bannerbannerbanner
Сумерки духа

Зинаида Гиппиус
Сумерки духа

Полная версия

Маргарет не могла бороться с ним. Она только плакала, как ребенок, оскорбленный насилием.

А он опять тупо думал:

«Надо, чтобы она скорее уехала; и я не буду замечать, что у нее лихорадка, и меньше буду мучаться».

В дверь постучали. Вошла Нина Авдеевна, озабоченная, приветливая, сочувствующая. Она заметила, что Маргарет плачет.

Шадров ей торопливо рассказал, в чем дело.

– Не правда ли, Нина Авдеевна, ведь ей нужно уехать? Он все спешил и говорил точно не своим, грубоватым голосом, но Нина ничего не заметила.

– Еще бы! – вскричала она. – Какое же может быть сомнение! Милая Маргарет, я вас не понимаю! Вы не любите Дмитрия Васильевича, если не соглашаетесь!

И она тоже стала ее уговаривать, очень ясно и просто. Маргарет не умела возражать, не находила слов и опять плакала, беспомощная, одна против двух.

– Хотите, я довезу вас до Генуи? – вдруг предложила Нина Авдеевна. – Я уезжаю послезавтра. Мне это почти по дороге, да и я с радостью увижу море. Идет? Решайтесь, милая, – это необходимо. Не будьте ребенком. Тогда надо телеграфировать, что вас проводят.

Маргарет от слез стало хуже, она пошла прилечь. Но ее отъезд был решен. Оставшись вдвоем с Шадровым, Нина посмотрела на него глубоким, долгим взглядом, не то с сочувствием, не то с грустью.

– Как вы умеете любить! – сказала она. – Я этого не знала.

Шадров усмехнулся.

– Значит, вы уверены, Нина, что я делаю хорошо, отправляя Маргарет к мистеру Стиду?

– А как же можно этого избегнуть? Она больна. Ей нужны подходящие условия, чтобы поправиться.

– А вы думаете, что разлука со мной и общество мистера Стида для нее именно подходящие условия?

– Разлука с вами! Конечно, она вас любит, – понимаю это глубоко, и любовь ее кажется мне красивой, – но что за ребячество – не быть в силах расстаться на несколько месяцев, когда это нужно! И для вас так будет лучше. Подумайте, какая тяжесть на совести, если она умрет, и вы будете знать, что это из-за вас! Вы можете с ней сделать все, что хотите. Уговорите же ее быть благоразумной и любить вас не только на словах.

Шадров опять усмехнулся и не возражал. Нина заговорила о нем, о своем удивлении перед его уменьем любить и снова смотрела на него долго, гордо и грустно.

XI

Накануне отъезда Маргарет Дмитрий Васильевич опять отправился домой, сейчас после завтрака.

Вани не было; за время отсутствия барина он пропадал часами, возвращался лишь к вечеру и немедленно укладывался на постель, прикрывшись пальто. Он был мрачен и бледен.

Дмитрия Васильевича встретила Марья Павловна. Она уже знала, что ее милая барыня больна и уезжает за границу. Она все хотела навестить ее, да старуху нельзя было оставить одну, а Дмитрий Васильевич дома вовсе не бывал.

– К вам Поляков два раза приходил, – сказала она кратко. – Еще придет. Выпейте кофе, я вам свежего сварила, знала, что сегодня уж непременно будете.

Она ни о чем не спрашивала Дмитрия Васильевича и сейчас же ушла. Оставленная квартира смотрела неуютно и холодно. В средней комнате еще лежал развернутый сизо-голубой кретон для занавесок в комнату Маргарет, теперь ненужных. Цветочки этого кретона на свисшей со стола полосе ласково и весело глянули на Шадрова, когда он проходил в кабинет. Он поморщился и подумал: «Что это Марья Павловна не уберет. Зачем теперь?»

В кабинете было тоже холодно. Шадров сел за пустой стол и положил голову на руки. Отупение его прошло. Он уже думал и понимал, что делает, но повторял себе:

«Да, я знаю. Но не могу иначе. Я слишком слаб».

И вместо жалости у него поднималось отвращение к себе.

Позвонили. Никто не отворял, Марья Павловна, верно, ушла на ту половину. Еще раз позвонили. Это стало раздражать Шадрова. Он встал и сам пошел отпирать дверь.

Поляков, увидав Дмитрия Васильевича, обрадовался.

– Ну вот, наконец-то застал. Можно? Да что с вами? – спросил он вдруг, вглядываясь в его страшное, осунувшееся лицо. – Вы больны?

– Нет, я здоров. Зайдите.

– Да к вам можно ли? – нерешительно повторил Поляков, входя в кабинет за Дмитрием Васильевичем. – Я не помешал? Право, у вас такое лицо. Я думал, вы больны.

– Нет, я не болен. Садитесь. А вот видите ли… Я вам лучше расскажу, в чем дело.

И он рассказал ему, почти неожиданно для себя, всю историю Маргарет с самого начала, все свои мысли о ней, о Стиде и кончил своим недавним отупением и сознанием последней слабости.

Поляков молчал несколько времени и глядел в сторону, не то смущенный, не то сердитый.

– Да, – протянул он наконец. – Вон какая штука. А вы все-таки теперь этого не делайте. Вы ее оставьте здесь.

– Я не могу. А если она умрет?

– Ну и умрет, – сказал Поляков, уже явно сердясь. – Что, в самом деле? Плоть-то вас как устрашает! Вы ее, плоти, не понимаете, оттого и боитесь. А без нее и все ваши прекрасные мысли никуда не годятся; они у вас на ногах не стоят. Идти так идти; а то пошли прямо, и все прекрасно, мысли, как фонари, дорогу освещают, а вот с плотью человеческой встретились и забоялись, и мысли погасли. Нет, эдак нехорошо. Вы удержитесь. Потом жалеть будете.

– Нет, я слаб, – повторил Шадров. – Теперь уж нельзя.

– Вы оттого слабы, что разлюбили ее, а разлюбили оттого, что мысли погасли. Так и вышло.

– Возможно, что я и не любил ее никогда, – сказал Шадров. – Это в последнее время мне все казалось, и так, помимо сознания. Я об этом ничего не знаю.

– Узнали бы. И сознание пришло бы, не беспокойтесь. Да оно и придет еще. А только теперь не делайте этого, не допускайте ее. Бесчеловечность какая! Или все, что вы думали и делали, – пуф, дрянь и глупость, или это, теперешнее, – бесчеловечно и бессмысленно. Такие ошибки не прощаются. Умрет – подумаешь! Ну, вам будет тяжело – что ж такое? А там она, с этим своим пастором, жива будет? И весела будет? Эк вас плоть-то запугала! Вы в нее не верите, не любите ее, от этого ни духа, никаких своих мыслей не любите и не верите в них. И не к чему было начинать. Напрасно вы рассказали мне. Только рассердили.

Он говорил почти грубо. Шадров молчал, в стыде и печали.

Он знал все это раньше, знал, что не был бы слабым, если б раньше пустил в душу любовь, позволил ей соединиться с сознанием. Но можно ли теперь?

– Выйдем вместе, – сказал он. – Мне пора. Простите, не сердитесь. Я знаю, что вы правы. Но я не сдаюсь еще. Если эту ошибку предотвратить будет поздно, я постараюсь ее искупить. Ей – есть одно оправдание. Я все-таки никогда не был уверен вполне, что ночная душа миссис Стид может проснуться. Я верил – и сомневался. И не от моей вины. «Жизнь» опутала ее. Говорю вам: я сомневался – и верил. А если и с самого начала уж было поздно?

Поляков махнул рукой.

– Бросьте. Вы и думать разучились. Если для нее поздно – все равно, для вас не поздно. Она могла дать вам новое сознание. Вы любите ее?

– Не знаю.

– Опять «не знаю»! Все равно, потом узнаете. И хорошо, если узнаете. Это – для вас. А для вас и для нее – не поступайте бесчеловечно, вот что нужно. Пойдемте. Вы меня совсем расстроили. Мне хочется на воздух.

Шадрову этот разговор был мучителен, он тоже хотел выйти, но в передней их задержала Марья Павловна, красная, тяжело дышавшая.

– Вот успела-таки слетать, – сказала она. – Пока вы здесь – я у Маргариты Ильинишны была.

– Были? Ну что ж она? Поляков уже вышел на лестницу.

– Да что, Дмитрий Васильевич, очень уж вы скоро порешили! И словно мы некрещеные, перед этим попом перед ее. Как здорова – ты, мол, поп, не нужен. А заболела – на тебе ее с рук на руки, возись. Сдали. Нет, Дмитрий Васильевич, ведь душа-то живая. Ей тоже нелегко опять к попу привыкать. Перевезли бы к нам барыню, полечили бы, поухаживали бы, – слава Богу, приходилось нам с мамашей-то возиться, – по крайности у нее душа была бы на месте. А умерла – Божья воля! Там, за границей-то, не спасенье тоже. Право, Дмитрий Васильевич. Я бы тогда занавески-то дошила. Дмитрий Васильевич, не отвечая, вышел.

XII

Маргарет успокоилась, верила в свое быстрое возвращение и говорила Шадрову:

– Знаешь, я бы ни за что не уехала, если б не знала, что ты меня любишь. Я это поняла. Я теперь ничего не боюсь, я не могу не вернуться к тебе. Вся моя жизнь прервется с минуты разлуки: я не буду ни видеть, ни слышать, душа умрет на это время, душа останется с тобой. Я только буду двигаться, спать, есть… и выздоравливать.

– Маргарет, – сказал вдруг Дмитрий Васильевич робко. – А если бы… ты осталась? Как ты думаешь? Кто знает будущее? Может быть, это нехорошо, то, что мы… я делаю? Ты не хочешь подумать?

Она прижилась к нему и улыбнулась. Он заметил, что лихорадка сегодня сильнее, чем вчера.

– Нет, – сказала она. – Теперь поздно. Я уже решилась. Ты ведь сам хотел, – а ты меня любишь. Ты мне дал силу сам. И кроме того, – подумай! Мистер Стид знает, что я больна, беспокоится, истерзался весь, мы послали телеграмму, что я завтра выезжаю… И вдруг я останусь! Это было бы нечестно по отношению к нему… Не надо ничего резкого. Но не бойся! Я стала другая. Я поняла, что мы с ним – чужие люди. Недаром же я люблю тебя. Я не скажу ему ничего, я очень привязана к нему и никогда не забуду всего, что он для меня сделал, но душевно мы не можем сойтись во многих вещах. Верь мне.

С поразительной ясностью Шадров увидал в эту минуту будущее; увидел ее письма, сначала полные печали, красивые, как искренность ее души, и потом незаметно меняющиеся, с большими рассуждениями, неоспоримо верными, но идущими как-то мимо его писем, с наставлениями, мягкими и ласковыми, – писанные затрудненным русским языком.

Маргарет уехала. И все случилось именно так, как он предвидел. Только ему не стало легче оттого, что он не следил за ее лихорадкой и не слышал частого дыхания. Боль осталась такая же сильная, тот же горячий железный треугольник остался в сердце на многие недели. Но к нему прибавилось еще сознание ошибки, своей слабости и – стыд. Письма Маргарет постепенно и верно менялись, именно так, как он думал. Она жила в Венеции. Ей, кажется, было лучше. Мистер Стид должен был остаться в Венеции по каким-то делам еще месяц.

 

В конце мая Шадров написал Маргарет:

«Я еду на четыре недели в Гогенвальд, около Франкфурта. Мне не очень нужны воды, хотя доктор советует, но мне нужно видеть тебя. Приезжай, если хочешь и можешь. Приезжай одна – иначе ты меня не увидишь».

В Берлине он получил телеграмму с одним словом: «Boudou»[8]. Он знал, что такая именно телеграмма придет, как знал многое заранее.

И они опять встретились.

Часть третья

I

Желтый, теплый закат догорал. Улицы Гогенвальда, маленького немецкого курорта, делались оживленнее, но темнее от затеняющих небо кудрявых и пышных деревьев. В курзале играла музыка на открытой эстраде. Звуки казались нежными и широкими, уходя вверх, в легкий воздух. Внизу толпились люди, молчаливые, болезненно-скучные, ненарядные. Они бесцельно ходили по площадке перед курзалом, бесцельно присаживались, потом вставали и опять ходили. Четырехугольные немки, американки дурного тона, растерянная француженка – еще говорили немного; мужчины одиноко молчали. Несколько схожих девиц прошли мимо горлицами, некрасивым жестом поддерживая сзади светлые юбки. Громадные деревья сделались почти черными.

Маргарет и Дмитрий Васильевич только прошли через курзал и направились домой. Немецкие девицы бросили незаметные взоры на высокую, худощавую фигуру Шадрова, на его мягкую шляпу и светлую, острую бородку: его наружность непобедимо нравилась романтической юности.

Впрочем, и смелая американка взглянула на него в упор темными, смеющимися глазами. Ей нравилось, ее задевало сосредоточенное равнодушие его лица. Она уже знала, что это русский.

Дмитрий Васильевич рассеянно взглянул на нее, не видя, посторонился и вышел из ворот сада. Маргарет шла за ним. Она тоже не видела людей в курзале и хотела домой.

Они шли медленно по тенистой улице. Пахло сырыми, сильными, вечерними листьями и еще не распустившейся липой. Редкое, плавное движение воздуха приносило порою волну звуком из сада, и звуки казались нежнее и полнее, облагороженные расстоянием.

В комнате не было огня, но еще и не совсем стемнело. В открытые четырехугольники окон виднелись верхушки деревьев и над ними ясное, голубовато-желтое небо. Дмитрий Васильевич подошел к окну и присел на низкий подоконник. Лицо было в тени; тонкая, худая фигура его чернела резко на светлом небе. Он молча следил, как Маргарет сняла шляпу и, подвинув кресло, села у круглого стола, в отдалении.

Комната была довольно просторна, низковата, с большим ковром, с мягкой, некрасивой мебелью, – похожая на все меблированные комнаты на водах. У Шадрова была маленькая спальня в глубине. Белелась, не закрытая портьерой, но запертая наглухо, дверь в смежную комнату, где жила Маргарет.

Маргарет приехала в Гогенвальд раньше Дмитрия Васильевича на два дня, приготовила помещение, встретила его на вокзале. Она казалась выздоровевшей, не кашляла, была деятельна, почти весела. Эта веселость пропадала постепенно, когда она стала ближе всматриваться в Дмитрия Васильевича. Он казался ей переменившимся, другим, более серьезным – и страшным, потому что неизвестным. Она хотела даже спросить его, не болен ли он, но не спросила: больным он нисколько не смотрелся.

Уже три дня они жили здесь, вместе, и ни о чем еще не говорили, хотя на вокзале Дмитрий Васильевич сказал ей:

– Я приехал, Маргарет, потому что нам нужно было видеться. Мне нужно сказать тебе очень много важного. Для нас обоих важного.

Она кивнула головой, без улыбки.

– Да, знаю. И мне тоже.

Но с тех пор оба молчали, откладывая неизбежный разговор. Шадров – точно размышляя, она – вглядываясь в него, такого нового, – с мыслями ужаса и любви.

Но теперь она почувствовала, что молчать дольше нельзя, и что он все равно скажет ей, что хочет сказать.

Она пролепетала, глядя на его затененное лицо:

– Ты уж не хочешь меня поцеловать?

– Почему ты думаешь, Маргарет? Я ведь знаю, ты меня любишь. Скажи, ты не устала? Ты будешь слушать, что я тебе скажу?

– Нет, постой. Я не хочу. Ты совсем другой, в тебе что-то изменилось. Я не знаю, как мне с тобой говорить. Зачем ты приехал, не подождал? Ведь я бы опять вернулась к тебе. Я уж собиралась ехать в Россию, только надо было хорошенько поправиться.

Она говорила серьезно, голос ее сделался тверже.

– Видишь ли, – продолжала она. – Я за это время думала о тебе, о нас. Я тебе и писала это, но в письмах ничего нельзя объяснить. Ты хочешь всегда, чтобы я думала и чувствовала, как ты, видела только тебя и забыла все остальное. Так оно и бывает, когда я с тобою, потому что я тебя слишком люблю. Но когда я одна и могу смотреть со стороны – я вижу, что это нехорошо, не нужно, что я не должна, что ты вовсе не прав. Я другой человек. Я могу любить тебя, но я должна быть свободна. Должна знать, что я свободна уехать от тебя, когда пожелаю, быть с тобой, когда хочу, быть с другим, если мне это нужно. Разве любовь – рабство? Надо, чтобы ты это понял во мне и дал мне свободу любить тебя, как я умею.

Она выговорила все это почти одним дыханьем, монотонно, как заученный урок, и спеша кончить. Шадров помолчал.

– Ну что ж? – сказал он наконец. – Если так, то мне, пожалуй, и говорить с тобой нечего. Конечно, ты свободна. Твоя любовь ко мне началась свободно, и я никогда не хотел над нею насилия. Мне нет надобности давать тебе свободу. Она у тебя всегда.

Маргарет вспыхнула.

– Ты не хочешь понять меня! О, у тебя недоброе сердце! Ты сейчас же подозреваешь, что я тебя недостаточно люблю! Тебе нет дела, что мне тяжело!

– Маргарет, милая, зачем ты упрекаешь меня? Скажи лучше все, что хотела сказать. Ты ведь думала о мистере Стиде, о том, что не можешь его совершенно покинуть, что у тебя есть к нему обязанности и расположение, что ты можешь захотеть, живя со мной, поехать потом к нему, а затем опять ко мне?

– Да, и это! – проговорила Маргарет с неожиданной решимостью, с отчаянием, почти со злобой. – Я не могу его бросить грубо, потому только, что встретила тебя. Он – честный и прямой человек. Многие из его мыслей, когда он говорит, я понимаю лучше твоих. Он проще. Я сама проще тебя. Может быть, мне не следует быть с тобою. Одно я знаю, что с тобой я никогда не буду счастлива. Я не понимаю, почему люблю тебя, но я люблю, и оставь меня любить тебя по-своему! Не говори, не говори! Я знаю, что ты скажешь! Ты опять спутаешь меня, заставишь поверить в то, чего нет, чего не бывает! Оставь меня такой, какая я есть и была!

Шадров никогда не видал ее такой взволнованной, почти злой. Он не возражал. Только встал с подоконника, прошелся по мягкому ковру и остановился лицом к темнеющему небу.

– Я должна была сказать это тебе, – продолжала Маргарет. – Я ехала с этим. Пусть все будет ясно. Я дала слово мистеру Стиду вернуться – он там, в Венеции, – и жить с ним еще несколько времени, пока совсем не окрепну. К тому же теперь у него неприятности… Он одинок… И сам не очень здоров… Ну, я дала слово. Это кончено. Потом я опять приду к тебе. Ты молчишь, я знаю, что ты думаешь! Но вспомни: весной ты сам отправил меня к нему, когда я не хотела…

Шадров произнес, не оборачиваясь:

– Да, я сам это сделал. Это моя вина.

– Вина? А если б я умерла? Нет, ты исполнил свой долг. Она зло улыбалась. Голос ее звучал странно, отчаянно и горестно.

Шадров молчал.

Маргарет встала и подошла ближе.

– Ты не отвечаешь мне? Что ты думаешь? Зачем ты мучаешь меня?

Дмитрий Васильевич обернулся.

– Маргарет, успокойся. Поди, сядь, где ты сидела. Ну хорошо, все будет, как ты хочешь. Мне нечего тебе возражать. И ведь ты сама не хотела, чтобы я говорил…

Она вдруг порывисто обняла его и заплакала. Он не утешал ее, только тихонько гладил мягкие, курчавые волосы, слушал, как она всхлипывает, да как у него бьется сердце. Легкая, широкая волна воздуха принесла опять звуки далекой музыки. Комната стала чернее. Внизу, под близким деревом, на улице, зажгли фонарь, и от окон на пол легли, сразу вспыхнув, два ярких четырехугольника.

– Не мучай меня, – лепетала Маргарет сквозь слезы. – Прости, говори со мной. Я ничего не знаю. Я только люблю тебя.

Он так же кротко, с ласковой нежностью, отстранил ее, посадил на кушетку около окна и сел рядом. Светлый квадрат дрожал на ковре у его ног.

– Я приехал для того, чтобы сделать все ясным между нами, – начал он, и сам не узнал своего голоса: такой он был глубокий и твердый. – Ясно будет между нами, как все ясно во мне. Но можешь ли ты выслушать меня? Теперь, после твоих слов? Мои будут иные. Может быть, не нужно говорить? Может быть, после?

Но она взглянула на него, блеснувшими в тени глазами, с такой мольбой и мукой, что он продолжал:

– Хорошо, я скажу. Помнишь, Маргарет, тогда весною, я говорил, что люблю тебя? Я тебя обманул. Это была неправда.

Он почувствовал, как похолодели ее руки в его руках, но она не шевельнулась и молчала.

– Я тебя тогда не любил, не сознавал любви. Другое было в душе. Но я раньше любил тебя, всегда, и теперь люблю – навсегда. Я это понял, сознал до последнего конца. Знаешь ли, Маргарет, что только то важно и нужно, – будь то мысль, действие, чувство, – чему отдаешь все, что имеешь? Отдашь все одному – и тотчас остальное к нему приложится. Но только все, всю душу в один узел, хотя бы на единое мгновенье. Люблю я не для себя и не для тебя. Совершенной любовью нельзя любить несовершенное, нельзя любить ни себя и никакого человека. Я в тебе… люблю Третьего. Ты меня понимаешь? Прямо – мне любить Его не дано, а дано любить лишь чрез мне подобного. Ты – мое окно к этому Третьему. Почему ты – это глубокая тайна, она заключена в нас обоих, в нашем, даже невидном для нас, соответствии, ее нужно принять. Ты для меня открытое окно, как остальные люди – закрытые. И через тебя одну – такова Его воля – я могу познать, почувствовать Его ближе. Мое сознание и мой порыв – в одном узле. Было такое мгновенье, – и оно стало вечным. Вот тебе правда обо мне.

Он остановился на минуту. Была тишина. Он слышал только частое дыханье Маргарет и стук своего сердца…

– Теперь слушай. Живешь ты, и живу я не для того, чтобы быть счастливыми друг от друга, а для того, чтобы сознать жизнь, и смерть, и Его… и отдать Ему все, что у нас есть. К этому ведут разные пути. Когда ты полюбила меня, и я увидел Его тень в твоих глазах, я подумал, что любовь – это твой путь, твое пробуждение, что с этой темной силой ты придешь к свету, если отдашь ей свое «все». Понимаешь ли, что значит – все? И как только соединяются нити души в один узел – ей дается бесконечность, опять открытое окно, свет в сознании и в любви… Разве ты боишься бесконечности, Маргарет? Разве я ошибся? Разве тебя не к ней влечет?

– Говори!.. – шепнула Маргарет.

– Может быть, ты не понимаешь меня? Я не умею найти слов, их еще нет, – слов, для моего сознания. Слова такие не простые, слишком отвлеченные, а моя любовь и мои мысли так ясны и просты для меня. Пойми: я люблю не одну твою душу, но и тебя, как я тебя вижу, твои глаза, твои волосы, твои руки, – люблю твое «все». Ведь я – в жизни, как и ты, я – тебе подобный; я знаю, что люблю всю тебя всем собой, и хочу так любить. Иначе ты не была бы моим окном, иначе было бы не «все». Не надо, нельзя стыдиться своей плоти, как нельзя стыдиться слов, в которые верно облек свою мысль. Наша душа, наше сознание – Его мысль; а может ли Он облечь ее неверным, ненужным словом, ненужной плотью? И потому, что ты мне подобна, мне доступна, облечена такой же плотью-словом, как я, – ты можешь быть моим окном, и я могу отдать тебе все… для Третьего.

Он остановился. Ему было трудно говорить. Он слишком много думал об этом один, – и теперь смущался и не знал, как передать ей, еще такой далекой.

– Если ты это поймешь, Маргарет, ты поймешь, почему я хотел, чтобы ты все отдала своей любви. Случайностей нет. В твоей душе, еще спящей, родилось чувство ко мне, и я подумал, что мы стоим на одной дороге, что твое спасенье в том же, в чем мое – в глубоком и важном познании жизни, смерти и Того, в Ком жизнь и смерть. И я хотел помочь тебе жить. Я был слаб. Туман покрыл мою душу, я перестал понимать смерть, я испугался, пожалел тебя для тебя и для себя, закрыл окно – и тотчас же разлюбил тебя. Вот, когда ты была больна… отдал тебя чуждой жизни. Пойми меня, Маргарет. Есть люди, есть жизнь слепая, бледная, трусливая; есть люди, которые судят, хотят счастья, боятся слова, боятся плоти, делят зло и добро… боятся «всего». Такой человек – мистер Стид, такова жизнь, в которую ты уходишь от меня. Там все – не все, там стыдятся отдать чему-нибудь, какому бы то ни было движению души, – все. Вот почему, моя Маргарет, если хочешь любить меня, если есть в тебе сила соединить, хотя бы на мгновение, нити души в один узел, если веришь в бесконечность и в единство – иди со мной. Если не понимаешь меня, если слишком поздно пришел я к тебе – иди туда, куда можешь. Но я бессилен перед тобой.

 

Он выпустил ее руки и встал. Голова у него кружилась и горела. В комнате было совсем черно, только пятна окон дрожали и переливались на ковре.

– И эти мои слова – последние, Маргарет. Ты стоишь на распутье. Ничто не изменится во мне, если ты скажешь, что не можешь, не хочешь идти со мною, и уедешь завтра. Я буду так же любить тебя. Ведь я бы любил тебя, если б ты умерла. Но надо выбрать, Маргарет. Я не хочу и не умею быть иным. И знай: со мною тебе будет трудно. Кроме больших, широких мыслей, ведь есть еще мелочи жизни, – самое трудное, самое тяжелое для слабых людей. На них, на мелочах, лежит отблеск того же света, но его нелегко увидеть и понять. И наша жизнь будет тяжела этими мелочами. У меня есть моя работа, в которую вряд ли ты сможешь войти… Но это и не нужно, – ты найдешь свое. Ты нездорова, а нужно жить в Петербурге, потому что иначе у нас не будет денег… Ведь у тебя ничего нет? А у мистера Стида ты не возьмешь ни копейки, потому что, если ты теперь пойдешь со мной, он исчезнет из твоей жизни совсем, без следа, и возврата тебе не будет… Я не соблазняю тебя, Маргарет. Я говорю тебе только, что есть истина, но что приблизиться к ней трудно…

Он хотел еще что-то прибавить, но Маргарет поднялась и встала. Колеблющийся свет упал из окна на ее лицо, и Шадров увидел, что она очень бледна.

– Ты не знаешь, что ты сделал со мною, – проговорила она медленно и тихо. – Я не могу понять, ужас или счастье в моей душе. Молчи. Умоляю, ни слова больше! И я ничего не скажу тебе теперь. Я ничего не знаю. Пусти меня, дай мне думать. Ты узнаешь потом. Пусти меня!

Она отвела его протянутые руки, пошла к двери в коридор, не оборачиваясь, отворила ее, впустив в комнату длинные лучи света, и скрылась. С нею скрылись и лучи, так же быстро, как быстро и властно прокололи на мгновенье черноту комнаты, ослепив Шадрова, неприготовленного к свету.

II

Дмитрий Васильевич остался один. Он невольно прислушивался, нет ли шороха, звука в соседней комнате. Но там было тихо, точно пусто. В окна донеслась последняя волна музыки, и затем порыв ветра, всколебавший верхушки деревьев и пламя фонаря. Где-то далеко пробили зорю.

Шадров, не зная зачем, отыскал спички и зажег высокую, тонкую лампу на круглом столе. Стекло зазвенело, не попадая между металлическими зубчиками, и Шадров подумал, что у него очень дрожат руки. Комната озарилась ровным, молочным, не ярким, но ясным светом сквозь матовый шар лампы. Дмитрий Васильевич опустил на окна белые шторы, – побледневшие квадраты на ковре совсем исчезли. Комната стала выше и точно прохладнее. Дмитрий Васильевич прошелся по ней и сел к столу, под самой лампой. Он оперся головой на руку и стал пристально, не отрываясь, смотреть вниз, на узор скатерти. Узор был такой определенный, красный с черным: длинные, узкие, черные листья на красном поле. От тишины он слушал удары своего сердца, мелкие и острые, и следил, как они понемногу делаются реже, тяжелее и глубже. Он часто думал о своем сердце. Оно было такое живое, точно совсем отдельное существо, маленький зверек, внимательный ко всему, что происходит там, извне, где светло, очень деятельный, иногда непослушный, со своей собственной жизнью. «Чего ты хочешь? – спрашивал порою Дмитрий Васильевич свое сердце. – Чего ты ждешь? Что тебе не нравится?» Но сердце неизменно отвечало: «Ты сам знаешь. Подумай. Ты знаешь». И он, точно, всегда знал. Сердце не слушало никаких приказов, когда Дмитрию Васильевичу случалось желать его спокойствия, – и продолжало сердито и резко стучать, если была его правда.

И теперь оно сердилось, ждало и только понемногу успокаивалось. Ему так хорошо бы заснуть и чуть шевелиться во сне. Такая тишина! Разве чуть прошуршит занавеска на окне, слабо тронутая ночным ветром. Черные листья, длинные, тянутся по скатерти, по ее кровавому полю, тянутся, делаются все уже к концам и сводятся в черную, острую иголку. Как скоро идет время! Стало еще тише. Вероятно, было очень поздно.

Вдруг внимательное сердце стукнуло сильно, почти до боли.

Неуловимое движение воздуха, тень движения, – коснулось Дмитрия Васильевича. Ему показалось, что он не один в комнате. Он с трудом пошевелился и поднял утомленные глаза. Так же ровно и мягко лился молочный свет лампы, та же тишина стояла кругом. В комнате никого не было. Дмитрий Васильевич медленно перевел взор. В комнате никого не было, но она сама была другая. В стене, прямо против него, не белелась запертая дверь, похожая на глаз слепого: эта дверь была теперь широко раскрыта, и за ней была темнота. Нежный свет лампы доходил до этой темноты, до порога, и обрывался, точно за дверью был не воздух, точно там кончался мир.

Ни звука, ни дыханья не слышалось оттуда. Там кончался мир.

Дмитрий Васильевич смотрел в темноту, в черную пропасть; она держала, не позволяла его взорам оторваться. Сердце стучало упрямо и настойчиво. «Ну, что тебе?» – спросил было Шадров. «Ты сам знаешь, – отвечало неумолимое сердце. – Ты знаешь, что это такое, знаешь, отчего дверь отворена, отчего там конец мира, отчего все это так серьезно и важно».

Дмитрий Васильевич встал, взял со стола лампу и вошел с нею в открытую дверь. Мрак побежал перед ним, вспрыгнул на потолок, скользнул двумя длинными, темными крыльями по стенам и скрылся. Маргарет лежала в постели, высоко на подушках, и серьезно и молча посмотрела на Дмитрия Васильевича. Она не сдвинула ресниц от внезапного света, точно давно глядела на него отсюда, из темноты.

Дмитрий Васильевич поставил лампу на столик, наклонился, взял руку Маргарет и сказал тихо, почти робко:

– Так ли я понял тебя? На всю жизнь?

Она опять посмотрела на него строгими, жестокими глазами и. проговорила:

– Да. На всю жизнь.

Это было глубокое и страшное мгновенье для них обоих.

III

Жаркие утренние лучи делали низенькую комнату душной и красивой. Воздух был точно янтарный; солнце золотыми пятнами падало на стол, на сухарницу с горой свежих, круглых булочек, на розоватое, широкое платье Маргарет, на лицо сидевшего против окон Дмитрия Васильевича.

Они кончали кофе. Маргарет, оживленная, почти веселая, радовалась, что жарко, – она, как ящерица, любила солнце, – что за окном липы распускаются, что над ними небо такое синее. Шадров с бесконечной любовью смотрел в ее розовое лицо, в глаза, ему близкие и милые, и улыбался, радуясь тому, что в ней столько простоты и радости. Он почти не думал и не заглядывал в самую глубину своей души, – может быть, боясь увидеть там какие-нибудь тени еще вчерашнего неверия.

Он хотел верить вполне. Душа Маргарет в страсти была такой же, как в любви: темная, сильная и цельная. Он хотел верить всему – и верил.

Вдруг Маргарет умолкла и опустила голову. Когда она подняла ее, лицо у нее было без улыбки, серьезное, как вчера.

– Послушай, – сказала она. – Все кончено для нас; я знаю, что мне нет и не будет возврата. Ты видел, как я поняла то, что ты мне говорил вчера, и приняла, потому что это мое же, мои желания. Но, умоляю тебя, не осуждай меня: 5. еще слаба, мне трудно думать, ко мне могут прийти старые мысли, прошлый туман… Помоги мне, если ты сильнее. Укрой меня от всего, от всех. Пусть ничто меня не коснется теперь извне, – я не хочу, я боюсь! Не оставляй меня ни на минуту эти дни. Хорошо? Возьми мою судьбу в свои руки. Пойми, как мне было трудно… И теперь предо мною туман, я хочу только видеть тебя, знать, что я твоя, слушать твои слова. Потом я буду смелее, буду, как ты. А теперь ты мне поможешь, да? Ты ни на минуту меня не оставишь?

Она с порывистой ласковостью подошла, села к нему на колени, обняла его.

– Ведь я и не хочу видеть ничего, кроме моей любви. Я тебе скажу когда-нибудь, как я тебя люблю. Теперь не могу, не умею. Отчего ты хмуришься? Ты недоволен?

8«Буду» (в лат. транскрипции).
Рейтинг@Mail.ru