– Скажите мне, – сказал Гроньский, когда все разошлись и он остался только с Агатой, – что вас сюда привело, что вас довело до этого состояния? Каким образом вы взяли нищенские торбы и палку и забрели аж сюда, в Краков?
– Это долгая и грустная история, – отвечала Агата, – и не каждому я даже хотела бы поведать.
– Всё-таки поведайте мне, что был вам полезным.
– Пусть вас за это Бог наградит. Может, когда-нибудь и я вам пригожусь. Но откуда это любопытство, пане Гроньский? Это совершенно вам чуждо.
– Это не совсем только любопытство, – ответил, усмехаясь, старик. – Если бы и так, не удивляйтесь. Из всех страстей эта дольше всех остаётся в человеке. Он сам часто не скажет, почему хочет знать, а хочет. В конце концов, когда расскажете мне о себе, смогу вам лучше при случае послужить.
– Это для вас незнакомая вещь, грустная, да и я полностью всего не знаю.
– Как это? Сами о себе, пани Агата?..
– О себе-то знаю, но не… – она покачала головой. – Не выдадите тайны?
– Я их больше слышал в жизни, чем вы можете думать, – сказал старик, – и никто на меня не жаловался, что его предал.
– Поклянётесь распятым Богом?
– Поклянусь вам распятым Богом, когда хотите, что буду молчать, как священник после исповеди.
– Слушайте же.
И женщина тяжело вздохнула, начиная этими словами:
– Помните, когда вы были на Руси, в вашей одежде пилирима выбираясь в Рим, и как забрели в нашу усадьбу? Это было давно и вы немало в то время прошли усадеб, у вас в памяти, может, не осталось.
– Напротив, пани Агата, потому что я болел там у вас и несколько месяцев пролежал; двор княгини хорошо помню.
– Значит, и госпожу нашу помните?
– Кто бы о ней забыл? То был сущий ангел из тела и души! Для нищих, для подданных, для ксендзев, для всего люда.
– О! Не обливайте кровью моё сердце воспоминанием, ангел, правда, в людском теле ангел. А такая несчастная.
– Она?
– Не поменялась бы с ней судьбой, хоть и моя теперь не позолоченная. Не знаю много о её молодости, но как её помню, слёзы и слёзы только на глазах её видела. Единственная наследница большого состояния, отданная умирающим от ран отцом в опеку дядьям, она попала в тяжкую неволю. Их земли были ослаблены, а красивейшие русские земли нашей пани были для них лакомым куском. Бог знает, что там за проекты строили на земли, чтобы из семьи не вышли. Оба дяди имели сыновей и каждый хотел женить на ней своего. Она была ещё в монастыре, когда дядья сыновей по очереди ей к решётки возили уговорить к браку, которого она по боязни Божьей, из-за близости и, видя, что это всё из жадности делалось, не очень хотела. Но, будучи в их власти, что ей было делать. К счастью, дядья начали ссориться между собой из-за богатой наследницы. Поначалу покрывали это причинами мировой политики, но в конце концов к возмущению всех она вышла на свет. Не встречались уже иначе, только с острыми упрёками и наполовину обнажёнными саблями.
Об опеке над малолетней они начали в судах тяжбу вести, к людскому возмущения и Божьему оскорблению, потому что сначала Бог, а потом и люди узнали, о чём тут была речь: не о сироте, но о её наследстве и землях, которые хотели сохранить в семье.
Завещание, которым покойный отец назначил обоих дядюшек опекунами княгини, не знаю, для чего, суды уничтожили и, избегая дальнейших последствий, сначала старый его величество король, потом нынешний взялись опекать княгиню. Затем королева Бона приказала отвезти её на свой двор, но дядюшки уже этому сопротивлялись и, вырвав её из монастыря, посадили в Брацлавский замок, куда, правда, тяжело было его величеству королю за ней приехать, но зато легко было татарам. Дядьям, может, только это и нужно было, чтобы земли достались им и их детям.
Тем временем Господь Бог стал сурово карать опекунов.
Отец и три сына вместе, подвергшиеся нападению татар, храбро защищались, но потерпели поражение. Отец был убит на месте, а сыновей забрали в неволю, так что вестей о них даже от беглецов и шпионов, посылаемых на Буджак, получить было нельзя. Поэтому один дядя остался опекуном и хранил надежду на обширные земли княгини. Тем временем его величество король писал о княгине и приказал наместнику воеводе отослать её на свой двор, чтобы там, достигнув совершенолетия, согласно его воле, была выдана замуж. Но дяде-князю это было не по вкусу. Один из его сыновей был в армии за границей, другой был подле него. Того, как старшего, отец назначил мужем сироты, будучи уверен, что, когда брак будет заключён, король, как это уже не раз бывало, простит и забудет обиды.
Едва княгине в том Брацлавском замке исполнилось пятнадцать лет, когда, приехав ночью, он поставил на ковёр со своим сыном, принудил к браку и таким образом выдал её замуж, согласно своей воле. Так как этот брак, заключённый без разрешения, из-за родства мог быть недействительным, тайно выслав в Рим документы, дядя его скрывал.
Пришла, как то часто бывало, тревога со стороны татар; я в то время уже служила княгине и вместе с нею жила в этом замке неподалёку от Брацлава и Винницы. Наш молодой пан, к которому наша пани, отдав руку, привязаться не смогла, недолго побыв в замке, где и свадьбу эту и взаимное отвращение как можно тщательней скрывали от людей, пустился за возвращающимися ордами к Днестру. Отец, достигнув своего, на время выехал в Краков.
Итак, мы снова остались одни, с немалым страхом, к которому хотя мы немного были привыкшими, потому что не проходило нескольких месяцев, чтобы мы не видели татарских пожаров или татар, проезжающих подле замка. Однако же по причине маленького гарнизона наше сердце билось, а уста постоянной читали молитвы.
Княгиня обливалась слезами, было невозможно её утешить, так как считала, что Бог не благословил этот её брак, и предвидела грусть, несчастья, наказания. Мы не имели новостей о муже нашей пани, который с небольшой горстью пошёл на Днестр за татарами, пробуя отбить добычу и невольника, когда по новому королевского настоянию дядя, уже спокойный, приказал выезжать на королевский двор.
Мы выехали, а всю дорогу княгиня пани плакала и сыпала милостыню. Мы прибыли в Краков к самому коронованию королевы Барбары, а так как в то время был большой двор, величие, великолепие, как-то и у нашей пани слёзы унялись. Начала её королева Бона к себе прижимать и очень милостиво склонять её сердце на свою сторону. Его величество король также смотрел на нас удивлёнными глазами, потому что княгиня так была похожа на Барбару Радзивилл, кроме того, что была значительно её моложе, что люди принимали их за двух сестёр, особенно, что обе были княжеского рода. Она там считалась девицей, хотя была замужней, но никто о том супружестве на дворе не знал, и некоторые ради старой королевы и короля начали стараться о её руке. Пока на нас неожиданно упало несчастье. Здоровье княгине изменило, мы не знали, что это значит, когда старые женщины наперёд открыли, что княгиня должна была приумножить свой род.
Велико было отчаяние княгини, наше беспокойство, потому что брак был тайным, а в таком разе стыд великий и неизбежный; королева Бона с угрозой и суровым гневом напала на нас и княгиня с плачем во всём призналась. Срочными письмами вызвали старого князя; но когда это происходило, с Днестрового похода привезли сына, он так был поражён в глаз татарской стрелой, что испутил дух. Старец, который не имел вестей от второго сына из-за границы, похоронив почти последнего представителя своего рода, впал в отчаяние, разболелся, пошёл больной ещё татарам мстить и в степи от немощи умер.
Княгиня осталась одна! Доказательств её брака было невозможно найти, потому что он был тайным и старый князь один этим занимался.
Тем временем ребёнок, сын, появился на свет и, как бы особенной иронией судьбы, последний уже мужчина этого рода; брат мужа княгини, узнав о смерти своих и случившемся с нами, вернулся.
Наделав за границей больших долгов, на уплату которых ушли отцовское состояние и небольшое наследство дорогого дяди, он остался почти без средств, и если бы король его не выручил староством, даже хлеба, может быть, не имел бы. Естественно, он обратил взгляд на княгиню и сначала хотел на ней жениться, но, несмотря на заступничество королевы, короля и прелатов, она слушать о том не могла, говоря, что её и так Бог достаточно за первую связь покарал.
Отсюда сильная неприязнь к нашей госпоже, отсюда желание мести. А оттого, что доказательств первого брака, кроме нескольких свидетелей, которым закрыли глаза угрозой и деньгами, никаких не было, принятый манифест отказал рождённому ребёнку в законности и в получении материнского состояния.
В усадьбе, как обычно бывает на больших дворах, о нас ходили разные слухи: одни этого ребёнка считали законным потомком, другие, особенно оттого, что быстро поумирали старый князь и сын его, считали незаконным плодом. А двор королевы Боны был выставлен на людские языки больше, чем другие места, потому что королеву не выносили и упрекали её в развязности обычаев; людей легко было уговорить, что виновата княгиня, что никогда замужем не была, а всё, что её касалось, только сказки.
Были и такие, что подозревали его величество короля из-за великой красоты княгини и сходства её с Барбарой. Но мы знаем, какая это ложь. Королева Бона, может, опасаясь, как бы после смерти Барбары (которую, прости Боже, заранее предвидела) Сигизмунд, наш пан, не обратил бы внимание на княгиню, приказала ей уехать.
Мы собрались тогда с ребёнком выехать на Русь, к Волыни, где были её владения. Но не спал наш неприятель. Несколько раз у нас пытались выкрасть ребёнка, несколько раз нападали на нас в дороге; судьбе, отваге наших людей и счастью мы обязаны тем, что остались целы. С великим огорчением мы наконец прибыли тогда в город. Но и там за нами шли посланцы, предатели, цыгане, отравители, так что оставить ребёнка на мгновение без присмотра было нельзя, не имели спокойной минуты.
Несмотря на свою привязанность к сыну, княгиня не могла дольше удержать его при себе. Поэтому в самой большой тайне поручили ребёнка мне, которая, уже вскормив его сначала, потому что моя дочка умерла, отдалилась от двора в другое имение. Стась, такое было имя у сына пани, имел, к несчастью, на своём лице несмываемое пятно происхождения, семьи, и по нему посланцы Кжиштофа его узнавали. Начали ходить возле меня, пробуя и деньгами, и силой, и угрозой получить ребёнка; наконец дошло до того, что я не давала ему еды, не попробовав сначала сама, что каждый кусок хлеба, предназначенный для него, я прятала.
Ребёнок рос и вместе с ним росло постоянное преследование. Как можно более тайно я снова сама отдала его учиться, стирая за собой следы. Мы скрыли мальчика в глубоком Полесье, в чудесных владениях, наняв домик, привели магистра.
Так ребёнок рос в постоянном страхе матери, которая не смела спрашивать о нём, видеть его и оставила на моих руках. Тем временем однажды ночью на усадьбу напали, когда Стась был с магистром; старца убили, а ребёнок, от страха спрятавшись в саду, избежал похищения, а может быть, смерти. К счастью, я прибыла на следующий день, точно предвидя несчастье, и забрала ребёнка. Я подумывала сначала в Краков его выслать, потому что нигде так, как в большом городе, не скрыться; но на это нужно было позволение матери, а потом нужны были деньги и доверенные люди. Бросив Стася у родственника, я сама отправилась в замок пани княгини, но, не доехав, в дороге узнаю, что её нет, что исчезла неизвестно куда, а князь Кжиштоф завладел уже правом наследства имущества.
Что стало с княгиней, я не знала и узнать не могла. Одни говорили, что убита, другие – что в подземелье заключена, иные – что где-то в монастыре, а все согласились на то, что, когда выехала из дома с одной служанкой, её, наверное, похитили специально посаженные для этого люди.
Таким образом, у ребёнка княжеской крови не осталось никого, кроме меня. На меня были обращены глаза; нужно было удалить его оттуда, я была вынуждена отправить мальчика одного в Краков под опеку Божью и ангелов-хранителей. Сама только позже сюда пришла за ним.
Поэтому видите меня в нищенском одеянии, другого надеть не могла, потому что и тут на меня смотрят. И даже кажется, что и на ребёнка уже поглядывают и догадываются о чём-то.
Писарь, который внимательно слушал всё это повествование, только иногда покачивая головой, встал наконец с лавки.
– Вы мне рассказали непонятные вещи, – сказал он. – Удивительные вещи! Но что же стало с княгиней?
– Никто не знает.
– Не пытались узнать?
– Думаете, что нет? Ходила, расспрашивала, следила, но всё напрасно.
– Ребёнок здесь?
– Тут, в Кракове, среди бедных жаков, но под лохмотьями его убогой одежды видно происхождение, по лицу виден княжеский род.
– Тем хуже. Но скажи мне, чего же ещё боится дядя, что его преследует, ведь доказательств рождения никаких нет?
– Есть, – отвечала Агата. – Есть метрика ребёнка, есть метрики свадебные, доверенным духовным лицом высланные в Рим, свидетели; наконец одни черты лица уже также немалое доказательство. Но что поделаешь с силой?
– Как давно исчезла княгиня?
– Едва несколько месяцев назад.
– Как же мог князь захватить её собственность, не имея доказательств смерти?
– Выдумали доказательства, потому что там они делают что хотят, а вы знаете, что могуществу старого княжеского имени, богатству и связям мало что может у нас противостоять.
– Это правда, – сказал писарь, присаживаясь снова. – Бедный ребёнок. И чем думаете ему помочь?
– По крайней мере он не будет выпрашивать хлеб, я за него, – сказала Агата. – А хотите знать, почему я упёрлась сидеть под костёлом Девы Марии? Почему я так дорого оплатила это право? Потому что мне оттуда легче присматривать за ребёнком и ему меня там найти.
– Вы оплатили, правда, – сказал Гронский, – дорого оплатили право сидеть под костёлом, но не думайте, чтобы на том был конец. И клянчить вам там, и сидеть спокойно не дадут, будут преследовать, мучить, пока не удалят, потому что старые завистливы, а милостыня у Богородицы стоит больше, чем ларёк на рынке.
– Я на всё готова для ребёнка, – сказала Агата.
И, встав с лавки, попрощавшись с писарем, она вышла.
В самих дверях она встретилась с кампсором Хахнгольдом, который, неохотно вступая на порог комнаты, спросил приглушённым голосом:
– Здесь Лагус? Лагус?
– Нет его, – отвечал писарь, – знаете, небось, где искать его, а не ходи туда, еврей, потому что это освящённое место! Прочь! Прочь!
Еврей ускользнул по улочке.
Агата медленно вышла за ним, он не обратил на неё внимания.
Неизвестно почему, Агату затронул вопрос еврея о Лагусе, она узнала в нём кампсора, которого видела разговаривающим с Мацком, и невзначай поплелась вдалеке за евреем, бормоча молитву, оглядывась, останавливаясь и внешне как бы вовсе не думая за ним следить. Еврей также не заметил за собой шпиона; придерживая обеими руками и плащик свой, и шапку, он спешил в город. Прошли несколько улиц, а Лагуса нигде не увидели; еврей явно терял терпение; немного подумав, он повернул к шинке, над дверью которой висела зелёная сосновая вьеха. Этот дом был раньше выкрашен в красный цвет, с которого местами штукатурка отвалилась вместе с краской; на трёхугольном чердаке, в овальном поле, стоял аист на одной ноге, каменицу и трактир также называли Под аистом. Ставни нижнего помещения, красные, были неумело изукрашены жбанами, рюмками, бутылками и бубликами.
Из-за мелких стёклышек выглядывало подтверждение картины: такие же жбаны, бутылки и бублики. Войдя в открытую дверь, поднявшись по трём каменным грязным ступенькам, перед вами была длинная, узкая, сводчатая комната, где сидела славная своим пивом, мёдом и липцем Крачкова.
Крачкова, вдова мещанина Крачки, уже лет двадцать господствовала в продымлённой шынке с красной решёткой, обрамляющей и стол, заставленный жбанами, и вход в погреб, всегда наполовину открытый.
Лавки, печь, дубовый стол, полки, заставленные тарелками, мисками, ложками – составляли хозяйство избы, в которую забегала городская толпа, бродяги, на пиво, на славный марзец пани Крачковой.
Вокруг у красных жбанов разговаривали священники из Подгорья, из околиц Кракова, старшие жаки, костёльные звонари, бедные мещане и поденщики.
Там пилигрим в чёрном платье, шляпе с широкими полями, украшенной ракушками, с жёлтой тыквой у пояса, посохом в руке рассказывал истории своего путешествия собравшемуся обществу; дальше старый костёльный певчий красноречиво описывал экспедицию в Румынию, где добился славы и инвалидности; ещё дальше звонарь угощал старую бабку из-под костёла, поверяя ей тайны паперти и историю последних похорон, во время которых происходили чудеса.
За столом сидела важная, неизмеримой тучности, красная и лоснящаяся пани Крачкова. На её голове небрежно скрученный яркий платок не вмещал, однако, всех седых волос, которые выбивались из-под него космами. Некогда голубые, а теперь серые, бледные глаза, безумные и дикие, ходили неустанно из угла в угол избы. Уже наполовину глухая, она догадывалась, однако, помогая себе взглядом, чего кому и сколько было нужно. Наливала и высылала по комнате через маленького оборванного мальчика, который вместе с чёрным котом сидел у её ног, дожидаясь приказов.
В то время, когда еврей, открывая дверь, внимательно заглянул в шинку, пилигрим в шляпе с широкими полями во весь голос рассказывал о своём путешествии, недавно совершённом в Рим; все слушали его с напряжённым вниманием, даже пани Крачкова, котора при глухоте была понятлива и догадлива. Костюм рассказчика говорил ей то же, что уста, потому что не первого пилигрима слушала.
– Прежде чем достигнешь Рима, дорога ужасная и далёкая, братья, – говорил пилигрим. – Сначала скалы и горы, такие, что не только тучи об их верхушки задевают и разрываются, но месяц иногда рогом зацепится и сядет, пока ветер его не вырвет. Что наши горы и скалы по сранению с теми! Зёрна песка при тех. Год идёшь вверх и год нужно спускаться. Потом долина, но пройти долину трудно, потому что щетинится камнями, так, что с одного на другой нужно скакать, потому что иначе пройти нельзя. О поглядеть, как в пещере, вокруг горы. На верхушках их снег, в середине осень, ниже – лето, ниже – весна, а ещё ниже только такая пора года, как везде. Проскокав долину, снова горы. Часто между горой и горой протекает река и над ней в полтора мили висит мост.
Что за мост! Трухлявая палка над пропастью, а подскользнёшься, то лети к Господу Богу, amen тебе! То снова на вершинах гор будут замёрзшие пруды. И если бы хоть по-людски, как у нас, гладко, но где там! Господствуют там великие ветры, сугробы возвышаются на несколько десятков локтей, а мороз бывает такой, что весь сугроб от ветра костенеет, затвердевает, и так всё время озеро замерзает. Поэтому взбираешься с глыбы на глыбу, а кое-где скачешь через воду, что ещё протекает. Затем дальше снова горы. Но тут уже другое, из середины их, потому что там есть адские ворота, извергается постоянный дым и пламень, летит пепел и камни, валит серный пар. У этих адских ворот нет никакой стражи; иди, куда хочешь, паспорт у тебя наверняка не спросят. Ночами слышен и грохот, и крики осуждённых, и ужасные стоны, так, что те, что живут там поблизости, никогда не спят от страха, пожалуй, только одним глазом и то стоя.
– А как же там люди живут?
– Так же, как и тут, в силу привычки, и даже край, если бы не то, что там дорога в ад, весьма плодородный, добрый и удобный. Виноград растёт, как у нас капуста, а на деревьях висят золотые и серебряные яблоки.
Как раз на эти слова вошёл еврей и позвал:
– Лагус!
Дед, который, сидя на полу, оперевшись на лавку, с заинтересованностью слушал рассказ, поднялся, дабы посмотреть, кто его зовёт, а, увидев кампсора, дал ему знак рукой и вышел к нему.
Оба потом спешно удалились от шиночки пани Крачковой и между ними зывязалась следующая беседа:
– Слушай, Лагус, ты не забыл дороги в Венгрию?
– Я? А как вы хотели, чтобы я её забыл, не так это давно.
– Недавно, правда, как провожали цыган и краденных коней туда, и были пойманы.
– Зачем это вспоминать, мой ребе (учитель)?
– А нужно вспомнить, – добросил еврей, – потому что должен.
– Ну, ну, я помню.
– Ну вот, я тебя сам хочу выслать в Венгрию.
– С чем, с кем, зачем? Вы? Уж не с краденным конём?
– Лучше, потому что, может, с краденным ребёнком.
– Гм? Христианским?
– Хотя у него ни жизни, ни веры отобрать не думаю, и я его не высылаю, а только помогаю.
Он пожал плечами.
– За деньги, – сказал Лагус.
– Разумеется, за деньги, и вы также не бесплатно пойдёте.
– Само собой.
– Я вам укажу место, куда его под расписку отдадите, а, вернувшись, получите что вам причитается.
– Что это за ребёнок? – спросил Лагус.
– Тебе на что знать? Ребёнок… достаточно… Не нужно. Потерять его не хотят, только вышлют. Вот, это всё.
– Скажите мне, однако, что это за ребёнок, потому что, кто вас знает, не повесят ли за это, а мне уж не хотелось бы на старости лет.
– Ну, это и молодому ещё горше не хочется.
– Старый предпочитает спокойствие, – сказал Лагус, – человеку уже не в Венгрию ходить, а лучше под костёлом лежать с протянутой рукой. Не сегодня-завтра затянутся мои раны, которые оставили на моих ногах лютик и волчье лыко, только и сыплется милостыня и без Венгрии. Что же это за ребёнок, пане ребе?
– Что тебе об этом знать? Я тебе на руки отдам, а ты, как бывало, коня поведёшь.
– Много ему лет? – спросил Лагус, глядя в глаза еврею.
– Ну, ребёнок… четырнадцати-пятнадцати лет.
– И болтает мне о ребёнке! Это юноша.
– Юноша и ребёнок – всё одно.
– Ребёнка на руках понесёшь, а такого хлопца как вести?
– О! Ва! За руку, а хоть бы связав.
– Тогда люди увидят.
– Какой ты глупый, Лагус, – сказал еврей, отворачиваясь, – он должен пойти с тобой по доброй воле.
– Ну, тогда зачем же его вести?
– Один он не сможет, – сказал Хахнгольд насмешливо.
– А захочет ли он пойти добровольно?
– Я научу тебя, что ты должен говорить.
– И какая же за это плата?
– Плата? Ну, ну… как отведёшь, тогда поторгуемся.
Лагус покивал головой.
– Конечно! Ты во всём такой мудрый, а я не во всём глупый.
– Во-первых, примишься ли ты за это?
– Почему нет? Но это смотря какая оплата. Потому что, видите, я такой, что и, сидя на месте, клянчу, во-вторых, что я теперь себе ноги покалечил, это должно до дороги зажить, а потом, вернувшись, калечить снова, наконец и работа, и хитрость что-то стоят. Нужно хорошо поторговаться и деньги на руку.
– А кто мне за тебя поручится? – спросил еврей.
– А мне за тебя кто? – отвечал Лагус.
– Ты что, не знаешь, кто я такой, и где бываю, и с кем имею дела. Разве ты не знаешь меня?
– А кто тебя знает, кто ты такой?
Еврей нетерпеливо сплюнул.
Наступила минута молчания.
– Ну, хочешь ты или не хочешь? – спросил еврей.
– Хочу, я тебе говорю, что хочу, но так, как я сказал, соглашение и деньги вперёд.
– Посмотрим, – сказал Хахнгольд и быстро ушёл.
Дед постоял минуту на месте, подумал, посмотрел на еврея, потом вернулся назад в шинку, кивая головой.
Агата, которая из-за угла подслушала весь разговор кампсора с Лагусом, ни на минуту не сомневалась, что речь была о сироте Мацке. Побледнев от страха, она хотела сразу бежать к нему, но, не зная, где его искать, должна была с отчаянием в сердце остаться. Села на улице и плакала.
Еврей тем временем бежал к бурсе, сениорем которой был пан Пудловский, тот таинственный человек, которого мы видели в начале этого романа. Он проскользнул под домами как тень и в сером сумраке добежал до его двери, как всегда закрытой на замок. Прежде чем потянуть за козью лапку, кампсор обернулся, желая спросить о сениоре озорных жаков, и первый, кто ему попался на глаза, был Мацек, сидевший с книжкой в руке на лестнице.
Еврей жадно скользнул к нему.
– А я всегда с вами должен встречаться.
– Правда, это вещь особенная, – ответил жак, поворачивая глаза к книжке, – кто-нибудь бы сказал, что вы меня преследуете.
– Я? Почему? – смеясь, воскликнул враждебный Хахнгольд.
– Почему? Разве я знаю.
– А я знаю, – сказал другой подошедший жак. – Евреям нужна христианская кровь на Пасху и выбрали тебя, наверное.
Мацек побледнел, Хахнгольд стиснул уста и обратил искрящийся взгляд на говорящего жака, который во всё горло смеялся.
– Пан Пудловский у себя? – спросил живо и неожиданно еврей.
– Спросите у козьей лапки, она вам скажет.
– Я предпочитаю спросить вас.
– А мы почём знаем? Как учёба закончится, магистр летит и закрывается, а где находится и что делает, никто уже потом не знает. Спросите у козьей лапки.
Еврей, видимо, хотел ещё что-то сказать Мацку, но препятствием ему стоял другой жачек, поэтому он был вынужден, бормоча, ретироваться. Спустя мгновение мальчики, сидящие на лестнице, услышали далёкий голос колокольчика, потом звук отпираемой двери, потом снова её закрытие, потом уже ничего больше.
– Вот так всегда, – сказал жачек Мацку, – как этот дряной еврейчик придёт к магистру, всегда с ним закрываются на целый час. Люди очень поговаривают о волшебстве, о какой-то там дьявольщине. Кто знает, это не без причины! За теми дверями, ведущими в другую комнату, никто ещё из нас не был, никто даже через отверстие не заглядывал.
Мацек равнодушно слушал, улыбаясь, слова студента; мы тем временем с Хахнгольдом взглянем на пана Пудловского.
Услышав колокольчик, магистр выбежал из другой комнаты, в которой сидел, и, согласно привычке, спросил:
– Кто там?
– Кампсор.
Дверь быстро открылась. Еврей вошёл и её заново тщательно закрыли.
Но пан Пудловский не принимал его, как всех, в первой комнате, в молчании взял за руку и вернулся во вторую.
Та другая была обширней первой, как та, сводчатая и пустая, два окна выходили из неё на две улицы. Поскольку бурса была угловым домом. Два стула, один стол и разнообразная рухлядь занимали всю комнату.
По вещам трудно было догадаться, какого вида дело привело сюда Пудловского. Ни одной книжки не было на столе, на двух стульях, на окне. Тут же огромный тигель с какой-то застывшей массой, множество палочек, костей, перьев, порванных пергаментов валялись на полу. На стенах висели чучела птицы, начиная с орла до воробья, все с распластанными крыльями. На столе чернели два отрезанных крыла аиста.
Это жилище не имело ни печи алхимиков, ни реторт и банок, ни бутылок, ни других приборов великого дела. Было видно, что хозяин занимался каким-то таинственным делом, но верно то, что не деланием золота, ни поиском философского камня. Птичьи крылья, птицы и остальной инвентарь, казалось, не имеют связи ни с одной ветвью магии, а астрологических и каббалистических знаков нигде нельзя было заметить.
Когда они вошли, еврей тайно под бородой и усами усмехнулся, а потом, поворячиваясь к Пудловскому, который, казалось, ждёт вопроса, спросил:
– Ну, как идут дела?
– Как идут? Идут, но тяжело! Один Господь Бог занет, сколько мне это будет стоить работы, бессонных ночей, раздумий и жизни.
– Но как успехи?
– Как успехи, ребе Хахнгольд! – воскликнул Пудловский, хватая и сильно сжимая его руку, уставляя в него горящие, огненные глаза. – Как успехи? Думаю. Я славный над славными, магистр над магистрами, я как Тубал-Каин, что нашёл…
Еврей пожал плечами и прервал Пудловского, оглядываясь:
– Когда вы ожидаете закончить?
– Закончить! – сказал печально Пудловский, поникнув головой. – Разве я знаю! Разве могу предвидеть? Может, завтра, а, быть может, моей жизни не хватит. Жизнь в эту работу впитывается, как вода в песок. Кажется, что работаешь, а, окончив, не останется и следа работы…
– И надеетесь?
– Если бы не надеялся, давно бы всё бросил, и снова занялся латинскими стихами.
– На чём же остановились?
– Одно разбираю, другое строю, сам не знаю… Я использовал уже строение всех птичьих крыльев, какие только мог достать, и мне кажется, что крылья для человека сделать бесспорно можно. Страус действительно летает тяжело, но летает, а птица Скала…
Еврей усмехнулся.
– Вы не верите в Скалу? Есть о ней всё-таки предания, несомненные.
– Но птичьи кости?
– Что мне там кости! Всё глупость! Достаточно того, что птица, состоящая из мяса и костей, летает; поэтому человек летать должен и будет. Нужны ему только крылья в больших пропорциях, чем у птицы.
– А где же сила, чтобы ими двигать? – спросил еврей.
– Сила? Силу можно искусственно удвоить, утроить!
– Ну! Почему же не делаете крыльев?
– Давно их делаю…
– Но их не пробовали?
– Не готовы! Всё сам должен делать. Всё! Перья ощипывать, перья подбирать, кости тесать, складывать, пружины вставлять, жизни моей не хватит и на одно крыло.
Еврей по-прежнему улыбался, но так незначительно, что Пудловский, весь занятый своей мыслью, не мог заметить его улыбки. Скорее, веря в то, что еврей разделяет его убеждения, он всё запальчивей объяснял прогресс своей странной работы.
– Если бы я мог получить перья Скалы! А! Отдал бы полжизни. Их строение лучше бы объяснило мне о крыльях для человека.
– Почему не отправитесь в дорогу за ней? – спросил Хахнгольд.
– Шутишь, рабби? Я шуток не люблю, идите отсюда, вы меня не понимаете.
И хотел открыть дверь, когда еврей взял его за руку.
– Послушай меня, мастер, я тебя о чём-то хотел спросить.
– Ну, о чём?
– Об одном из твоих жаков.
Пудловский презрительно сплюнул.
– О котором же из этих шутов?
– Кто последним вписался.
– Пойдём в первую комнату, там список учеников.
Они вошли и магистр, заперев дверь, вытащил книжку, в которой вычитал имя Мацка Сковронка.
– Марцин Сковронок! Бледный, блондин, молодой.
– Хороший латинист… утлично учится.
– Не знаете что-нибудь о его роде и родителях?
– Сирота.
– Он не говорил что-нибудь о себе…
– Разве я бы его спрашивал.
– Позовите и спросите, я буду в другой комнате.
– Тебе это для чего, Хахнгольд?
– Что вам до этого? Мне это нужно. Я вам достану страусиные крылья.
– Точно?
– Несомненно достану.
– Только там в моей комнате ничего не трогай! Ради Бога, не прикасайся даже, ты мог бы уничтожить работу стольких лет, если бы сдул одно пёрышко.
Еврей, смесь скрылся.
Пудловский высунул голову за дверь и позвал:
– Heu! heu! Studiosi! Есть там кто?
Несколько пищащих голосков отозвались.
– Позвать мне Мацка Сковронка.
– Он тут.
– Иди один ко мне.
Пудловский нетерпеливо подзывал пальцем, стучал ногой и, впустив мальчика, сел на стул, уставил в него глаза, покашлял и так начал:
– Твоё имя… Мацек Сковронок?
– Так точно.
– Откуда родом?
– Из Руси.
– Дальше…
– Что далше?
– Родители, какого сословия, живы или умерли, кто опекун и близкий?
– Сирота, родителей не имею и не помню…
– Кто они были?
– Бедные люди… шляхта… с Руси.
– Как зовут?