Дорога в декабре (сборник)

Захар Прилепин
Дорога в декабре (сборник)

– Кеша, я прошу тебя… Поработай, брат.

Кеша, не оборачиваясь на меня, укладывается. Передергивает затвор и сразу стреляет.

Мы поочередно забегаем с Саней в открытые комнаты, где организованы посты.

В соседних с «почивальней» кабинетах нескольких парней зацепило, никто толком не знает, что делать с ранеными, как перевязать, как положить, что вколоть.

Стреляем с Санькой отовсюду.

Из кабинетов, выходящих окнами на овраг, никого не видно – чичи напоролись на растяжки и, видимо, больше не полезли. Кроме того, там грязища непролазная, жуткая. Пацаны все равно стреляют, не жалея патронов. Отдаю себе отчет, что мне не хочется уходить из тех кабинетов, где стрельба ведется для острастки, где пацаны кусты бреют. И заставляю себя уходить.

В каждой комнате спрашивают, когда помощь. Я не знаю когда.

Перескакивая через несколько ступеней, спускаемся к посту Хасана.

Плохиш сидит на лестнице между первым и вторым этажами и пускает длинную слюну.

– Плохиш, ранен? – я заглядываю ему в лицо, присаживаясь рядом.

Плохиш поднимает коричневую рожу, смахивающую на торт, с двумя вензелями белесых бровок.

– Песка обожрался… – говорит он. И снова плюет.

Глаза его чуть дурные, словно он пьян.

– А пацаны? – спрашиваю я и, глядя на Плохиша, понимаю, что он не слышит.

Саня спешит вниз.

– Контузило? – кричу я Плохишу.

Плохиш снова поднимает на меня взгляд и спокойно отвечает:

– Какой, бля, «контузило»… Хасан прямо над ухом саданул из автомата. Не слышу ни хера. Придурок чеченский…

Иду вслед за Саней. Отмечаю, что стрельба чуть поутихла. Несколько раз слышу голос Столяра по рации:

– Прекратить огонь! Прекратить огонь! Вести наблюдение! «Неужели отошли?» – думаю я недоуменно и радостно.

Увидев пацанов, Хасана и Васю, я готов заплясать от счастья, и пыльная морда моя расплывается в самой нежной улыбке, которую способно выразить мое существо.

– Ну и позиция! – говорит улыбающийся и возбужденный Хасан. – Стреляем только в дверь.

– Егор, ты прав был, – перебивает его Вася, – из «граника» дали по нам.

– Попали?

– Попали – мы бы тут не сидели. От ворот, наверное, стреляли. Под лестницу выстрел пришелся. Нас всех аж подбросило… А потом, как чичи до школы добежали, стали гранаты в коридор кидать. Катятся по коридору, как живые – ужас…

Вася смеется, довольный.

– Весь туалет гранатами закидали, ироды… – добавляет Вася. Стены коридора изуродованы, словно их вывернули наизнанку.

Потолок осыпался до деревянных балок.

– Сань, ты сказал… про Гришу? – спрашиваю я.

Саня кивает.

Пацаны молчат. Закуриваем, ну что еще можно сделать?

По школе, кажется, уже не стреляют. Но кто-то в школе не унимается, бьет одиночными.

Столяр, вызвав по рации Кешу, ругается:

– Хорош, друг! Уймись. Мертвые они, мертвые…

Видимо, Кеша стрелял по трупам, валяющимся во дворе.

В коридоре тоже лежит труп – лицом вниз, руки вытянуты, кулаки сжаты. Натекла лужа крови.

– Он… точно убит? – спрашиваю я.

– Ты на голову посмотри ему, слепой, что ли? – говорит Вася Лебедев.

Я смотрю и вижу, что темя лежащего словно изъедено червями. С отвращеньем отворачиваюсь.

Спускается вниз Плохиш. Прикладывает руки к ушам, крутит головой.

– Чабан – он и в Святом Спасе чабан, – говорит Плохиш. – Чего смотришь? – с деланой злобой кричит он на Хасана.

Снова смотрю на мертвого.

– «Хаса-а-ан!» – закричал, когда вбегал, – улыбаясь, врет Плохиш, заметив мой взгляд. – «Хасан! Нэ стрэ-ляй! Я же брат твой!» Этот придурок встал ему навстречу: «Узнаю тебя, брат!» – вопит…

Смеемся, даже Хасан скалится.

– Плохиш, а ты знаешь, что Астахов твою кухню расхерачил из «граника»? – спрашиваю.

– Серьезно? Идиот, у меня же там заначка. Нет, правда? Ну идиот! А жрать чего будем?

Я стал называть ее Малыш. Так называл меня отец.

Мне так мечталось, чтобы отец выжил, не умер тогда, увидел ее, в легком платье, Дашу. Он нарисовал бы ее мне.

Например, сидящую в ее комнате с синими обоями, где она в голубых джинсах и коротенькой маечке расположилась на полу у стены, поедающая креветки и запивающая их пивом. И губы ее, на которых в нескольких местах была съедена помада, влажно блестели бы, и глаза смеялись.

Или сидящей на стульчике, чтобы на ней был тот минимум одежды, в котором ее допустимо было бы показать отцу.

«А что бы вошло в понятие “минимум”?» – долго думал я, мысленно то чуть приодевая, то совсем разоблачая мою Дашу.

Или стоящую среди других людей на промозглой остановке, где ее сразу можно было бы увидеть, удивиться ей, легко одетой, изящной, на высоких каблучках.

Казалось, я воспринимал ее как свое веко – так же близко. Тем больнее было.

«Разве вы не знаете, что тела ваши суть члены Христовы?» Разве ты не знаешь?

Вновь заглядывал ей в глаза, ничтожный, не понимающий ни ее, ни себя.

На ней лежали мужчины, давили ее своим весом, своей грудью, своими бедрами, волосатыми ногами, каждый трогал ее руками, губами, мял ее всю. Между ее разведенными розовыми изящными коленями, шевеля белыми ягодицами, помещались мои кошмары.

«Тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа, которого имеете вы от Бога, и вы не свои. Ибо вы куплены дорогою ценою. Посему прославляйте Бога и в телах ваших, и в душах ваших, которые суть Божии…»

И видел снова, как дурно зачарованный: внутри ее, окруженный нежнейшей… в сладкой тесноте… как перезревший тропический плод, лопался…

«Ты меня обворовала», – все хотел сказать я и не мог сказать. Обворовала или одарила?

Она тихо улыбалась.

– Разве ты веришь, Егор? – спрашивала она.

– Не хочу мочь без тебя. Хочу без тебя не мочь. Чтобы время без тебя невмочь было.

Она пыталась меня отвлечь. Да, она любила, когда чувство кровоточит. Но она не любила истерик. И пыталась меня отвлечь, переводя разговор на то, что должно было отвлечь меня, отвлекало всегда.

– Знаешь, какая разница между нами? Даша любит сухой и жесткий язычок – кошачий, а Егор – мягкий и влажный – собачий.

– Перестань.

Даша вглядывалась в меня, раздумывая о чем-то.

– Я тебя обманула с преподавателем. Ничего у него со мной не было. Не знаю, зачем придумала…

– А больше ни с кем… не обманула?

– Нет.

Не знал, радоваться или огорчаться.

«Бред, бред, бред, – повторял зло. – Почему всё так глупо?..»

«Ты появишься как-нибудь утром и даже не поймешь по моему сонному виду, что я рад видеть тебя безумно. Это просто особый сонный вид безумия…» – так думал, не знаю о чем. Откуда она должна была появиться? Придумывал, что все изменилось, все стало иначе, но мы остались те же. Фантазировал болезненно и настойчиво.

Узнал, что Даша вела дневник, с тринадцати лет. Мне несколько раз попадались листки из него – Даша мне сама дала почитать. Там было о том, что я хотел знать.

– Дай еще, – попросил я настойчиво, но она отказала мне в возможности кромсать себя по живому.

На следующее утро я сказал, что не выспался, и попросил ее сходить в магазин:

– Дашенька, купи мне пива! – сонно шептал я, из-под век трезвыми и спокойными глазами наблюдая, как она выходит.

Как только хлопнула дверь, я вскочил и принялся перерывать Дашину квартиру.

– Ну что, нашел? – прокричала Даша с порога. – Не стыдно? – спросила она, догадавшись, чем я занимался в ее отсутствие.

– Дай, пожалуйста, – попросил я.

– Тема закрыта. Я его выкинула. Ты понял? Я его выкинула, – сказала Даша и ушла в ванную.

Когда она вернулась, я сидел на кухне.

– Ты – мой первый мужчина, – сказала Даша. – Если бы я знала, что у меня будешь ты, я бы ни разу никогда ни к кому не прикоснулась. Я тебе клянусь, Егор.

Я обнял ее. Я даже хотел заплакать, но не стал. Зачем плакать, если я ее люблю?

«А дневник она не выкинула, – подумал я, успокоившись. – Вчера она никуда не ходила, а сегодня ничего с собой не брала».

Через день мне выдался еще один вечер – Даша ушла. Я перетряс всю Дашину библиотеку, влез на антресоли, в платяные и кухонные шкафы, под ванную, даже в туалетный бачок заглянул – в том же месте мой дед прятал от сожительницы водку. Я надеялся, что там, в бутылку упрятанная, лежит рукопись. Но нет, не лежала. Нигде ее не было.

Прошло еще два дня, и за утренним чаем Даша спросила:

– Ты выкинул мусор?

– Да, еще вечером.

– Ничего не видел?

– Где?

– В ведре.

– Да я туда не заглядываю.

– Я дневники туда положила… Хотела сама вынести мусор и забыла. Вспомнила только сейчас и очень испугалась.

Надо ли говорить, что я допил чай и пошел то ли Тошу искать, который еще вечером не вернулся с улицы, то ли за пирожными для Даши.

У контейнера стояли два миролюбивых, уже знакомых мне бомжа.

– Пошли вон, – сказал я им и заглянул в железный бак, почти доверху наполненный мусором. Сверху тетрадей не было. Я извлек из мусора детскую, без колес, машинку и попробовал орудовать ею как лопаткой. Но машинкой копошиться было неудобно, и я обломил сук у дерева.

«Как же так! – чуть не плакал я, ничего не находя. – Мусорной машины вроде еще не было! Где же они? Может, бомжи взяли?»

Бомжи стояли неподалеку и равнодушно взирали на меня. Похоже, они даже разучились удивляться.

– Идите сюда! – сказал я своим скотским голосом спецназовца с многолетним и позорным стажем разгона нищего люда.

Бомжи послушно засеменили ко мне.

– Сумки раскройте!

В сумках лежали объедки, плафон от лампы, пластмассовая бутыль, стеклянная бутыль…

– Всё, идите!

Я порылся еще минут десять, совершенно не чувствуя брезгливости.

Наверное, мусорная машина все-таки приезжала.

Потом уже я спросил у Даши, где она прятала дневники до того, как выбросила.

– В коробке со старой швейной машинкой, – призналась Даша.

 

Я вспомнил, как я долго смотрел на эту деревянную коробку, обыскивая дом, постучал по ней пальцем и почему-то даже не подумал, что… И потом даже в столике нашел ключ от нее… И не открыл.

«Какой ужас, какая, Господи, жалость, что я теперь никогда-никогда не узнаю ту Дашу – ее мысли, то, что она думала, то, над чем я гадал так некрасиво и так долго», – терзался я.

В припадке тихого помешательства я поехал за город на дребезжащем трамвае – на городскую помойку, чтобы перерыть там все и в грудах склизкой дряни, почти закопавшись в отбросах и ошметках, найти искомое…

Помойка издавала целую симфонию запахов. У нескольких гигантских куч кормились сотни жадных, бессовестных птиц и десятки медленных нищих. Эти тоже не удивились моему приходу.

Наверное, нищие с легкостью принимают подобных себе. Хотя мало кто считает себя нищим.

Я долго и бессмысленно смотрел на завалы гнили и мусора, не сделав к ним и шага.

Всё это должно было как-то разрешиться…

Первое, почти радостное возбуждение скоро прошло. В городе слышна постоянная стрельба. Тем более странно и тошно от тишины в школе и вокруг нее. И еще от наступающей мутной и сырой темноты.

В «почивальне» стонет Кизя. У его кровати сидит Саня Скворец.

– Чем руку смазать?.. Бля, как горит. Чем, а? – спрашивает Андрюха Конь. Коричневый рубец ожога от схваченного за ствол пулемета на его левой руке вспух. – Чего там у нас в аптечке?

Он одной рукой вываливает на стол содержимое медицинского пакета. Раздраженно копошится в ворохе лекарств и шприцев. Отходит от стола, ничего не найдя. Лицо его рассечено в нескольких местах розовыми влажными бороздами. И веко вспухло, изуродованное. Он постоянно щурится от боли. И когда щурится, ему еще больнее.

Пацаны затравленно смотрят по сторонам, стараясь не зацепиться зрачками за мертвые руки, ледяные челюсти тех, кто…

Валя Чертков сидит в углу «почивальни», подальше от брата, будто обиделся на него. Единственный Валин глаз слезится, второго не видно.

Пришел Плохиш, спросил, нет ли у кого пожрать. Никто не ответил. Все раздражены и молчаливы. Плохиш постоял около Кизи и вышел.

Вспоминаю, что убил, кажется, убил, почти наверняка убил человека. Сдерживаю желание высунуться по пояс в бойницу и посмотреть вниз – быть может, он лежит там, на земле, смотрит на меня исковерканным одноглазым лицом.

Потерянный и оглушенный, бродит, принюхиваясь к кровавым лужам, Филя. Федя Старичков одной рукой вскрывает банку тушенки, жмурясь от боли в боку, кидает несколько ложек пахучей массы на пол – псу. Филя, щелкая зубами, съедает все в одно мгновение.

– Чего творишь? А сам что жрать будешь? – спрашивает Столяр.

– А что, мы зимовать тут собираемся? – отвечает Федя.

Сидящий на своей кровати Амалиев, с раздувшимися и растрескавшимися губами, которые он ежесекундно трогает пальцами, услышав разговор Столяра и Старичкова, настораживается. Но Столяр, ничего не ответив Старичкову, забирает у него банку и ставит ее в тумбочку дневального.

– Амалиев! – зовет он. – На место. Порядок организуй, что у тебя тут…

Анвар нехотя возвращается.

Злобно переживая приступы боли, тихо рыча, ходит взад-вперед Астахов.

– Надо отнести ребят, – говорит Столяр. – Егор, организуй!

Голос Столяра звучит неприятно громко среди общего вялого копошенья. Зову Саню Скворца.

– Дим, не поможешь? – прошу я Астахова, забыв о его ране, и, едва задав вопрос, чувствую, что сейчас он на всех основаниях обматерит меня. Но Астахов кивает. В руке у него, замечаю я, луковица, и он кусает ее.

Подходим к Степке – тихо, словно к спящему.

– Ну, чего смотрим? – спрашивает Астахов. – Взяли, понесли.

Дима засовывает луковицу в рот и хрустит ею, зло сжимая челюсти.

Беспрестанно глотаю слюну. Мы с Саней стараемся не смотреть на мертвого, поэтому идем нескладно, шарахаясь.

Астахов, который держит Степу за ноги, ругает нас:

– Что, кони пьяные?..

Степа уже начал коченеть, мы положили его в кладовке без окон, неподалеку от «почивальни». Степина голова приняла глиняный оттенок. Показалось, что она расколется, если ударится о пол.

Язва, которого понесли следом, еще мягкий. Держа его за руку, вернее, за рукав «комка», я неотрывно смотрю на прилипшую к его почерневшему лбу прядь паленых волос.

В коридоре встретили Андрюху Коня, он, не стесняясь, мочится на свою обожженную руку.

На улице раздались выстрелы, и сразу шум на первом этаже. Спешим вниз.

– Бля! – смеется неунывающий Плохиш, он быстро дышит, словно прибежал откуда-то. – Посмотри-ка на меня! – просит он Васю Лебедева. – Не убили, нет? Пулевых ранений не видно? Осколочных? Шрапнельных? Колото-резаных?

– За жратвой, что ли, бегал? – спрашиваю я, видя две банки консервов, которые Плохиш положил на пол. – Ну дурак.

– Заначка цела, наверное… – говорит Васе Плохиш. – Завалило просто. Надо доски разгрести.

«Они уверены, что их не убьют, – с удивлением понимаю я, – уверены, и все».

По лестнице спускается Столяр.

– Хасан, я вам устрою всем! Вы что, сдурели, ублюдки? Ты, бегун хренов! – орет он на Плохиша. – Еще раз выбежишь, я тебя сам пристрелю. Ты понял? Я тебе обещаю – сам!

Плохиш молча открывает консервы.

– Кильки хочешь? – спрашивает он у Столяра, протягивая банку.

Столяр пытается выбить ее, но замахивается слишком широко, и Плохиш легким движением уводит банку из-под удара, приговаривая:

– Не хочешь – как хочешь…

– Костя! – говорит Хасан Столяру. – Нам все понятно.

– Ты почему здесь? – никак не может остыть Столяр, обращаясь на этот раз ко мне.

– Стреляли, – говорю.

– Отделение где твое?

– Скворец – вот он, Фистов на чердаке, Монах контролирует сторону дороги… Какие сейчас отделения, Костя! Все перепутались.

– Ни хера не перепутались. Иди и обойди всех. Пусть автоматы почистят, гранаты возьмут в «почивальне». Расслабились? Думаете, что все?

– Чего со связью? – спрашивает Хасан у Столяра, отвлекая его гнев.

– Амалиев уронил рацию. Астахов ему вписал в лоб, и Анвар осыпался вместе с рацией. Накрылась она. А эти, – Столяр кивает на свою переносную, выставившую антенну рацию, – не берут. Надо подзарядить.

Идем с Саней по коридорам. От сухого воздуха в горле першит, тянет на кашель. После безустанного автоматного грохота собственные шаги кажутся далекими, тихими.

На чердаке застаем Кешу, он смотрит в прицел.

– Ну чего, много подстрелил? – говорю.

Кеша не отвечает.

– Скоро наши? – спрашивает он, помолчав.

– Не знаю, – отвечаю сухо.

В одной из комнат, где выставлены посты, сидит у стены Монах, полузакрыв глаза. Его напарник спит прямо на полу, лицом к стене – даже не вижу кто.

– Спим? – говорю, заходя.

Монах открывает глаза и молчит.

Я прохожу к окну, смотрю на улицу. Неподалеку от школы лежит труп, ткнувшись в лужу лицом.

– Сергей, вас что, выжали всех? – говорю, отстранившись от окна. – Что вы квелые такие?

Монах закрывает глаза.

– Обед будет? – хрипло спрашивает у стены тот, кто лежит.

– Почему не ведем наблюдение? – говорю я, не ответив.

– Мы с соседями по очереди, – еле слышно произносит Монах.

Выхожу злой.

– Чего они, Сань? Сдурели все? – спрашиваю у Скворца.

– Устали…

В «почивальне» Столяр заставил пацанов устроить раздолбанные бойницы, на скорую руку почистить автоматы, сделать уборку. Гильзы сгребли в угол, при этом кровь размазали по полу. Кажется, она пахнет. Некоторые ее обходят, но Андрюха Конь стоит посреди самой большой лужи, не замечая.

– Сейчас будем ужинать, – говорит Столяр. Он отнял у Плохиша консервы. Я, когда уходил с поста Хасана, слышал, как Плохиш выл: «Я за них жизнью рисковал, в меня за каждую кильку по пуле выпустили!»

– Все извлекаем свои запасы, – говорит Столяр. – Сколько просидим здесь – не знаю. Разделим пищу на два дня.

Пацаны лезут в рюкзаки, в свои и в чужие – тех, кто на постах. Но к рюкзаку дока, к рюкзаку Язвы и к Степиному хозяйству никто не прикасается. У кого-то находится банка-другая рыбки в томате. У кого-то – сухари.

– Амалиев! – говорит Столяр. – Давай-ка, посмотри у себя…

Запустив руку в свой туго набитый рюкзак, где царит образцовый порядок, Анвар выхватывает четыре банки. Шпроты, хорошая тушенка, сардины в масле.

Столяр делит добытое.

Лениво жуем. Астахов мнет зубами пищу с диким выражением лица, видимо, ему очень больно. Амалиев ест, придвинув к себе одну из своих банок, закладывая сардинки в широко раскрываемый рот – губы болят. Астахов, косясь на Анвара, ухмыляется, чуть смягчая дикое выражение своего лица.

Валька Чертков есть отказывается, кажется, он даже не может говорить. Приглядываясь к нему, я вижу, что щека у Вальки лопнула, как больной плод.

– Тебя бы зашить надо, – говорю. – Зарастет так – будешь кривой.

Кизя стонет.

– Столяр! – зовет он страдающим голосом. – Водка есть? Дай водки.

Астахов при упоминании о водке начинает медленнее жевать.

Столяр, подумав, идет к своему рюкзаку и возвращается с бутылкой самогона.

– Горилка, – говорит он. – Куда ее беречь, будь она проклята…

Целую кружку наливают Кизе.

Я несу ее как лекарство больному. Присев на корточки рядом с Кизей, с нежностью смотрю, как он пьет, клацая зубами о кружку. Тут же подаю ему лепесток лука и бутерброд с безглазой рыбинкой.

Вернувшись к столу, пью сам как воду.

Пацаны пригубляют по очереди.

– Ну, когда за нами приедут? – ругается кто-то, ни от кого не ожидая ответа.

Кто-то, бродя по «почивальне», закуривает. И тут же в «почивальню» бьет снайпер – пуля, чмокнув, входит в стену.

Закуривший поднимает с пола сигарету, которую, чертыхнувшись, выронил.

– Курить в коридор, – говорит Столяр. – И жратву разнесите пацанам.

На улице совсем стемнело. Стрельба то в одной, то в другой стороне города учащается, не стихает. Иногда одиночными или короткими очередями бьют по школе.

Курим, осыпается пепел, сшибаемый корявыми, не разгибающимися после долгих трудов указательными пальцами… Иногда кто-то появляется в темных коридорах, бредет. Узнать, кто это, можно только с нескольких шагов.

«Сейчас влезет в школу какая тварь, разве углядишь… Самоубийца, весь надинамиченный…»

«А я ведь человека убил», – думаю устало и не знаю, что дальше надо думать.

«Человека убил», – повторяю я, словно вслушиваясь в эхо, но эха не слышу.

– Егор, часы есть? Будешь до трех дежурным. Обходи посты, чтоб никто, как вчера… После трех тебя сменят, – это говорит Столяр.

Киваю.

Сижу на корточках, медленно докуриваю. Понимаю, что Столяр не видит, как я кивнул, но говорить лень.

«Даша».

«Где-то есть Даша».

«…есть Даша?»

Рядом сидит Скворец. Спросить у него?

Неприязненно морщусь, не понимая, откуда она взялась – неприязнь, что она, к чему, зачем…

Скворец не шевелится.

За сутки я так привык к тому, что он рядом. Мы даже не разговариваем, иногда касаемся плечами, иногда переглядываемся. Он так молчит хорошо, и я точно знаю, что он всегда на моей стороне, когда я кричу на кого-то, прошу парней о чем-то. И когда молчу, он тоже на моей стороне. Или я на его? Почему я все время о себе думаю? Нет, все-таки он на моей…

Разносим пацанам банки с консервами.

Прислушиваемся к пальбе.

Пацаны жадно глотают пахучую массу – говядину или рыбу.

Опять хочется есть.

Мы идем со Скворцом вниз, к Хасану: может, хоть там накормят?

Слышен говор внизу.

– О! Егорушка! Родной! – Столяр, заметно поддатый, встречает меня радостно: – Ну как?

Я не знаю, о чем именно он спрашивает, но тоже улыбаюсь. Лиц друг друга мы почти не видим, но улыбки слышны в голосах.

– Всё хорошо. Загадили только всю школу. Может, место какое определим?

Столяр не отвечает, наливает мне в кружку дурнотно пахнущей горилки – он принес еще один пластиковый пузырь.

Пью, передаю Сане.

Тот, захлебнувшись, кашляет.

– Ну-у… – гудят пацаны разочарованно, каждый считает своим долгом ударить его по спине. Плохиш дает оплеуху. Саня отмахивается от него недовольно.

– А чего? Всем можно тебя бить, а мне нет? – смеется Плохиш.

Появляется откуда-то тушенка, ее держит на широкой ладони Вася. Заедаем.

Что-то говорим о происходящем, много материмся, кажется, что только материмся, изредка вставляя глаголы или существительные, обозначающие движение, виды оружия, калибры. На каждую «Муху», на каждого «Шмеля», летевших в наши бойницы, раскурочивших школу, приходятся россыпи дурной, взвинченной, крепкой, как пот, матерщины.

Поминаем пацанов, снова материмся…

Немного, почти истерично, смеемся, вспоминая, как гранаты, что бросали чичи, бились о сетку и летели вниз.

 

– Мы, пусть пацаны меня простят, хорошо еще отделались, бля буду! – говорит захмелевший Плохиш. – По уму, нас всех тут должны были уже положить…

Столяр выспрашивает у Хасана, куда можно отсюда уйти через овраг. Все замолкают. Хасан подолгу молчит, не отвечая. Он часто так делает: ему зададут вопрос, он паузу тянет – усиливает значимость ответа. Сейчас все ждут его слов с нетерпением. Но он, похоже, искренне затрудняется.

– Я всё здесь знаю. Но я не знаю одного – где… боевики. Куда идти? К ГУОШу? Или в сторону Черноречья? В заводской район? К Сунже? Везде можно нарваться. Причем на своих.

Все молчат.

Где-то в стороне заводской комендатуры слышна серьезная перестрелка.

Школа тиха. Раздается бульканье горилки. Повторяем – по кругу. Говорим что-то несущественное…

Идем дальше по школе. Чувствую себя бодрее. Водка – славная отрава.

Никто не спит. Все надеются, что утром за нами приедут.

Монах хмур. Он вглядывается в темь за окном, стоя у бойницы. Я встаю рядом с ним и долго молчу. Отстранившись от бойницы, закуриваю, пряча сигарету в ладонях. Табак вновь обрел вкус.

– Сереж, а правда, Бог есть? – спрашиваю.

– Есть, – отвечает он безо всякой ненужной твердости, так, как если бы я спросил у него, есть ли у него рука, ухо, глаз.

– А зачем Он?

Монах молчит. Ему не хочется со мной разговаривать. Кажется, что Монах часто разговаривал со мной мысленно, пытаясь меня убедить в чем-то. И, наверное, уже так много всего сказал, что понял: без толку мне что-то объяснять.

– Чтобы люди не заблудились, – отвечает Монах.

– Это живым. А мертвым?

– А ты как думаешь? – спрашивает он вяло.

– Я не знаю… Бог наделяет божественным смыслом само рождение человека – появление существа по образу и подобию Господа. А свою смерть божественным смыслом должен наделить сам человек, – говорю я.

«Тогда ему воздастся», – хочу добавить я, но не добавляю. «Иначе зачем здесь умирают наши парни…» – хочу я сказать еще, но не говорю.

– Это, что ли, смысл? – спрашивает он, кивнув за окно.

Там, я помню, лежал труп.

– Божественный смысл… – тихо повторяет за мной Монах. – Ты очень много говоришь о том, чего не способен почувствовать.

Спустя несколько часов я укладываюсь спать в «почивальне». Брожу и рвусь во сне, как в буреломе.

Приснились слова. Кажется, такие: «Бог держит землю, как измученный жаждой ребенок чашку с молоком – с нежностью, с трепетом… Но может и уронить…»

Проснулся.

– Уронить, – повторил я внятно.

– А? – зло спросил кто-то.

– Уронить, – отвечаю.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65 
Рейтинг@Mail.ru