Дорога в декабре (сборник)

Захар Прилепин
Дорога в декабре (сборник)

Согнувшись, беспрестанно кусаю себя за руку между большим и указательным пальцами.

Семеныч вызывает по рации Шею, сидящего впереди меня.

– Подъезжаем, – говорит Семеныч.

– Принято, – отвечает Шея.

– Согласно оперативным данным, в доме, к которому мы едем, живут пятеро, что ли, братьев…

– «Что ли» пятеро или «что ли» братьев? – спрашиваю я, необычайно восприимчивый в это утро к деталям. Чувствую острое желание, чтобы Шея развернулся и вырубил меня хорошим ударом в челюсть.

– Они связаны с боевиками, – продолжает Шея, словно не слыша меня. – Или сами боевики. В общем, их надо задержать.

– Может, их лучше сразу замочить? – интересуется Астахов.

– Задержать, – строго повторяет Шея, но все равно слышно, что настроение у него хорошее. – Выгружаемся, – добавляет Шея.

Трусцой бежим от окраины селения по дороге. На улицах никого нет. Даже собаки не лают.

Хочется упасть. И чтоб все по мне пробежали, а я остался лежать на земле, покрытый пыльными тяжелыми следами берцев.

Рассредоточиваемся вокруг дома. Присаживаюсь на колено, снимаю автомат с предохранителя, досылаю патрон в патронник. Семеныч, Шея, Слава Тельман, Язва и Женя Кизяков идут к дому, вход справа. Слава Тельман горд тем, что Семеныч вновь взял его с собой – дал шанс исправиться.

Я тоскливо смотрю на Славу, на Семеныча, на Шею… Скорее бы домой, в «почивальню»…

Язва и Кизя встают у окон.

– Гранаты приготовьте, – говорит им Семеныч.

Шея бьет ногой в дверь, она стремительно открывается, видимо, была не закрыта. Шея со Славой входят в дом.

– Всем лежать! – орет Шея бодро.

Семеныч делает шаг следом, но в доме раздается тяжелая пальба, и он тут же возвращается в исходное положение, прижавшись спиной к косяку. Я вижу его бешеное, густо покрасневшее лицо. Стреляют не автоматы наших парней – Шеи и Тельмана, это бьет ПКМ – пулемет Калашникова, я точно это знаю, я слышу это. Что же наши парни внутри дома, почему они не отвечают, что с ними?

Вздрогнув от выстрелов, беспомощно смотрю на Семеныча. Вижу у одного окна Язву – он озирается по сторонам, у другого Женю Кизякова – он держит в руке гранату и не знает, что с ней делать.

– Не кидай! – кричит Семеныч Кизе.

Никто из нас, окруживших дом, не стреляет. Куда стрелять? Там, в доме, наверное, наши парни дерутся… Наверняка крутят руки этим уродам и сейчас выйдут.

Сжимаю автомат, и сердце трепыхается во все стороны, как пьяный в туалете, сдуру забывший, где выход, и бьющийся в ужасе о стены.

Семеныч заглядывает в дверной проем и дает внутрь дома длинную очередь.

«Куда же он палит? А? Там же Шея и Тельман! Они же там! Он же их убьет!»

Семеныч присаживается на колено, будто хочет вползти в дом на четвереньках, и тут же за ногу кого-то вытаскивает из дома… Славу! Тельмана!

Кизя, убравший гранату, подскакивает и сволакивает Славу на землю.

Семеныч дает еще одну очередь и снова исчезает в доме – всего на мгновение. За две ноги он подтаскивает к выходу Шею. Вслед Семенычу бьет ПКМ, но командир наш успевает спрыгнуть с приступков и спрятаться за косяк, оставив Шею лежать на земле.

– Отходи, Гриша! – кричит Семеныч Язве. Дает еще одну очередь в дом и, ухватив, как куклу, Шею за ногу, тащит его на себя. Здоровенные ручищи нашего комвзвода беспомощно вытянуты.

Звякает окно в доме, сыплются стекла. И все разом начинают стрелять. Многие бьют мимо окон – от стен летит кирпичная пыль. Кто-то из находящихся в доме разбивает прикладом стекло. Сейчас нас перебьют всех.

Семеныч забрасывает на плечо Шею, Кизя – Тельмана, и отбегают от дома. За нашими спинами стоят лишь несколько тонких деревьев, даже кустарника никакого нет. Раненых (я уверен, что парни просто ранены) несут к деревьям. Семеныч вызывает наши машины – в динамике рации слышен его злой хриплый голос.

Я весь дрожу. Прятаться нам негде. Почти все мы – прямо напротив дома, на лужайке, как объевшиеся дурной травы бараны.

Косте Столяру и кому-то из его отделения повезло чуть больше – парни расположились за постройками справа от дома, напротив входной двери. Туда же по отмашке Семеныча бежит Андрюха Конь с пулеметом.

«Бляха-муха, мы что ж, так и будем тут сидеть?» – думаю я, безостановочно стреляя. Раздается сухой щелчок: патроны в рожке кончились. Переворачиваю связанные валетом рожки, вставляю второй, полный. Снова даю длинные очереди, не в силах отпустить спусковой крючок.

«Скорей бы все это кончилось! Скорей бы все это кончилось!» – повторяю я беспрестанно. Это какой-то пьяный кошмар – сидим на корточках и стреляем. Никто не двигается с места, не меняет позиции. Может, окопаться? Никто не окапывается. Но я же командир! Сейчас прикажу всем окапываться и первым зароюсь! Какой я, на хер, командир! Сейчас Семеныч что-нибудь придумает…

Плюхаюсь на землю, вцепляюсь в автомат. Кажется, если я перестану стрелять, меня сразу убьют.

«Вот она, моя смерть!» – пульсирует во мне. Осознание этого занимает все пространство в моей голове.

Подъезжают «козелки», встают поодаль, водители сразу выскакивают и ложатся у колес, под машины.

Я кошусь на раненых, вижу суетящегося возле них дока – дядю Юру. Шея лежит на спине, и я, мельком увидев его, понимаю, что он умер, он мертв, мертв. Глаза его открыты.

– У нас два «двухсотых»! – слышу я голос Семеныча в рации. – Необходимо подкрепление! Пару «коробочек»!

Автомат опять замолкает. Снимаю рожок, извлекаю танцующими руками из разгрузки еще одну пару рожков, соединенных синей изолентой. Присоединяю, досылаю патрон в патронник. Жадно глядя на окна, даю очередь. Чувствую, что попадаю. Не снимая указательного пальца правой руки со спускового крючка, левой рукой беру с земли пустые рожки и сую их за пазуху, под куртку.

Мельком оглядываю пацанов, вижу Кизю с алюминиевыми щеками и тонкими губами, бледного Скворца, Монаха с вытянутым удивленным лицом, Андрюху Коня, стоящего во весь огромный рост с пулеметом… Все безостановочно стреляют. Кажется, мы сейчас забьем, заполним весь этот домик свинцом.

Явственно мелькает в окне мелко дрожащий автомат, внутри холодеет, будто я кручусь на «чертовом колесе» и моя кабинка резко летит вниз. Изнутри страшно давит на виски.

«Ни одна пуля в меня не попала», – с удивлением замечаю я.

Давление в висках не отступает.

Автомат высовывается то из одного окна, то сразу же из другого.

«Сука! Сука! Сука! – повторяю я жалобно, стреляя. – Ну, заткнись же ты, сука!»

Трогается один из «козелков», уезжает. Наверное, парней – Шею и Тельмана – загрузили.

«Сейчас и тебя загрузят… Дохлого…»

Тошнит от ужаса.

«Неужели мы еще никого не убили?»

Вновь меняю рожки. Вижу, как, невзирая на выстрелы, в окне дома в полный рост появляется гологрудый и окровавленный, как мясник, чечен с автоматом. Он бьет в нас, сжимая крепкими волосатыми руками автомат, как щуку, словно боясь, что подрагивающий холодным телом тонкий зубастый зверь выскочит.

Получив сильнейший разряд ужаса, усилием всех мышц тела срываюсь с места, чувствуя спиной, как кусок земли, где я лежал, штопает из автомата стреляющий враг. Приземляюсь кое-как, на все конечности, тут же кувыркаюсь, с хрястом сталкиваюсь с Саней Скворцом лбами. Боковым зрением вижу, что чечен исчез из окна. Лежа на боку, стреляю.

Кизя палит из подствольника прямой наводкой в окно.

Оборачиваюсь назад, ищу глазами Семеныча – вижу, как его голову бинтует дядя Юра. Лицо Семеныча окровавлено. Морщась, он что-то говорит по рации. Я не слышу что.

«Подползти бы, кинуть гранату в окно… Нет, свои же застрелят… И даже если не застрелят, очень страшно двигаться».

Перебегаю зачем-то вбок, усаживаюсь напротив угла дома.

Андрюха Конь целенаправленно решетит дверь из пулемета.

«А они ведь могут убежать, выпрыгнув в окна с той стороны…» – думаю о стреляющих в нас. Очень хочется всех их убить. Нет, не убегут. На другом углу лежит Валя Чертков, «держит» окна.

Костя Столяр сидит на корточках за сараюшкой, перезаряжает автомат, в ногах лежат в полиэтиленовом пакете патроны. Костя видит меня, кивает. Что-то падает рядом с ним, похожее на камень. Ищу глазами упавшее и вижу гранату подствольника, она сейчас разорвется. Костя не успевает ничего сделать, не успевает отпрыгнуть. Согнувшись, он тыкается головой куда-то в расщелину сарая, отвернувшись к гранате задом, поджав ноги, – мне кажется, что Костя бережет яйца. Все это я увидел, откатываясь, и Костины движения мелькали в моих глазах, как кадры бракованной кинопленки. Я ждал, что сейчас грохнет, ахнет взрыв, и… Но взрыва не было. Взрыва нет. Граната лежит и не разрывается.

Костя понимает это, оборачивается, хватает с земли оставленный рожок, делает движение, чтобы уйти, и навстречу ему из двери делает шаг почему-то дымящийся чечен. В руках у него автомат. Он поводит автоматом, направляя ствол то на Андрюху Коня, то на Костю. Андрюха Конь не стреляет, он только что прекратил стрелять, он возится с лентой («Где его второй номер?» – тоскливо подумал я). Андрюха смотрит в упор на чечена, даже не пытаясь спрятаться.

Переворачиваясь, я лег на автомат. Хочу помочь Косте, пытаюсь вырвать автомат из-под себя, да затвор за что-то зацепился, за какой-то карман на разгрузке. Я слышу выстрелы – это Костя трижды выстрелил в грудь чечену одиночными. Чечен медленно падает и спокойно лежит. Мне кажется, что он притворяется. Я стреляю в упавшего.

Из двери выскакивает еще один чеченец и бежит на Валю Черткова. Костя хочет подбить выбежавшего, но чечен уже подбежал к Вале, он рядом. Валя встает, выставляет навстречу чеченцу автомат, держа его как копье, даже убрав палец со спускового крючка, кажется, он решил проткнуть чеченца стволом. Он делает выпад в сторону подбежавшего, тот уворачивается и ловко бьет Валю в лицо прикладом. Валя падает, схватившись за голову. Чеченец перемахивает через забор и бежит по саду. Никто не стреляет ему вслед – и Андрюха Конь, и Костя палят в открытую дверь.

 

Зачем-то находящиеся в доме выбрасывают из окна белую грязную тряпку. В остервенении стреляю в это тряпье.

«Чего они задумали?»

В голове у меня проносятся мысли о каких-то детских пеленках… может, они намекают, что у них дети в доме?

«Бля, какой же я дурак, они не хотят, чтобы мы их убили».

Я отпускаю спусковой крючок. Кто-то еще стреляет, но в течение нескольких секунд выстрелы стихают. Самыми последними замолкают стволы Кости Столяра и Андрюхи Коня – они не видели простыни. Им дают знак.

Из окон вываливаются один, два, три человека. Они ковыляют нам навстречу, делают несколько шагов и останавливаются. Автомат только у одного из них, он бросает его на землю.

Еще двое вышли из двери. Андрюха Конь держит пулемет на весу, на белых спокойных руках. Я привстаю на колене – на прицеле самый ближний ко мне.

Волосы вышедших всклокочены, потны, грязны, лица в царапинах и в крови. Ближний ко мне тонок и юн, грудь его дрожит, и губы кривятся, может, от боли, его левая кисть качается в обе стороны – рука, наверное, пробита, изуродована в локте. По пальцам стекает кровь.

Андрюха Конь стреляет первым. Он бьет, оскалив желтые зубы, в тех, что вышли из двери, и они падают. Следом начинаем стрелять мы. Стреляю я.

Я должен был попасть в живот стоявшего передо мной, но кто-то свалил его раньше, и очередь, пущенная мной, летит мимо, в дом. Я опускаю автомат, чтобы выстрелить в упавшего, но у него уже нет лица, оно вскипело, как варенье.

Мы встаем. Андрюха Конь, опустив ствол пулемета, обходит трупы. Он стреляет короткой очередью в голову каждого лежащего на земле: в лицо или в затылок. Кажется, что куски черепа разлетаются, как черепки кувшина.

Мы, не таясь, бредем к дому. Заходим внутрь. Я иду вторым.

Прямо напротив входа – лежанка. Возле нее стоит пулемет, из которого убили Шею и Тельмана. Рядом с пулеметом на боку лежит мужик с дыркой в глазнице. Кизя стреляет мертвому во второй глаз.

На полу гильзы и битое стекло. Белье с одной из двух кроватей сорвано. Одеяла без пододеяльников лежат на полу. Я брезгливо обхожу одеяла, не наступая на них.

Выхожу на улицу. Парни под руки поддерживают Валю Черткова, все лицо у него окривело, щека бордовая, страшная. Рот открыт, изо рта течет кровь.

Пацаны курят. Андрюха Конь держит в зубах недымящуюся сигарету.

Вижу Федю Старичкова, прижимающего локоть к боку. Его разгрузка набухла тяжелой красной жидкостью.

– Федя, что с тобой?

– А?

– Что у тебя? – я показываю рукой на его бок.

– Не знаю, ободрался, что ли, – отвечает Федя, но руку не убирает. Он немного не в себе.

– Какой «ободрался»! Ты весь в крови. Дядь Юр!

Федю ведут к «козелку». Там уже сидит Валя, он стонет.

Я вижу: к нам едут машины из города. Помощь прибыла…

IX

Грозном дождь. Лупит по крыше «козелка». Я выставил руку в окно, по руке стекает вода, размывая грязь. Навстречу несутся потоки воды. «Козелок» сбавляет ход. Вася Лебедев тихо матерится. Переключается со второй скорости на первую.

Что-то связанное с душой… с душой только что убитого человека… с душами недавно убитых людей… никак не могу вспомнить. При чем тут дождь – никак не могу вспомнить.

В «козелке» все молчат. Если нас сейчас начнут обстреливать, что мы будем делать? Неужели опять будем стрелять? Ползать, перебегать, отстегивать рожки, вставлять новые, передергивать затвор, снова стрелять…

Закрываю глаза. Как много дождя вокруг. Вода течет по стеклам, по стенам «козелка», по шее, вдоль позвоночника, уходит под лопатки… хлюпает под ногами. Ствол сырой, и рука… вяло подрагивающая моя рука с ровными ногтями, кое-где помеченными белыми брызгами… рука моя зачем-то поглаживает сырую изоленту на рожках… Кто-то пытается закурить, но дождь тушит сигарету, и она уныло обвисает сырым черным сгустком непрогоревшего табака.

Мне кажется, что я сумею закурить, просто надо держать сигарету в ладонях. Непослушными руками я лезу в карманы, ищу спички, нахожу. Но они сырые. Я их выбрасываю в окно, их закручивает волной, поднимаемой колесами. Зачем-то ищу сигареты. Они лежат во внутреннем кармане куртки, превращенные в комковатую россыпь табака и бумаги. Извлекаю пачку, бросаю вслед за спичками.

Язва хмуро косится на меня. Вижу, что даже ему невыносимо трудно говорить, хотя тупая последовательность, с которой я выбрасываю что-то в окно… она могла бы располагать к шутке… еще часа два назад.

В руинах уже скопились большие лужи.

«Дворники» на лобовухе работают без устали, но всё равно не успевают разогнать пелену воды.

Вася Лебедев иногда останавливается, всматривается в дорогу, чтобы не съехать на обочину.

– Дождь размыл землю во всей округе… – прерывает молчание Язва, – и теперь все невзорвавшиеся мины сами плывут навстречу нам.

Я пытаюсь сквозь лобовуху рассмотреть дорогу, всерьез желая различить плывущую к нам мину. Не видно ни черта.

У ворот школы «козелок» плотно садится в лужу. Вася Лебедев некоторое время терзает взвывающую машину. Пытается сдать назад, но «козелок» лишь дрожит, и колеса крутятся впустую.

Вылезаем под дождь, отсыревшая, в мутных пятнах воды одежда враз промокает и становится холодной и тяжелой. Входим, равнодушные, в лужу, толкаем плечами «козелок». Нас мало. Я смотрю на свои упершиеся в борт машины руки, не видя тех, кто рядом, но чувствую, что нас не хватает.

Хмуро выходят пацаны из «козелка», ехавшего за нами.

Кто-то становится рядом со мной, я узнаю густо поросшую черными волосками лапу Кости Столяра.

«Козелок» выползает, залив всех по пояс, а нам все равно. Чавкая ногами, мы выползаем из лужи. Мне подает руку дядя Юра – он смотрит на нас грустно. По усам его течет вода.

– Где Семеныч? – спрашиваю.

– В ГУОШе. Поехал с докладом, повез… пацанов. Обещал вернуться.

– Чего у него?

– Голова цела. Пол-уха не хватает.

Дядя Юра нежно хлопает меня по плечу:

– Давайте, родные, надо согреться.

Мы идем в здание. Иногда произносим какие-то слова. Но есть ощущение, что мы двигаемся в тяжелом, смурном пространстве, словно в полусне и тумане. И произнесенные слова доносятся как сквозь картонные стены.

Хочется что-то сделать.

Анвар Амалиев, хронический дневальный, не глядя на нас, смотрит в стол, в журнал дежурств, что-то помечает там.

Пацаны, снявшиеся с поста на крыше, вглядываются в нас, по ошпаренным лицам пытаясь определить, у кого уместно спросить, что с нами было.

Стягиваю с ног берцы и следом – безобразно грязные и сырые носки. С удивлением смотрю на свои белые отсыревшие пальцы, шевелю ими.

Рядом садится Скворец, тоже разувается. Тоже шевелит пальцами. Сидим вдвоем и шевелим белыми, живыми, пахнущими жизнью, сладкой затхлостью, розовыми пальцами. Мне отчего-то хочется улыбнуться.

Поднимаю голову, вижу, что Амалиева уже нет на посту дневального. Слышу из коридора его голос, он рассказывает, как шел бой.

«Вот урод», – вяло и без злобы думаю я.

– Надо бы выпить… – говорит Костя Столяр.

Я вижу его красивые красные пухлые тапки на босых ногах. Поднимаю глаза. На мгновение удивляюсь, почему он не может решить этот вопрос с Шеей, при чем тут я. Но Шея лежит мертвый где-то. На сыром брезенте – почему-то мне так представляется. На черном и сыром брезенте.

Язва тоже где-то шляется…

«А Семеныч? Разрешил?» – хочу спросить я, но вспоминаю, что Семеныч с простреленным ухом уехал в ГУОШ. И Черная Метка убыл, и начштаба Кашкин тоже вслед за Куцым умчался.

– Надо, – говорю.

– Надо, Сань? – спрашивает Столяр у Скворца.

Скворец молчит и смотрит на свои пальцы.

– Плохиш! – зову я.

– Чего, мужики? – спрашивает Плохиш серьезно, без подначки. Кажется, я впервые слышу, чтоб он разговаривал таким тоном.

– Надо выпить, – говорю и смутно вспоминаю, что на днях я очень напился. Только надо вспомнить, когда это было. Это было меньше суток назад. Вчера ночью. Утром я проснулся со страшного похмелья. И даже хотел умереть. Теперь не хочу.

– Я хочу вернуться к моей девочке, – говорю я вслух, выйдя на улицу, негромко. Слышу чье-то движение, вздрагиваю. Повернув голову, вижу Монаха. Ссутулившись, он проходит мимо меня. Я даже не понимаю, чего я хочу больше – обнять или ударить его в бок, под ребра.

На улице только что закончил лить дождь, и в воздухе стоит тот знакомый последождевой глухой шелест и шум: такое ощущение, что это эхо дождя – мягкое, как желе, эхо.

В «почивальне» пацаны знатно уставили стол. Консервы вскрыты, у бутылок водки беззащитно обнажены горла, луковицы слабо лоснятся хрустким нутром, хлеб кто-то нарезал треугольниками – это как ржаные похоронки.

Никто не трогает пищи. Каждый из парней подтянут и строг.

Мы садимся за стол, переодетые в сухое белье, с отмытыми, пахнущими мылом руками, в черных свитерах с засученными рукавами. Мы молчим. Сухость наших одежд и строгость наших лиц каким-то образом рифмуются в моем сознании.

Мы разливаем водку и, замешкавшись на мгновение, чокаемся. За то, что нас не убили. Чокаемся второй раз за то, чтобы нас не убили завтра. Не чокаемся в третий раз и снова пьем.

Молчим. Дышим.

Я беру хлеб, цепляю кильку, хватаю лепестки лука, жую. Улыбаюсь кому-то из парней, мне в ответ подмигивают. Так, как умеют подмигивать только мужчины – обоими глазами, с кивком. Иногда мужчины так кивают своим детям, с нежностью. И очень редко – друзьям.

Кто-то у кого-то шепотом попросил передать хлеб. Кто-то, выпив и не рассчитав дыхания, пустил слезу, и кто-то по этому поводу тихо пошутил, а кто-то засмеялся.

И сразу стало легче. И все разом заговорили. Даже зашумели.

Я вижу Старичкова. Его левая рука прижата к боку. Заметно, что под свитером бок перевязан.

– Чего у тебя? – говорю я, улыбаясь.

Он машет рукой – ничего, мол, переживем.

– Тебе бы домой…

Старичков разливает, не отвечая, – и его молчание звучит еще приветливей и светлее, если б он ответил, что не хочет домой.

Быстро спьянились. Пошли курить. Я тоже пошел. С кем-то обнимались, даже не от пьяной дури, а от искреннего, почти мальчишеского дружелюбия.

Возвращаясь, слышим, что в «почивальне» уже кто-то разошелся, кричит, что «я их, бля… я им, бля!..»

Смотрим, а это Валя. Лицо его от удара прикладом вспухло необыкновенно, смотреть на него жутко.

– Валя, милый! – говорю я.

– Ну и рожа, – говорит Плохиш.

– Зато теперь их можно со Степой различить, – говорит Язва.

Не успев присесть, я жадно кинулся макать в банки из-под кильки хлеб. Пацаны, вернувшись из курилки, спутали места, на которых сидели. И все мы доедаем друг за другом, из разных тарелок, жуем надкушенный товарищем хлеб и недоеденный соседом лук. И все разом рассказывают, как оно было там. Кто что делал. И выходит, что все было очень смешно.

– Валя! – шумит Столяр, смеясь. – Ты проткнуть хотел чечена автоматом? Чего не стрелял?

– А ты?

– Боялся тебя прибить!

– Да у меня патроны кончились!

– Он мог бы всех положить – и меня, и Костю, и Валю, и Егора, – говорит Андрюха Конь о чеченце, убежавшем в сады, – но у него тоже, наверное, патронов не было…

– У них и стволов-то, слава Богу, было… сколько? Три? Или четыре?

Спорим недолго, незлобно и бестолково, сколько у чеченцев было автоматов, почему они сдались, кончились ли у них патроны и еще о чем-то.

Пьем еще и, спокойные, решаем идти на крышу. Не спать же ложиться.

На улице вновь полило. По крыше струятся ручьи.

Вылезаем под дождь, розовоголовые, теплые, дышащие луком и водкой. Андрюха Конь, разгорячившийся, снял тельник, открылось белое парное тело.

Андрюха прихватил с собой пулемет, держит его в тяжелых руках. Выплевывает сигарету, которую мгновенно забил дождь. Идет в развязанных берцах к краю крыши. За несколько шагов до края останавливается и дает длинную очередь по домам. Тело его светится в темноте, как кусок луны. Наверное, он хорошо виден с небес, голый по пояс, омываемый дождем.

Стреляя, Андрюха Конь медленно поводит пулеметом. Кто-то из парней идет к нему, на ходу снимая оружие с предохранителя и досылая патрон в патронник. Кто-то присаживается на одно колено у края крыши, кто-то встает рядом с Андрюхой.

Я смеюсь, мне смешно.

Вижу среди стреляющих Монаха. Он пьян. Стоит, широко расставив ноги.

– Мы куплены дорогою ценой! – кричит Монах и стреляет. – Мы куплены дорогою ценой!

По кругу идет бутылка водки. Мы пьем и раскрываем рты, и в паленые наши пасти каплет ржавый грозненский дождь. Кидаем непочатый пузырь стоящим у края крыши. Бутылку ловят. Андрюха пьет, прекратив ненадолго стрельбу, и отдает бутылку Монаху. Тот допивает и, закашлявшись, бросает пузырь с крыши и сам едва не падает – его ловит за шиворот Андрюха.

 

Пока происходит эта возня, никто из наших не стреляет. Кто-то менял рожки, Андрюха мочился с крыши, когда из хрущевок раздалась автоматная очередь.

– Ложись! – орет Столяр. Все, кроме Андрюхи, ложатся.

Пока Андрюху хором умоляли лечь, он убрал член в штаны и, сказав неопределенно: «Сейчас я им, на хер…» – дал еще одну длинную очередь.

– Мы куплены дорогою ценой! – снова вопит Монах, и я чувствую по голосу, что он от остервененья протрезвел.

Я бегу к пацанам, крича, чтоб они прекратили стрелять. Кого-то из лежащих у края и уже изготавливавшихся к стрельбе хватаю за шиворот, поднимаю. Толкаю Монаха, что-то крича ему. Повернувшись, он мгновение смотрит на меня, улыбаясь, и в полный рост, не спеша, уходит к лазу. Вместе с подоспевшими Столяром и Язвой мы уводим Андрюху Коня.

В «почивальне» с горем пополам находим тех, кому необходимо заступить на посты, отправляем наряд на крышу. Кто-то ложится спать. Столяр что-то шепчет Плохишу, и тот вскоре приносит еще спиртного. Дядя Юра пытается уговорить нас угомониться.

– Всё нормально, Юр! – говорит Столяр. Косте, наверное, уже за тридцать, посему он называет дока не по отчеству и не «дядя», а просто по имени.

В который раз начинается разговор о случившемся днем, на этот раз повествование ведет дядя Юра. Он ведь первый узнал, что Шею и Тельмана убили, и он рассказывает, как все было. И мы еще несколько раз поминаем парней. Обоих сразу и по одному. И всех остальных солдат, погибших на этой земле.

Приходит кто-то из наряда на крыше, просит водки.

– Вы там… понятно, да? – строго говорит Столяр и водку выдает.

– Не стреляют больше? – спрашивает Язва.

Отвечают, что нет.

– Только дождь льет, как бешеный. Холодно. Сейчас нас с крыши смоет.

Бесконечно уставший, уставший, как никогда в жизни, иду спать. Наверное, я так же был ошарашен случившимся, так же устал и ощущал себя таким же счастливым, когда родился. Какое-то время, взобравшись на кровать, думаю обо всем этом. И, как обычно перед сном, кажется, что из мысли, ворочающейся в голове, должен быть выход, как-то она должна забавным и верным образом разрешиться.

– …Ключицы – одно из самых красивых мест у мужчины, – говорила Даша и застенчиво улыбалась. – Ты подумаешь, что я сумасшедшая…

– Нет, говори, пожалуйста.

– У многих мужчин они просто безобразны. Но если… если, например, в автобусе я увижу молодого человека с определенным видом ключиц, я только по ним одним могу определить, что у этого юноши тонкие запястья… что у него вытянутые мышцы живота – продолговатый такой живот… что если у него есть растительность на груди, она как у собак, – Даша назвала породу, – такая редкая волнистая шерсть.

Я бы хотел, чтобы Даша была художницей – ей было дано видеть. Когда Даша говорила о мужчинах, я чувствовал себя неуютно, стремился к зеркалу взглянуть на себя еще раз, но другими, новыми глазами, и вдруг понимал, что прожил двадцать с лишним лет и не видел своих ключиц.

«Но ведь все, что она говорит, все это изощренное знание у нее было и до меня, все это она узнала и полюбила раньше меня!» – думал я.

Это стало моей основной целью – узнать о ее мужчинах всё. Я старательно изображал равнодушие и задавал, как бы ненароком, наводящий вопрос. Я с удовольствием задавал бы прямые вопросы (где, когда, как именно и сколько раз), но, говорю, она не любила назойливости. Любая беседа должна быть и к месту, и к настроению, и даже к погоде.

Это могло быть так. Случайно, скажем, по дороге в кафе зашел разговор о лошадях.

– Я раньше никогда не кончала, – неожиданно начинает откровенничать Даша. – Я даже думала, что так и должно быть. Я научилась этому на ипподроме. Когда едешь на лошади и она меняет шаг, скорость – вот в эти секунды… когда входишь в ритм езды… это подступает. И у меня стало получаться, я поняла, в чем дело.

И здесь, будто крадучись меж расставленного на полу хрусталя, в разговор вступал я. Получалось плохо – раздавался звон, видимо, я что-то задевал, но Даша не подавала виду. Может быть, это было ее не до конца осмысленной забавой – потягивать меня за нервы: так ребенок оттягивает струны у гитары. Но скорее она действительно воспринимала все, что говорила мне, легко.

Мужчины выходили из-за самых нежданных углов и закоулков ее жизни. Обмолвившись о ком-либо из них, она, если я просил, всегда рассказывала что-то еще, однако ее интересовали какие-то совершенно неважные для меня стороны отношений с мужчинами, их идиотские привычки, их безумные выходки. Разве это важно? Я-то никак не мог себе представить, что эти губы и эти руки…

Кем они были для нее? Кто она была для них? Семнадцатилетняя девочка, черно-алый цветок, биологическая редкость? Сумасшествие для вернувшегося с зоны рецидивиста? Изящное существо двадцати лет, которое не откажет очаровавшему ее мальчику, юнцу?

Закатившись в ночные клубы, я высматривал похожих на нее – брюнеток с короткими волосами, с почти бесстрастным взглядом, неестественно изящных, большегрудых. Иногда мне везло – мне казалось, я видел нечто подобное ей. Они ничего не значили для меня сами по себе, в них я видел и разглядывал ее. Строгие, как их туфли на смертельных каблучках, меняющие спутников в разные вечера, изящно играющие на бильярде, пьющие сок маленькими глотками, целующиеся, закинув голову, в центре танцзала, уезжающие на скользких и лоснящихся, как леденцы, машинах – неужели это и она тоже? Я безобразно напивался, глядя на них, похожих на нее, но не подходил к ним никогда.

Позже Даша, когда я поделился с ней своими кабацкими страданиями, заявила, что никогда не знакомилась с мужчинами в ночных клубах: «Это не мой стиль». – «А что твой стиль?» – вопил я мысленно и мысленно с размаху разбивал стакан о стену.

Милая моя, податливая моя, какие воображаемые сцены я устраивал.

«Ты говоришь, что ждала меня? Что тебе никто другой был не нужен?! – кричал я. – Ты лжешь!» (О, я был так пошл в своих обвинениях! Даша вполне могла бы мне сказать: «Ты старомоден, как граммофон, Егор!» – но она молчала, с интересом поглядывая на меня, быть может, догадываясь о том, что я думаю, иногда легко касаясь моей бритой в области черепа и небритой в области скул головы…)

«Это неправда! – клял я ее мысленно. – Бесконечно выспрашивая тебя, я выяснил, что за год до моего появления в твоей жизни ты сменила двенадцать мужчин! Но даже не это самое страшное, ты ведь не меняла их тридцатого числа каждого месяца. Ты жила с… – мысленно я называл имя одного из… – а в это время встречалась с цыганом, со своим бородатым психологом, еще с кем-то – все они не разделяются временем. В разные выходные одного месяца ты с разными спала! Если бы ты тогда забеременела, ты бы даже не знала, чье дитя ты будешь носить! Ты изуродовала меня. Ты создала урода. Я тронут тобой до глубины души. Их лица плывут передо мной, их руки распинают тебя ежедневно в моей голове. Я хочу иметь что-нибудь свое! У меня уже было в интернате все общее! Я хочу свое!»

Я смотрел на нее сумасшедшими глазами и молчал.

Я так мечтаю зайти с тесаком за пазухой к каждому из бывших с тобой. Я так мечтаю собрать классифицированные тобой органы этих мужчин в один пакет. Большой прозрачный полиэтиленовый пакет, будто бы наполненный раздавленными помидорами. Я вижу, как я иду по улицам, из пакета капает на асфальт, а мимо меня проносятся машины «скорой помощи», спешащие в те дома, где я только что побывал. Я хочу принести этот пакет тебе и сказать: «На! Это – твое!»

– Что с тобой, Егор? – прерывая мои до неприличия патетичные внутренние монологи, спрашивала она, когда я открывал дверь в кафе, чтобы пропустить ее.

– Егор, что случилось? – еще раз спрашивала она, видя мою унылую физиономию.

Мы любили ходить в кафе. Когда у нас не было денег на кафе, мы сдавали в ломбард мой золотой кулончик или какие-нибудь бирюльки, которые дарили Даше ее мужчины.

– А это кто подарил? – по обыкновению спрашивал я, когда Даша извлекала из своей очень маленькой сумочки, вмещавшей, однако, массу полезных вещей, очередное украшение.

– Знакомый один.

– Какой знакомый?

– Я тебе о нем рассказывала…

И она называла еще одно имя.

Я перебирал эти имена в голове, зачем-то перебирал их все время, возможно, ища смысл в их последовательности. Но смысла не было.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65 
Рейтинг@Mail.ru