Она неловко поздоровалась с Поляковым, которого уже встречала у Дмитрия Васильевича раньше.
– Вы тут говорили о чем-то? Пожалуйста, продолжайте. Я не помешаю. Я рада камину. Такой холод…
Она подошла, ежась, к камину, наклонилась и протянула к огню руки.
Поляков молчал, забыв свою мысль и занятый упорным ее припоминанием. Шадров, вдруг смутно взволнованный, продолжал ходить по кабинету. Маргарет у камина, с протянутыми к огню тонкими ручками, невольно напомнила ему их первую встречу, когда малиновые угли рдели и переливались, когда он не знал, радостно ему или больно.
– Может быть, новая религия родится из новосознанного Евангелия, – сказал Поляков.
То первое, что он хотел сказать о Христе, он так и не припомнил, потому что его отвлекли мысли об Евангелии.
– И теперь даже много в этой книге для нас изменилось, – задумчиво сказал Шадров. – Кто знает? Может быть, действительно, Он – дверь, и люди будущего сумеют ее отворить так, чтобы им спастись.
– Вам не кажется, Дмитрий Васильевич, – начал опять Поляков, – что апостолы, ученики Его, были самые обыкновенные, незначительные, непроявленные люди? Мне это казалось прежде. У них были темные души, а Он Собою их осветил, и жизни их стали – Им живы; потому что ведь и сила света же в Нем была! Сила света, и такая, какой больше в мире не будет. «Блаженны нищие духом» – и «будьте мудры, как змеи»… Заметьте, образ-то чей? Как змеи… Образ искусителя, который соблазнил женщину яблоком мудрости. Души учеников и осветились Им, и книга написалась. Да вы меня слушаете, что ли?
– Я думаю, возможно ли это?
– Что?
– То, что он упал, этот свет, на учеников.
– В таком, как Он, – возможно. А в нас, даже когда наше сознание еще в десять раз расширится – все-таки невозможно.
Но он не договорил, оборвав фразу. Шадров ему не возразил. Он только сказал после минуты молчания:
– Есть область, – я не знаю, как ее коснется сознание, расширившись. Вы думаете, я буду говорить об искусстве? О, нет, потому что область искусства – область символов. Я говорю о музыке.
Маргарет обернулась, пытливо взглянув на Полякова, но не смея вставить своей фразы. Поляков пожал плечами.
– Вы не знаете, как коснется? А по-моему, оно уж коснулось давно. Только я говорить об этом теперь не стану, – не могу. Вы ведь что? Вы понятие «сознания» смешиваете с «мыслью», которую можете облечь в «слова». Ну, а по-моему, есть сознание, для которого еще нет слов. Еще не выдумали. А все-таки оно – сознание.
Поляков нахмурился, говоря о музыке, точно тронули его мать или сестру. Дмитрий Васильевич принялся спорить преувеличенно весело, может быть, но он совсем перестал отвечать и скоро ушел.
Проводив его, Шадров вернулся к Маргарет. Она все еще ежилась в кресле у камина, и у нее было такое лицо, точно она сегодня утром плакала.
Она взглянула на него робко, потом перевела взор на круглые часы.
– Половина четвертого, – сказала она. – Знаешь, ты будь дома. Сейчас мистер Стид должен приехать. Он хочет проститься с тобой. Он завтра уезжает.
– Уезжает? Что это значит? А ты?
– Ему надо… А я остаюсь. Разве я могу уехать, от тебя? – прибавила она с грустной усмешкой.
Шадров заметил, что у нее бледные, измученные губы.
– Маргарет, скажи мне, объясни, как это вышло? Он ведь хотел, чтоб ты уехала с ним? Как же решилось?
– Ему надо ехать, – начала Маргарет немного монотонно. – Он не находит, чтобы и мне в каком-нибудь отношении было полезно или весело здесь остаться. Но уехать я не могу. Я знаю, ты этого не хочешь – и я не хочу. Но, главное, он беспокоится о моем здоровье. Он уверен, что мне станет хуже.
– Хуже? Разве ты уже больна?
– Немного… Нет… Как всегда. Но, конечно, он прав в своем беспокойстве: я его понимаю. Я не привыкла к климату. Я могу заболеть очень легко. Но не думай, – я не боюсь! Я ничего не боюсь для себя!
Шадров взглянул на нее быстро и строго.
– Маргарет, если ты действительно хочешь остаться, прошу тебя, выкинь из головы эту мысль о болезни; я давно уже слышу ее. То, что ты слушаешь беспокойные предположения мистера Стида, дает тебе какую-то покорную уверенность, что ты непременно должна заболеть. Еще бы, так следует по его программе! Но это не нравится мне, Маргарет. Это глубокая слабость. Наше здоровье зависит от силы нашего желания быть здоровым, от жизненной силы души. Понимаешь? И если ты любишь меня так, как нужно, ты не можешь теперь быть больна; а если думаешь, что можешь, – лучше уезжай, Маргарет!
Она смотрела на него с внезапным ужасом. Она привыкла, что ее болезни, ее слабость вызывают нежность и сочувствие в других. Он опять показался ей жестоким. Но она ничего не сказала, только улыбнулась с жалобной покорностью. Все равно, изменить было уже нельзя ничего.
Она обернулась к нему, хотела сказать что-то, но только протянула руки. Он их сжал крепко и поцеловал одну за другой. Странное волнение стояло у него в горле.
– Маргарет, если бы ты знала, как я…
И опять он остановился, холодея. Что это? Опять эти слова на губах, упорные, сами возвращающиеся, они точно пытаются скользнуть, пока отвернулось сознание. «Как я тебя люблю»… Люблю?
Он смотрел на доверчивые желто-карие глаза, на тонкие руки, недвижно лежавшие в его руках, на всю маленькую, детскую фигурку, такую беспомощную и такую ему дорогую. Темная сила любви привела ее сюда, в неизвестную, неприветную страну, темная сила любви побеждает яд жизни, – и теперь она остается, одна, с человеком, который даже, как она думает, не любит ее…
Не любит?
Он хотел поцеловать ее, ее бледные губы, тонкие руки, но страх перед собой, перед своей душой, оледенил его. Что же такое? Надо же думать, думать…
Она опять готова была испугаться его глаз, но в эту минуту позвонили.
Маргарет вырвала свои руки, взволнованная.
– Я прошу тебя… Будь добр с ним… Он так страдает! Будь добр; ведь я остаюсь с тобою, а он уезжает, один… Я потом выйду ненадолго, к твоей маме, – вы поговорите. Обещай ему все, что он ни попросит.
Мистер Стид уже входил в кабинет. Шадров не заметил в нем ни малейшей перемены, ни в походке, ни в выражении лица, ласково-веселом, как всегда. Так же блестели перстни на его белых руках, так же приятно-ловко сидел безукоризненный сюртук на его прямой фигуре. Шадров невольно искал печали в его глазах, малейшего отблеска тени, – ее не было: мистер Стид скрывал, как всегда, все свои чувства; но теперь он скрывал не печаль: в глазах его была неуловимая – уловимая для Дмитрия Васильевича – тень торжественности и торжества. Шадров подумал, что, вероятно, он ошибается, но все-таки ему стало страшно.
– Я сам нездоров, милый мой monsieur Dmitry, – начал мистер Стид, обеими руками пожимая руки Шадрова. – Нездоров и должен уехать. Но главным образом меня мучит состояние здоровья миссис Стид, оставляемой мною здесь на некоторое время. Она дурно смотрит. Нечего обманываться: она заболеет непременно…
Шадров уловил беспокойный взгляд Маргарет в ответе на уверенный и властный взор Стида. И Шадрову захотелось ударить кулаком по столу, крикнуть по-русски, грубо, во все горло: «Не каркай, ворона, черт тебя побери! Вижу, зачем каркаешь!»
Но он кулаком не ударил и только сказал сухо:
– Если вы в этом убеждены, – ваша обязанность уговорить миссис Стид следовать за вами…
– Но если она желает следовать за вами? – произнес мистер Стид, слегка наклоняясь и уже с явной насмешкой в голосе.
– Я могу только повторить, что я тут ни при чем, – нетерпеливо выговорил Шадров. – Но если вы будете…
Он оглянулся. Маргарет не было в комнате. Она вышла незаметно.
– …Если вы будете высказывать ей беспрерывно ваши беспокойства, – вы убедите ее, что она должна заболеть. И она легко может заболеть. Чего вы хотите?
Лицо мистера Стида совершенно изменилось. Оно, казалось, выражало теперь глубочайшую скорбь. Последнего, почти грубого, вопроса Шадрова он, вероятно, не слышал. И он произнес тихим, прерывистым голосом, точно задерживая рыдания:
– Я не скрою от вас… Мне тяжело… Зачем обманывать себя? Мы оба уверены, что она заболеет. Обещайте же телеграфировать мне при малейшем ухудшении. Увезите ее на юг, если сможете. Это дитя мне дорого, как мое собственное… И если б не мысль, что вы так же любите ее… Если б не надежда на вас, на мое расположение к вам…
Шадрову сделалось невыносимо противно. Он нервно бросил на стол книгу в довольно толстом переплете, которую держал в руках.
– О, полноте, мистер Стид! Ничего этого не нужно. Будем говорить проще. Да и не о чем нам говорить. Извините, пожалуйста, мое раздражение. Дело миссис Стид – оставаться или ехать с вами. Все, что я мог вам сказать, я сказал. Я не признаю и не беру на себя никаких обязанностей относительно вас. Никаких! Мы чужие люди.
– Я не понимаю, что раздражает вас, – произнес мистер Стид кротко, ласково, но уж без рыданий в голосе, а с тонким следом надменности и сожаления. – То, что я не чувствую и не признаю вас моим врагом? Не будем говорить, если не хотите! Миссис Стид пожелала остаться с вами, – я, дорожа ее спокойствием (потому что я ведь понимал, что у нее в душе теперь делалось), я ее оставляю на то время, на какое она пожелает. (Она может остаться в тех же комнатах, – помещение снято до весны, – а напротив, по коридору, живет одна наша знакомая дама, тоже англичанка. Это чрезвычайно удобно.) Так вот, все устраивается к лучшему, и я только прошу вас – это, конечно, не обязанность, вы можете отказать – прошу телеграфировать мне в случае надобности…
– Будьте покойны, – произнес Шадров холодно. У него было скверное ощущение в душе, что опять мистер Стид взял верх над ним, остался спокоен, – и нечего ему отвечать, и нельзя возражать. Не радость, а страх и тяжесть наполняли его душу.
Маргарет вернулась робкая, тихая. Мистер Стид еще поговорил, опять упомянул, будто невзначай, о болезни… и, наконец, встал. Маргарет собралась с ним. Он был добр, ласков и грустен, крепко жал руки Шадрову, так что чувствительна была боль от его колец, качал головой, точно ничего не случилось, и тихонько сказал в передней, вздохнув и подавив вздох:
– Помните же, что вы мне обещали.
Маргарет выходила на лестницу последняя. Шадров, сам не зная почему, вдруг задержал в своей ее руку и медленно поднес ее к губам.
Маргарет вспыхнула и посмотрела на него милыми, знакомыми глазами, которые говорили:
«Не бойся. Я тебя люблю».
Они видались часто, но оба точно смущались друг друга: он – не доверяя тому, что случилось, холодея от слов, которые жили в его душе, она – покорная своей любви и его воле, робея перед его молчанием. Порою какая-то тяжесть давила душу Дмитрия Васильевича. То, к чему он шел, – его правда, – казалось, была близка. Но радость не приходила к ним. Точно мистер Стид, сильный мистер Стид, сдавил их обоих своей страшной, унизанной перстнями рукой; и когда выпустил – они еще долго не верят, не могут опомниться, оправиться, начать жить. Шадров хотел помочь Маргарет – и не мог; он чувствовал себя слабым; ведь он даже не смел сказать ей слов, которые так упрямо повторяла душа, не смел думать о них. Из темноты будущего веяло холодом.
Пусть идет время. Надо ждать.
– Маргарет, – говорил он иногда, – ведь ты моя? Ведь ты знаешь теперь, что знаю я? Ты веришь в мои мысли? Тебя ничто не мучает?
Один раз, прощаясь с нею, он вдруг сказал:
– Не думай о мистере Стиде.
Она взглянула на него – удивленно и открыто, и улыбнулась почти весело:
– О, я не думаю.
Но в другие дни он заставал ее бледной, испуганной, почти сердитой, с измученным лицом. Он не спрашивал ни о чем, но знал, что это опять письмо от мистера Стида, опять прошлое говорит с ней, прошлое, имеющее власть. Может быть, он мучит ее, пишет о своих страданьях за нее, о человеческих добродетелях, о долге и праве, о неблагодарности, пугает ее своей уверенностью, что она заболеет?
Однажды, в сумерках, они сидели одни в кабинете Дмитрия Васильевича. Маргарет с молчаливой и робкой лаской опустилась на ковер у его ног и положила голову к нему на колени. Он гладил пушистые волосы, и, помимо воли и мысли, в сознании его повторялись все те же слова:
«Люблю тебя, люблю, дорогая девочка!»
Он вздрогнул. В комнату вошла Марья Павловна, чтобы зажечь лампу. Он хотел встать – но Маргарет не тронулась. Ей нечего было стыдиться.
И Марья Павловна посмотрела на них добрыми глазами, с простой лаской. Зажгла лампу, поправила книги, хотела выйти, но остановилась и проговорила:
– Отчего вы, Дмитрий Васильевич, барыню-то нашу к нам домой не перевезете? Давно уж я вам хотела сказать. Что она там в гостинице одна? И ездит такую даль… Вон ростепель опять пошла. Вам бы веселее стало, да и нам бы хорошо на вас глядеть да радоваться. Вы все равно в кабинете да в кабинете, и спите на диване, а крайнюю комнату я так бы устроила, что любо-дорого! Право, лучше. По-хорошему и заживете, по-божески.
Столько доброты и нежной бессознательной ласки было в ее улыбке, что Шадрову стало почти стыдно. Ведь он давно думал то же самое, но он не сумел бы сказать так, как она сказала.
Он наклонился к Маргарет.
– Хочешь? – произнес он, в первый раз говоря ей «ты» при других. – Тебе хорошо будет у меня.
Она только кивнула головой и крепче прижала лицо к его коленям.
Решено было, что Маргарет переедет через три дня, в субботу. Еще один вопрос – денежный – лежал на сердце Дмитрия Васильевича. Мысль, что Маргарет деньгами связана с мистером Стидом, его тревожила и колола. Этого не должно быть. Но он все откладывал разговор с Маргарет: ему казалось, что она еще не поймет его. Ведь она даже не знает главного – того, что у него в душе, тех важных слов, которые все хотят родиться.
Шадров был беден, то есть он проживал почти все, что получал из университета и с курсов. Нужны были две квартиры, уход за матерью, нужны были книги для работы. Когда он заболел год тому назад, он едва устроился, чтобы прожить полтора месяца в санатории. Но теперь к лету он должен был получить кое-что от своего издателя, а будущей зимой хотел взять лекции в лицее, которые ему давно предлагали. Он все это уж много раз рассчитывал, с усилием, как человек неумеющий, почти бестолковый. Но он думал о Маргарет, – и ему даже нравилось думать и о лицее, и об издателе.
Погода с самого начала февраля совершенно испортилась. Черный, разваливающийся снег на улицах, лоснящиеся тротуары, вечером – трепетные огни фонарей, бросающиеся в сторону от порывов мокрого, мягкого ветра. Только дни стали немного длиннее.
– Маргарет, – сказал раз Дмитрий Васильевич, когда, еще в конце января, они проходили вдвоем, в ясный, легкоморозный, предвечерний час, мимо какого-то большого сада. – Хочешь, я скажу тебе одну мою мысль, желание, которое часто мучает меня?
За темными, редкими прутьями деревьев догорела заря, и небо светилось, зеленое, тихое, обещающее весну, – уже весеннее. Еще хрустел розовый снег, а там, в небе, уже была радость, предчувствие новой жизни. И деревья во сне протягивали к небу темные, тонкие ветки.
– Видишь ли, Маргарет, – продолжал Шадров, – я никому никогда этого не говорил, но тебе надо сказать. Я люблю вот эти сучья, зеленое небо, длинные зори, всю эту бедную кротость – полупонятной… стыдливой и ревнивой любовью. Эта страна, в которой я родился, – часть моей души. Она – скрытная и неласковая, да ведь и моя душа – тоже молчаливая и неласковая. Мне трудно говорить об этом, но ты не поймешь, если я не скажу. Мне бывает хорошо и радостно, когда ты играешь с мамой, целуешь ее, как я делаю. И вот мне хочется иногда, чтобы ты немножко любила то небо, ту землю, которая мне – родная. Ведь она тебе тоже родная, Маргарет! Ведь твой отец был русский?
Она задумалась, опустила голову и молчала.
– Маргарет?
– Мой отец был изгнанник, – тихо сказала она. – В России ему сделали много худого; все-таки я знаю, как он любил ее, как мучился, что не может вернуться. Но он никогда не говорил о ней. Ты хотел бы, чтоб я ее любила? Я ее давно люблю, верно, всегда любила; я и тебя всегда любила. А она – ты.
Они вернулись молча, когда совсем догорела заря.
Теперь, накануне дня, когда Маргарет должна была переехать, и Дмитрий Васильевич спешил к ней в последний раз обедать, было нехорошо. Но как раз на западе ветер разорвал тучи, и небо смотрело оттуда, зеленое, кроткое, опять с предчувствием, с обещанием весны.
«Люблю тебя, милая девушка! – сказала душа Дмитрия Васильевича. – Люблю, и пусть она знает, как знаю я. Пусть узнает сегодня».
В большой, высокой комнате с темным ковром и темными стенами, той самой, где Шадров завтракал с мистером Стидом, был полумрак. Высокая лампа сквозь розовый шелк абажура давала теплые, мутные светы. Около нее, в углу, маленький стол был накрыт на два прибора.
Дмитрий Васильевич весело поздоровался с Маргарет.
– Я устал, милая, и ужасно хочу есть! Ты знаешь, Марья Павловна мне поручила купить какого-то кретона для твоей комнаты, и я сам с образчиком ездил в лавки. Конечно, меня обманули, и Марья Павловна ворчит, что я дал слишком дорого. А ты выходила сегодня? Что ты молчишь? Ты меня не слушаешь?
– Нет, нет, я слышу… Я не выходила, погода такая дурная… Ты голоден? Я велю подавать.
Она позвонила. Шадров не видел ясно ее лица, но чувствовал, что ей невесело.
«Опять письмо», – подумал он с тоскою.
Он ничего не сказал, но, хотя веселость его пропала, он старался за обедом говорить с ней, как прежде. Это пройдет. Когда она будет с ним, завтра, он сумеет сделать ее сильнее и счастливее.
После обеда Маргарет пересела в кресло, дальше от лампы и продолжала молчать, все так же безучастно.
– Маргарет, – вымолвил он наконец. – Я вижу, у тебя есть что-то на душе. Что с тобою?
Она поспешно ответила:
– О, ничего! Не беспокойся.
И прибавила, стараясь говорить беззаботно:
– А у меня Нина Авдеевна сегодня опять была. Знаешь, она, в сущности, недурная, я к ней стала лучше относиться. Она, я думаю, тебя до сих пор любит и на все для тебя готова.
Нина Авдеевна была несколько раз и у Дмитрия Васильевича, и он заезжал к ней. О Маргарет они ни разу не говорили, хотя, конечно, Нина Авдеевна знала в главных, внешних чертах всю историю, может быть, знала кое-что и от самой Маргарет, по случайным словам, дорисовывая себе остальное именно так, как ей хотелось и было свойственно. Дмитрий Васильевич ловил иногда устремленный на него взгляд, не то тревожный, не то покорно-страдающий и даже разочарованно, грустно сожалительный. Но ему было решительно все равно, что она думает и как думает.
– Нина Авдеевна собирается к тебе в последний раз, – выговорила Маргарет глуховатым голосом, которому она напрасно старалась придать беспечность. – Через несколько дней она уезжает за границу.
– Вот как! – сказал Дмитрий Васильевич, думая о другом. – Ты, может быть, устала, Маргарет? Не хочешь ли раньше лечь? Ведь завтра все-таки предстоит возня.
Она не отвечала. Потом порывисто вскочила, точно желая уйти, но вдруг закашлялась, глухо и мучительно, прижимая ко рту платок.
Шадров тоже быстро поднялся.
– Маргарет, что с тобою? Говори сейчас! Ты нездорова? Она заплакала, громко всхлипывая, прижавшись к его плечу. Сквозь рыдания Шадров, наконец, разобрал несколько слов:
– Я больна… Ты будешь думать, что я тебя не люблю… Я больна.
Он резко отстранил ее, взял за руки и посадил в кресло.
– Скажи мне сейчас же все. Почему ты думаешь, что больна? Что с тобою? В среду еще ты была здорова. Пустяки какие-нибудь. Ты ужасно мнительна.
– Нет, я думаю – это не пустое. Я уже два дня кашляю, и бок очень колет. И все лихорадит. А сегодня утром, да и вчера я кашляла с кровью. Я не хотела тебе говорить; я боялась тебя. Может быть, это и пройдет. Но вот миссис Рей, моя знакомая, – она здесь по коридору живет, – заходила утром и так испугалась… сейчас же прислала мне какого-то доктора. Он прописал йод, креозот, но ничего мне не сказал. Нина Авдеевна тоже знает; она хотела ехать за тобой, но я не позволила. Зачем они меня так мучают? Ведь я знаю, что все пройдет, ведь ты со мной…
Она обняла его. Он видел ее лицо, жалкое, измученное, с одной, совсем красной, щекой, и розовый кончик уха. Он слушал и еще не совсем понимал, что она ему говорит, еще душа не отозвалась на эти нежданные вести.
– Маргарет, это ничего… Не бойся. Не дрожи так. Погоди, мы подумаем. Какой доктор был, ты говоришь?
– Я не знаю фамилии. Миссис Рей прислала. Но он мне не нравится, этот доктор.
Она опять закашлялась.
– Знаешь что, Маргарет? У меня тут недалеко живет один знакомый доктор, мой старинный товарищ, он и меня лечил. Хочешь, я съезжу за ним и привезу его? По крайней мере мы сразу же и успокоимся. А то ты только себя мучаешь. Я сейчас.
Он действительно поехал, торопясь, но точно в полусне, без всяких мыслей. Слишком то, что случилось, было неожиданно.
Доктор был еще молодой, сдержанный, симпатичный и чрезвычайно добросовестный. Специальностью его были болезни внутренних органов. Он был известен своей прямотой, строгим отношением к своей специальности. Он не задавал больному никаких лишних вопросов, потом, иногда, даже не узнавал его, потому что забывал посмотреть в лицо, занятый его болезнью. Шадрова он знал давно и был с ним очень мил. Маргарет он тоже скорее понравился.
Он внимательно выслушал ее, одобрил креозот, прописал еще что-то, посидел немного, поговорил о случае в университете. Шадров вышел за ним в коридор.
– Скажите мне, пожалуйста, это серьезно? Что это такое?
– Катар верхушек, сколько я мог судить сегодня. Серьезно ли? Конечно, серьезно. Заболевание легких, особенно на подготовленной почве, всегда серьезно. Нужна большая осторожность и правильное лечение.
– Но… вы не думаете… ввиду того, что больная не привыкла… Что она…
Он сам не знал, что он хочет сказать, и потому совершенно не мог кончить фразы.
– Во всяком случае никакой немедленной опасности я не вижу, – сказал доктор. – Возможно, конечно, ввиду уже бывшего процесса, что выяснится острый туберкулез. Тогда нужно будет микроскопическое исследование.
– Я вас прошу, Михаил Павлович, заезжайте завтра утром. В котором часу вы будете?
– Около двенадцати. До свидания. Всего хорошего! Шадров вернулся к Маргарет. Она сидела в кресле, сжавшись в комочек, укутанная в большой, мягкий, белый платок.
– Он говорит, что катар верхушек. Нужно быть очень осторожной, Маргарет.
Она посмотрела на него усталыми глазами и ничего не сказала.
– Мы сейчас пошлем в аптеку, ты еще сегодня примешь две пилюли. У тебя жар теперь, надо лечь. Я останусь с тобой.
– Как со мной? Зачем? Ты не будешь спать, ты сам заболеешь.
– Нет, милая. Я лягу здесь, на диване, в этой комнате. Тебе может понадобиться что-нибудь.
– Но миссис Рей предлагала остаться со мною, и я отказалась… Ежели ты думаешь, что я не могу одна – я пошлю ей сказать.
– Не надо, потому что я буду с тобой. Еще не поздно, я успею съездить домой, предупредить Марью Павловну, захватить с собой кое-что.
Завтра утром придет доктор, надо было взять из дома деньги, да следовало послать Ваню в университет с письмом. Маргарет с тоской подняла на него глаза.
– Ты будешь думать, что я тебя не люблю, – повторила она. – Скажи, ты не думаешь этого? Я не хотела заболеть, я не виновата. Но я твоя, во всем, совсем. Делай со мною что захочешь.
Он сел на край кресла, обнял ее, прижал к себе пушистую, горячую головку, гладил ее волосы, качал ее как ребенка.
– О, милая, не думай ни о чем. Я верю тебе, я знаю, что меня ты любишь. Разве ты не чувствуешь, что я верю?
Маргарет, слабо улыбнувшись, доверчивее прижалась к нему. Туман, наполнявший душу Дмитрия Васильевича, стал редеть, но в душе осталось что-то едкое и большое, такое большое, что не было там теперь места ничему другому. Он всматривался ближе, еще ближе и, наконец, узнал, что это – жалость. Но жалость особенная, неслыханная, всепоглощающая. Он даже усомнился на мгновение, точно ли это жалость: слишком она была злая. От нее стояла физическая боль в груди, такая ясная, что он даже форму ее ощущал: треугольник, – верхушка захватывала место, где должно быть сердце.
И страданье это росло с каждой минутой, страдание и удивление перед ним, таким новым. Он внимательно следил за его ростом, не зная, как же будет через несколько времени, если оно не остановится?
Точно треугольник, лежавший у него в груди, был железный, и точно он становился теплее, теплее, горячее, горячее, пламеннее, пламеннее…
Он все гладил волосы Маргарет, смотрел сверху вниз на ее розовое, больное лицо, на закрытые глаза. И вдруг ему пришло в голову: а где же те слова, которые все твердила душа?
Он спросил свою душу. Она не отзывалась, молчала, как мертвая. Только жалость, громадная, страшная, тупая, ворочалась там, да вгрызалась медленно все глубже и глубже. Ни о чем нельзя было думать, кроме нее, потому что ничего больше не было.
– Маргарет, – начал он, пугаясь своего голоса, с единым желанием заставить ее открыть глаза, посмотреть на него, с желанием убедиться, что она еще живет и любит. – Ты не спишь, Маргарет? Послушай: вот ты боялась меня, боялась сказать мне, что больна. А… знаешь ли? Только – ты понимаешь, как это важно? Знаешь ли, мне кажется… что я тебя люблю. Я люблю. Слышишь?
Душа молчала. Он говорил ей эти слова в последнем отчаянии, нарочно, не ощущая их, как прежде, – а лишь с расчетом как-нибудь утолить ненасытимую жалость, которая душила.
Маргарет порывисто подняла голову и взглянула ему в глаза загоревшимся, почти светлым взором.
– Это правда? Это правда? Ты не обманываешь меня, ты не жалеешь меня, потому что я больна? Ради Бога, скажи, это правда?
И с прежним отчаянием он повторил:
– Это правда.
Маргарет опять опустила голову и проговорила едва слышно:
– Я никогда не была счастливее. У меня нет для тебя слов.
Дмитрий Васильевич не спал в эту ночь ни минуты, прислушиваясь к частому, но ровному дыханию спящей Маргарет в соседней комнате. Он и не ложился, а то сидел у стола, опустив голову на руки, то ходил из одного угла длинной полутемной комнаты в другой, неслышно ступая по мягкому ковру.
Боль была все та же, – тупая и разъедающая, – и он понял, что ни о чем не может думать, кроме нее. Она съела все его мысли, съела, убила и те, еще не родившиеся, несоз-нанные слова, которые жили у него в душе, пугали и радовали его, – слова любви. Душа глубоко молчала.
Но зато свою боль, эту жалость, он продумал и понял до конца. Жалость была человеческая, тельная, – к ней и к себе равно. Каждый волосок Маргарет, воспоминание об ее маленьких детских руках, о кончике розового, горячего уха, о выражении скинутых туфелек у ее постели – все кололо его до неистовой боли. Это есть, и этого не будет: она умрет. Потом он видел себя у ее постели, когда она станет умирать, старался представить себе тогда свою боль – и не смел, не мог, отвертывался. Он хотел бы заплакать и чувствовал, что губы его почему-то улыбаются, и от этой невольной судороги ему становилось еще страшнее.
Он раньше никогда не думал, что Маргарет умрет. И как только в первый раз эта мысль пришла, она сделалась уверенностью, и он не хотел с ней бороться.
Все, кроме этого одного, он забыл.
Когда на другой день Шадров провожал доктора в коридор, он уже знал, что скажет ему.
– Заболевание острое, – начал доктор. – Не могу утверждать с точностью, но есть основания предположить туберкулез. Впрочем, это покажет исследование. Пока – нужна большая осторожность.
– Скажите, Михаил Павлович, – произнес Шадров твердо, – а вы не советовали бы переменить климат? Больная не привыкла к Петербургу. Ривьера или берег Адриатического моря…
– Очень советовал бы. Я не знал, есть ли у больной возможность уехать. Мое правило – давать подобные советы с осторожностью. Но я все-таки не обусловливаю выздоровление именно отъездом. Она может очень скоро поправиться там, а здесь, во всяком случае, будет долго больна. Конечно, следует ехать. На Ривьере теперь еще не жарко, морской воздух может дать блестящие результаты.
Шадров из всего этого понял только, что смерть Маргарет менее вероятна, если она уедет. Он подумал тоже, что ему, конечно, сейчас же станет легче, как только она уедет: он страдал невыносимо от ее присутствия, от каждого ее вздоха, от теплоты ее щеки; он каждую минуту, глядя на ее больное, доверчивое лицо, переживал грядущий час ее смерти.
– А вот она уедет, и я не буду знать, что она опять кашляла ночью, – подумал он тупо.
Маргарет не лежала. Шадров поехал домой, хотя ему вовсе это было не нужно, но он поехал, опять думая, не станет ли ему легче. Но, к удивлению, на улице ему стало еще хуже, и захотелось вернуться. Он и не доехал до дома, а остановил извозчика и пошел пешком назад.
Маргарет он нашел одну в гостиной. Она сказала, что у нее только что была миссис Рей.
Маргарет глядела на него светло и робко. Он вспомнил, что сказал ей вчера, о чем она хотела и не смела заговорить с ним.
Он подошел к ней, сел рядом на стул и улыбнулся.
– Ты не забыла, Маргарет, что я тебя люблю?
– Нет, не говори мне лучше об этом. Мне страшно. Господи! Как хорошо, что я заболела! Я бы умерла сейчас, только если б это была правда.
– Это правда, Маргарет. Я тебя люблю. Видишь, как я просто говорю это? Ты должна мне верить, и во всем, навсегда.
– Разве я не верю? Пусть все будет, как ты хочешь.
– А если я скажу теперь, что ты… должна уехать от меня? Уехать ненадолго, совсем ненадолго? Для меня, для нас обоих. Ты видишь, – я мучаюсь твоей болезнью. Нужно для нашей любви, чтобы ты уехала и поправилась.
Она приподнялась и смотрела на него с ужасом, почти со злобой.
– Уехать? И ты сам это говоришь? Ты этого хочешь? Ты хочешь, чтобы я уехала теперь, когда я знаю, что ты меня любишь, когда я чувствую тебя, как никогда? Ты обманываешь меня, испытываешь! Я вижу – это не ты!
Тупая боль как будто унялась на мгновенье в его душе, сознание хотело проснуться, но не смогло. И он опять, под тяжестью прежней боли, заговорил с твердостью:
– Маргарет, не время рассуждать! Ты больна, надо поправиться, – это главное. И чего ты боишься? За чью любовь боишься? За свою или мою?
Но она глядела на него, не узнавая его.
– Тебе сказали о чем-нибудь? – проговорила она мрачно.
– О чем?
– О телеграмме мистера Стида.
– Была телеграмма?
– Да. Миссис Рей дала ему знать, что я больна – без моего ведома. Он тотчас же ответил мне и ей, умоляя, приказывая мне, приехать в Геную, где он теперь. Он пишет, что если некому проводить меня, – он приедет сам. Я уже ответила, что мне лучше и что я не приеду.
Холодная волна покрыла Шадрова, но опять жалость ошеломила его, и он почти вскрикнул:
– Но ты поедешь! Я хочу, чтобы ты ехала!
И он стал ей говорить о своей любви, о непродолжительности разлуки, чуть не о благоразумии. Он смутно понимал, что сам разрушает что-то, созданное с великим напряжением воли, что он падает, – но не мог остановиться.