника, сел на коня, которого подвели ему стремянные. Конь был настоящий аргамак золотистой масти. Пышный чепрак покрывал его почти до земли, шелковая узда с драгоценными камнями сверкала на солнце, как полоса молнии, высокое седло, украшенное тоже драгоценными камнями, было широко и покойно, как кресло. Конь нетерпеливо рыл копытом землю и тряс красивой головой, на которой звенели серебряные бубенцы и колыхался султан из страусовых перьев, – но царь был искусный наездник и легко сдерживал пылкого коня.
Стрельцы, со знаменем в голове отряда, открыли шествие; потом длинной вереницей попарно тронулись сокольники и доезжачие, в зеленых и желтых кафтанах, легких серебряных налобниках, с ножами у кованых поясов; за ними попарно поехали стольники, спальные, стряпчие и, наконец, царь, окруженный ближними боярами. Далее потянулись всадники со знаменем и алебардами и за ними царицын поезд. Вершники вели коней под уздцы и шли подле дорогих колымаг, в которых ехали царица с детьми и боярынями и царские сестры.
Вокруг них и сзади верхом на лошадях ехали теремные мастерицы и девушки. Здесь были и постельницы, и сенные, и золотницы, и белые мастерицы, и мовницы, или портомои, – словом, все составлявшие обиход теремной царицыной жизни.
Поезд медленно двигался, вздымая по дороге пыль. Царь был весел и шутил со своими боярами, называя их разными прозвищами и смеясь над плохими ездоками, как вдруг лицо его побледнело, и он закричал:
– Возьмите ее!
Бояре испуганно оглянулись по направлению царской руки и увидели горбатую старуху. Она стояла у опушки леса, подняв обе руки кверху, и не то благословляла, не то слала проклятия.
– Я ее! – воскликнул Голицын и поскакал к лесу, но старуха вскрикнула и исчезла, словно виденье.
– Окружить лес! – приказал царь. Конная стража поскакала к лесу, но старуха словно сгинула. Царь сделался мрачен.