В переводе с греческого имя этой богини означает «та, что скрывает».
Что скрывает богиня Калипсо, дочь Атланта (по Гомеру) или дочь Гелиоса и даже древнего Океана (по другим мифологическим генеалогиям)?
Остров ее находится на Крайнем Западе. Отсюда многие мифологи делают вывод: перед нами богиня смерти. Вокруг ее пещеры растет ольха – священное дерево божеств смерти. Кобчики и рогатые совы, которые гнездятся вокруг пещеры и принадлежат Калипсо, тоже о смерти говорят. Богиня предлагает Одиссею бессмертие, но это бессмертие приобретается ценой обычной человеческой жизни. Покинув Калипсо, Одиссей таким образом побеждает смерть и возвращается в мир жизни. Так говорят мифологи1.
Взглянув на прекрасную богиню с антропологической точки зрения, я вам иначе скажу: она пытается истребить в Одиссее память о его родине, Итаке, вытеснить из его сознания мысли о Пенелопе. Она не только семь лет скрывает Одиссея от людей и богов – «волшебством коварно-ласкательных слов» проникнув в душу героя, она тщится скрыть его устойчиво доминирующую потребность.
По ходатайству Афины Зевс повелевает отобрать Одиссея у Калипсо и вернуть его домой, на Итаку.
Я же, с вашего позволения, попытаюсь отобрать у Калипсо потребностный подход и психофизиологическую систему Павла Симонова.
Складывается впечатление, что Симонов, подобно Одиссею, уже давно поселился на далекой и таинственной Огигии, создавал там теорию за теорией, а нынешняя научная ойкумена ничего о том не ведает: ни несторы в метафизическом Пилосе, ни менелаи в физиологической Спарте, ни тем более доморощенные «женихи Пенелопы», психологи с Итаки и прилегающих островов. Вернее, если их расспросить, оказывается, что все они слышали о Симонове, многие называют одну из его теорий (чаще всего «информационную теорию эмоций»), но о научных подвигах Симонова сами предпочитают умалчивать. Некоторые западные (главным образом, американские) «женихи», наиболее злонамеренные антинои и евримахи, публикуют статьи и монографии, в которых излагают свои собственные теории, от симоновской теории отличающиеся разве что незначительными искажениями и тем, что имя Симонова не то что не упоминается, но, чтобы даже мысли не возникло об упоминании, приводятся ссылки на других «женихов»: евримах ссылается на антиноя, а тот на кого угодно, только не на Симонова – нет его и не было никогда, одни американские женихи царствуют отныне на Итаке, острове эмоций.
На остров потребностей, похоже, никто не претендует, но мало кто навещает там Симонова и мало кто знает, что Симонов уже давно там живет. Спартанцы-физиологи, из сонма которых выдвинулся сам Симонов (и среди которых Одиссей обрел себе жену), – эти менелаи слишком увлечены своей прекрасной и своенравной Еленой, чтобы принимать участие в судьбе Пенелопы, физиологи ныне слишком сосредоточились на загадках живой клетки; с клеточного уровня и из внутриклеточного пространства, в которое они погрузились и где совершают открытие за открытием, – не видать им оттуда даже витальных потребностей.
Милые моему сердцу философствующие пилосцы в разговорах со мной, по крайней мере, всегда отдают должное Симонову. Но загляните в «Философский энциклопедический словарь»2, и ссылки на Симонова вы там не обнаружите, зато прочтете, что «в психологии потребности рассматриваются как особое психическое состояние индивида…». Стоит ли продолжать? С первых слов ясно, что Симонова сюда даже не приглашали, а гостят тут сплошь женихи-итакийцы. Подавляющее их большинство вообще не употребляет слово «потребности»; их понятийно-лексические единицы – «интересы», «установки», «ориентации», «ценности», а что заинтересовало, кто установил, сориентировал, оценил, откуда эти интересы и установки взялись в нашей психике, почему мы сориентированы, скажем, на запад, а не на восток, вверх, а не вниз, вовне, а не вовнутрь, почему мы вчера ценили одно, сегодня – другое, а завтра будем ценить третье, – на подобные вопросы они не отвечают, но обижаются и иногда бранятся. И многие из них эдак свысока относятся к Симонову: мол, занимался бы своей физиологией, а психологию не трогал, раз не понимает наших интересов, установок и ориентаций. А некоторые скептически усмехаются: позвольте, до Симонова о потребностях говорили сотни ученых и философов. Еще Маркс, между прочим… а у Выготского… помнится, Ярошевский… позвольте, Леонтьев…
Нет, не позволю, господа! Одно дело говорить о потребностях и совсем другое – создать теорию потребностей. Здесь Павел Симонов – безусловный первооткрыватель! Извольте, покажу, совершив краткий экскурс в историю философии.
Симонов поставил потребность (потребности) во главу угла, объявив этот краеугольный камень жизни «единственным первоисточником активности поведения»3. Симонов, как мы помним, наименовал потребность сущностной силой животного и человеческого миров. Volo ergo sum – вот, в сущности, метафизическое кредо Симонова.
У кого из великих философов вы найдете подобное отношение к потребности? Я такого подхода в философии не встретил. Я встретил другое: все крупные философы вынуждены были говорить и говорили о потребностях (желаниях, стремлениях, вожделениях, побуждениях), но они никогда не считали их главным и тем более единственным первоисточником жизненной активности. Потребностная сфера жизни в философии так или иначе смешивалась с другими сферами, в первую очередь психической и эмоциональной.
Взгляните хотя бы на учение о душе Платона и Аристотеля. Трехчастная платоновская душа состоит из вожделеющего, яростного и разумного начал. Четырехчастная душа у Аристотеля слагается так: растительная, страстная (стремящаяся), рассудочная и умозрительная. То есть желание и стремление становятся лишь частью жизни, частью низшего порядка, обособленной от рассудка и тем более от разума; как будто разум человеческий не стремится, не желает, и разумная наша деятельность действительно обособлена от вожделенных яростных страстей.
То же смешение сфер у стоиков. У Хрисиппа, например, страсти суть простые суждения4.
У Декарта стремления и желания включаются в понятие мышления (cogitatio)5.
Спиноза относит влечение (appetitus) и желание (cupiditas) к двум из четырех «основных аффектов», которым подвержен род людской, наряду с радостью (laetitia) и печалью (tristitia)6. В другом месте он различает три основных аффекта: желание, удовольствие и неудовольствие. Желание, объясняет нам Спиноза, представляет собой только случай приложения закона инерции в психической сфере. Подобно тому как «всякая вещь стремится пребывать в своем существовании неопределенное время», так и психические явления и параллельные им состояния тела стремятся пребывать неопределенное время в своем существовании. Это стремление, будучи осознанным, называется желанием7.
Лишь один великий философ объявил желания, стремления, вожделения и побуждения единственным и мировым перводвигателем, но он назвал все это Волей, и о нем речь отдельно и впереди.
Если не потребность движет живым миром, то что тогда движет им?
Философия дает нам несколько ответов, но я рассмотрю три самых распространенных в антропологии. Я их условно буду именовать ноократическим, гедонистическим и патологическим. Все они противоречат системе Симонова и все представляют собой смешение трех разноликих сфер жизни: потребностной, психической и эмоциональной.
«Ноократизм», согласно которому разум, рассудок, сознание в широком смысле управляют человеком.
Говорят, первым ноократом был Сократ, который якобы утверждал, что человек поступает плохо лишь по незнанию или по недостаточному знанию и плохому предвидению результатов своих поступков, из-за плохо развитой «измерительной способности».
О господстве разума в человеке безусловно учил Платон.
Греческие и римские стоики, которые, кстати сказать, были весьма утонченными психологами и очень близко подошли к осознанию бессознательного и ощущению руководящей роли потребностей, в антропологической своей сердцевине тоже были ноократами и рационалистами. В сложной психографической цепочке (впечатление – согласие-одобрение – импульс-императив – действие) стоическое «согласие» имеет дело с «соответствующим высказыванием», и «импульс-ормэ» (орцг|) понимается как «суждение, повелевающее действовать». Всякий императив разумного существа определяется как «разумный импульс» (оррг| Хоупсг|)8. У Хрисиппа основная функция «ведущего начала» – обеспечение разумной деятельности; в этом смысле оно тождественно разуму9. Сенека писал Луцилию: «Ни одно разумное существо не совершает действия, если до этого не было побуждено видом какой-нибудь вещи и затем не получило импульса, который, в свою очередь, подтвержден согласием… Мне пора гулять, но я начинаю гулять лишь после того, как сказал себе об этом и одобрил это мое мнение»10.
Пушкина они, к сожалению, не читали. Помните? Людмила попала в плен к Черномору, и так ей там у него тошно, так одиноко и досадно, что она принимает решение:
«Не стану есть, не буду слушать,
Умру среди твоих садов!»
Подумала – и стала кушать11.
(Выделено мной. – Ю. В.)
Вот вам и согласие-одобрение и «разумный импульс»!..
Сами стоики понимали, что рационализация ведущего начала создает известные сложности. Скажем, как быть с животными, которых принято считать неразумными? Хрисипп, создавший теорию импульса, попытался выйти из затруднений, объявив, что животные, а заодно и малые дети, вообще не в счет, у них нет руководящего начала, а есть лишь некое туманное «первичное по природе»12. В отличие, скажем, от кошки, которая «не рассуждая» бросается на воробья, человек должен получить разумно-оформленное, «логическое» представление, выстроить силлогизм, оценить правильность его посылок и вывода и лишь после этого принять формулировку; неразумные существа, руководствующиеся природным инстинктом и неспособные высказать смысл своего «впечатления», могут обладать только «побуждающими» впечатлениями в совершенно чистом виде, ибо ничего не познают13.
Но вот ведь пушкинская Людмила вроде не кошка и, похоже, не малолетний ребенок, кое-что познает, получила разумно-оформленное представление, почти силлогизм выстроила – и на тебе: «подумала – и стала кушать»!
Выходит, и ее, Людмилу, во имя сохранения чистоты ноократиче-ской теории надо вывести за скобки? Некоторые древние философы так и поступали, объявляя детей, женщин, рабов, людей глупых, порочных и т. п. как бы недочеловеками. И в результате оказывалось, что «ведущее начало» имелось только у самого философа, его учеников и других живых и мертвых, которых он ценил и признавал. Но подобный подход, разумеется, крайность.
Уважающие себя философы-ноократы нашли другой выход. Руководящее начало одно, но оно бывает хорошего или плохого свойства; есть знание высшее и низшее, развитое и неразвитое, совершенное и несовершенное, и если живешь высшим, развитым, совершенным знанием, то все у тебя будет мудро и правильно и счастлив будешь даже в несчастье. Так от Платона повелось и даже на Гегеле, пожалуй, не закончилось. Уже стоики оговаривались, что у животных тоже есть направляющие их поведение «импульсы», но они неразумные, нерефлексивные, а стало быть – лишь «квазиимпульсы», рабами которых являются все неразумные существа14.
Эпикур учил о том, что есть «праздные мнения», которыми живет большинство человечества. «Естественные желания, неудовлетворение которых не ведет к боли, но в которых есть напряженное стремление, происходят от праздных мнений; и если они рассеиваются с трудом, то это не из-за естественности их, а из-за человеческого праздномыслия»15.
Спиноза уточнял: нам мешают жить так называемые пассивные состояния. Проистекают они из «неадекватных идей». Человек, управляемый неадекватными идеями, неизбежно впадает в пассивные состояния, становится жертвой аффектов-страстей, конфликтующих между собой, разрушающих целостность человека и природы, мешающих человеческой душе иметь адекватное познание вечной и бесконечной сущности Бога. Наоборот, адекватные идеи освобождают нас от пассивных состояний, трансформируют наши аффекты-страсти в аффекты-действия, выражающие активность человека, руководствующегося только силой своего разума.
Но вот, господа, Сократ. Его со времен Платона преподносят нам как типичного, с позволения сказать, ноократа, человека, который руководствовался только силой своего разума. Строго говоря, о Сократе мало что известно, так как собственных сочинений он не оставил, а его ученики, последователи, современники (Платон, Аристофан, Антисфен, Ксенофонт и другие) так вдохновенно, так беззастенчиво «обрабатывали» его учение, что, честно говоря, трудно теперь восстановить, чему он учил в действительности. Но две вещи в этой литературно-философской легенде о Сократе мне представляются подлинными и неприписанными: (1) утверждение о том, что он, Сократ, наверняка знает лишь то, что ничего не знает, и (2) его обыкновение в критические моменты жизни прислушиваться к голосу своего «демона» («демония», «даймона», «даймониона»)… Помните? Обвиненный и приговоренный к смерти Сократ заявил: «Со мной, о мужи судьи… случилось что-то удивительное… в течение всего прошлого времени обычный для меня вещий голос слышался мне постоянно и останавливал меня в самых неважных случаях, когда я намеревался сделать что-нибудь не так; а вот теперь… божественное знамение не остановило меня ни утром, когда я выходил из дому, ни в то время, когда я входил в суд, ни во время всей речи, что бы я ни хотел сказать. Ведь прежде-то, когда я что-нибудь говорил, оно нередко останавливало меня среди слова… Как же мне это понимать? А вот я вам скажу: похоже, в самом деле, что все это произошло к моему благу…»16.
Знаю, что ничего не знаю, и чутко прислушиваюсь к необъяснимым запретам моего личного «демона». Сократ – рационалист? Вы в этом уверены?.. В любом случае, мы не можем обвинить Сократа, что жил он «низким умом», что руководствовался «праздными мнениями» и был терзаем «неадекватными идеями»…
«Гедонизм», то есть человеком движет и правит удовольствие, вернее, стремление к удовольствию, наслаждению.
Примерно так, если верить дошедшим до нас сведениям, учил Аристипп, ученик Сократа, основавший целую школу гедонистов, или «киренаиков». «Они принимали два состояния души – боль и наслаждение: плавное движение является наслаждением, резкое – болью. Между наслаждением и наслаждением нет никакой разницы, ни одно не сладостнее другого. Наслаждение для всех живых существ привлекательно, боль отвратительна»17.
Помимо киренаиков, в истории европейской философии не много можно обнаружить гедонистов в чистом виде. Но идея о том, что человеком движет стремление к удовольствию, запала-таки в философствующую душу, особенно выпукло проявляясь у тех, кто тяготел к эмпирической антропологии. Локк, например, объявил, что каждого человека должно побуждать к действиям единственно желание своего собственного счастья или удовольствия. «Что движет желанием? Я отвечу – счастье и только оно». «Необходимость преследовать истинное счастье есть основание всякой свободы»18.
Приблизительно в то время, когда в Афинах Аристипп беседовал с Сократом, в далекой Индии начал свою проповедь принц Гаутама, более известный как Будда. Он тоже положил в основу своей антропологии «принцип удовольствия», но проповедовал гедонизм, так сказать, апофатический: стремление к удовольствию заставляет нас страдать, избавиться от страданий можно, лишь истребив в себе желания, вырвавшись, выпав, вылетев из мучительно-гедонистического колеса жизни.
Столетие спустя апофатический гедонизм обрел свою европейскую реинкарнацию в учении грека Эпикура. «Предел величины наслаждений есть устранение всякой боли. Где есть наслаждение и пока оно есть, там нет ни боли, ни страдания, ни того и другого вместе». «…Ведь мы чувствуем нужду в наслаждении только тогда, когда страдаем от его отсутствия; а когда не страдаем, то и нужды не чувствуем. Потому мы и говорим, что наслаждение есть и начало и конец блаженной жизни…»19.
К «принципу удовольствия» настороженно приглядывался Аристотель. Но гедонизм в чистом виде казался ему слишком шаткой и расплывчатой мыслительной конструкцией. «Удовольствие ведь испытывают в душе, а между тем каждому то в удовольствие, любителем чего он называется. Скажем, любителю коней – конь, любителю зрелищ – зрелище…»20. Нет, намного шире гедонизма и намного «онтологичнее» – эвдемонизм, стремление к счастью. А еще лучше – стремление к благу. «Начало всех вещей скорее всего благо»21. «Всякое искусство и всякое учение, а равным образом поступок и сознательный выбор, как принято считать, стремятся к определенному благу. Поэтому удачно определяли благо как то, к чему все стремится»22. Но тут, на возвышенной метафизической ступени «наивысшего блага» (to ariston)23, перед Аристотелем возникали те же антропологические трудности, что и с примитивным принципом удовольствия. «Относительно названия сходятся, пожалуй, почти все, причем как большинство, так и люди утонченные называют (высшим благом) счастье… Но в вопросе о том, что есть счастье, возникает расхождение, и большинство дает ему иное определение, нежели мудрецы»24. «И вот если «благо» имеет столько же значений, сколько «бытие»… то ясно, что «благо» не может быть чем-то всеобъемлюще общим и единым»25. «Следовательно, «благо» как нечто общее, объединенное одной идеей, не существует»26.
Стало быть, еще Аристотель почувствовал, что удовольствие, как бы мы от него ни отталкивались и какую бы метафизическую лестницу на нем ни строили, не может служить антропологической основой жизни.
Помните, у Пушкина?
Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б – наслажденье
Вкушать в неведомой тиши…27
То есть, если бы человек стремился только к наслажденью, он бы остался в тиши, наслаждался бы там. Но… «смутное влеченье»… душа чего-то жаждет, и это смутное, жаждущее отрывает от уже определенного наслаждения, увлекает, направляет… Любопытная психография, вы не находите?
Замечу, что по сравнению с ноократизмом от гедонизма рукой подать до признания руководящей роли Потребности, всего два мыслительных шага надо совершить. Первый: не счастье движет желанием, как у Локка, а исполнение желания приносит счастье. Бертран Рассел по этому поводу писал: «…сказать, что люди желают только удовольствий, значит поставить телегу перед лошадью. Что бы мне ни случилось пожелать, я почувствую удовольствие, удовлетворив свое желание; но удовольствие основывается на желании, а не желание – на удовольствии»28. Этот шаг делали многие философы. Но второй шаг – признать, что наши желания проистекают из наших потребностей и они-то и движут нами, – второй шаг решительно сделал только Симонов.
Что мешало его сделать великим философам? Не уверен, но догадываюсь, что главным образом две вещи: (1) уже разобранный нами ноократизм и (2) то, что я условно и не без иронии готов назвать
«патологизмом»: человеком, дескать, правят «страсти» (от греческого παθη).
Тут целых три обстоятельства уводят нас от теории потребностей, вместо того чтобы вести к ней.
Первое. Полное смешение потребностной, психической и эмоциональной сфер. Основатель стоической школы, Зенон, «страсти» называл эпифеноменами суждений разума29. Хрисипп считал «страсть» состоянием пневмы. На психофизическом уровне она-де проявляется в противоразумных деформациях пневмы, которые суть побочный эффект ошибочного суждения30. Скорбь, например, может быть определена как «неразумное сжатие» душевной пневмы под влиянием ошибочного представления о присутствии зла31. И так далее32.
Аффекты Спинозы, в принципе, представляют собой состояния как души, так и тела человека, при этом, как мы помним, определяют аффекты не наши желания, а наши идеи.
Очень часто у древних греков, у христианских учителей и у философов Нового времени «страсти» представляются и как некие влечения, и как средства их удовлетворения.
Второе. «Патологи», как правило, соотносят страсти и удовольствия с «низшими» потребностями (с витальными, по Симонову). Вот как рассуждает Аристотель: «…большинство, т. е. люди весьма грубые, [разумеют под благом и счастьем] удовольствие, и потому для них желанна жизнь, полная наслаждений. Существуют ведь три основных [образа жизни]: во-первых, только что упомянутый, во-вторых, государственный и, в-третьих, созерцательный. И вот большинство, сознательно избирая скотский образ жизни, полностью обнаруживают свою низменность»33. То есть, если следовать этому рассуждению, только на витальном уровне бушуют и командуют нами страсти, только здесь можно говорить об удовольствии, скотском удовлетворении, а на государственном уровне, в созерцательном эмпирее – удовольствий и страстей нет, что ли? Неужто Аристотель не сталкивался с социально-политическими страстями? Ведь он воспитывал Александра Македонского, одного из самых страстных, одержимых и неистовых государственных деятелей! Разве чужд был великий Стагирит интеллектуальному удовольствию, страсти к исследованию? Ведь он был учеником Платона, а тот – собеседником Сократа, самого исступленного и вдохновенного искателя вечно ускользающей истины!
Последующие философы, однако, вовсе не изменили своих взглядов на страсти. Христиане, из любви к Богу и ближнему идущие на нечеловеческие лишения и муки, крестные страдания Иисуса Христа называющие «Страстями Господними», в своей теологической антропологии обычные человеческие страсти слишком часто соотносили не просто со скотством, а со скотством сатанинским, с низменностью дьявольской. Сплошь да рядом человеческую плоть они противопоставляли душе и еще решительнее – духу.
Спиноза самую базовую, самую императивную, в критических ситуациях самую властную нашу потребность – потребность самосохранения – обозвал «пассивным состоянием».
Третье. Я потому и употребляю слово «патологизм», что со времен Платона и до Канта включительно подавляющее большинство философов учили: «страсти» – это плохо, и с ними надо бороться. Как? Одни рекомендовали подавлять страсти и добиваться «бесстрастия» (многие стоики, эпикурейцы и др.); причем когда эта рекомендация попадала на религиозную почву, она становилась категорическим императивом и приобретала иногда тоталитарный характер. Вспомним буддистов. Вспомним христианских исихастов: «И когда ум, истребив всякую живущую в нем страсть, доставит душе бесчувственность и не только сам себя, но и другие душевные силы целиком обратит к себе, и все чужое, что до того отпечатлелось в нем дурного, он отстранит прочь… Сам же он, возвысившись до духовных и умопостигаемых видений, благочестиво и благоговейно отстраняется от всего и предстоит перед Богом немым и безгласным…»34.
Другие трактовали лишь о подчинении страстей разуму или «разумному началу» (Платон и созвучные ему мыслители).
Осторожный Аристотель оставил нам в наследство более осторожную рекомендацию: надо свои стремления «согласовывать с рассуждением»35 и таким образом стремиться к «золотой середине». «…Тот, кто старается умерить свои аффекты и влечения, должен – насколько то возможно – стараться познавать добродетели и их причины», – советует нам Спиноза36.
«Стараться»… «Насколько то возможно»… Пушкина, конечно, они не читали. Его Алеко старался убежать от закона и от самого себя в бессарабскую глушь, «насколько то возможно» пытался спрятаться в шумной цыганской толпе…
Проснувшись поутру, свой день
Он отдавал на волю бога,
И жизни не могла тревога
Смутить его сердечну лень…
И жил, не признавая власти
Судьбы коварной и слепой;
Но, Боже, как играли страсти
Его послушною душой!
С каким волнением кипели
В его измученной груди!
Давно ль, надолго ль усмирели?
Они проснутся: погоди.
(Выделено, разумеется, мной. – Ю. В.)
Лишь немногие философы догадывались, что страсти разуму не подвластны, и если разум хочет играть роль полководца, то против
враждебной страсти ему надлежит вооружить страсть дружественную ему, и лишь при этом условии, может быть, удастся выиграть сражение. Так, Платон в схватке разумного начала с вожделеющим рекомендовал привлекать на службу разуму «яростную» часть души: она-то легче и надежнее разберется со страстями, так как сама по себе страстная, по крайней мере, частично. Спиноза, как мы помним, призывал трансформировать аффекты-страсти в аффекты-действия, неразумные пассивные состояния – в активные и разумные. Аффект, как неоднократно указывал Спиноза, может быть побежден только аффектом!38
Отсюда, казалось бы, еще ближе до потребностной теории. Но занесенной было ноге ступить некуда. Эти европейские умники слишком уж опираются на свой разум. Неразумные аффекты – плохие, разумные – хорошие. Такую философию не только Пушкин – любой рассуждающий русский алкоголик запросто поколеблет и опрокинет. Он вам мигом докажет, что пьет он исключительно разумно, со знанием питейного дела, с учетом личных причин и окружающих экономических, социально-политических и культурно-исторических обстоятельств и что теоретически и практически, умозрительно и интуитивно, индуктивно и дедуктивно в России логично, художественно и религиозно именно пить, а не пить в России – неразумно и недействительно. Спиноза, конечно, великий философ, но где ему, голландскому еврею, понять русскую душу, испытать российскую вековую неудовлетворенность, причаститься евразийской дионисийской жажде!..
Никто из известных мне великих философов не предпринимал попытки системно классифицировать потребности (или стремления, влечения и т. п.) так, как это сделал Павел Симонов. Сам Симонов отмечает, что «мы не располагаем их обоснованной классификацией, традиционно ограничиваясь делением потребностей на материальные и духовные, на естественные (биологические) и культурные (исторические)»39.
Странное дело, но с особым упорством игнорировались потребности идеальные, духовные, то есть те, удовлетворению которых была подчинена жизнь философов и ученых. Великий Гегель ввел в свою систему понятие Потребности, но использовал его почему-то лишь для описания социально-экономических явлений. Конрад Лоренц в число своих «основных драйвов» никогда, насколько мне известно, не включал исследовательский инстинкт животных.
Ни у кого мы не встретим потребностной триады. При особом желании можно, конечно, усмотреть нечто похожее в психической триаде Платона, вожделеющее начало объявив витальными потребностями, яростное – социальными, а разумное – идеальными (судя по тому, как на основе этой триады Платон затем стратифицирует свое идеальное государство, у нас есть для этого некоторые основания). Но стоит ли примысливать, причитывать потребностный подход тому, кто движителем и основой жизни провозгласил субстанциальные идеи?
Тем паче никто из известных мне философов не вводил принцип потребностной доминанты с обязательным различением трех видов доминант: ситуативной, практической и доминанты жизни. Никто не предлагал нам иерархию потребностей в качестве антропологического инструмента (матрицы, методики) для оценки, изучения и прогнозирования поведения особи, индивида, личности.
Некоторые сотрудники Симонова говорили ему: доминанта? в западной науке даже термина такого нет. Пусть будет так, пусть в нейрофизиологии, на клеточном уровне, в понятии доминанты нет исследовательской необходимости (хотя я в этом не уверен). Но, слава Богу, есть на свете исследователи, которые могут и хотят взглянуть выше и шире отдельной клетки. И чем шире и выше хотят исследовать, тем больше они будут нуждаться в «принципе доминанты», открытом академиком Алексеем Ухтомским и применительно к потребностному анализу развитом и дополненном академиком Павлом Симоновым. Дерзну предсказать, что со временем принцип доминанты преобразуется в доминантологию как направление в совокупном гуманитарном мышлении, и скоро теоретическая основательность и практическая продуктивность той или иной гуманитарной науки будут оцениваться по тому, использует она принцип доминанты или не использует.
Когда потребность не определена как движущая сила, метафизически устремленная мысль неизбежно приходит к божественной детерминации всего и вся, и сознательно или бессознательно, в контексте или в подтексте содержится мыслительная установка на некий антропологический теизм (или деизм, или пантеизм). «Движущая сила тел, – учил Декарт, – …не что иное, как воля Божья… Естественная причина не есть реальная и истинная причина, а причина случайная, определяющая решение творца природы действовать тем или иным образом в том или ином случае»40. У Спинозы, кроме божественной субстанции, вообще ничего нет. У Локка, как заметил Бертран Рассел, человеческое поведение по сути «подкрепляется» вознаграждением или наказанием на том свете: Бог ниспослал определенные нравственные правила; те, которые им следуют, пойдут на небо, а которые решатся их нарушить, пойдут в ад41. И так, от Фалеса до самых последних времен, до недавней истории на Патриарших, Бог всем управляет, все желает, мыслит и во всем действует, даже когда от Него в человеческих представлениях осталась лишь некая теоретическая абстракция, космический перводвигатель, философский абсолют, категорический императив или иррациональная мировая воля.
Поймите меня правильно, я не против Бога – я против «deus ex machina», «божка из машины», с помощью которого все пытаются объяснить. Этот наряженный в бога актер, спускаемый на корабельном канате на просцениум и торжественно объясняющий зрителям, как им выбраться из неразрешимых мыслительных противоречий, в которые их загнал драматург, этот «божок из машины», придуманный, как говорят, Еврипидом, – он и в театре многим не нравился, а в антропологических построениях выглядит почти криминально.
«Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в Соловки». Помните? Берлиоз от этой девственной реплики Ивана Бездомного сконфузился. Но Воланду предложение понравилось, «даже привело в восторг». «Именно, именно, – закричал он, и левый зеленый глаз его, обращенный к Берлиозу, засверкал, – ему там самое место! Ведь говорил я ему тогда за завтраком: „Вы, профессор, воля ваша, что-то нескладное придумали!..“»42.
То, что Аннушка купила и разлила масло, наверное, без божественного участия трудно объяснить. Но то, что, напившись абрикосовой воды, Берлиоз стал икать; что в ответ на приветствие Воланда Михаил Александрович приподнялся и раскланялся; что, глядя на странного незнакомца, председатель МАССОЛИТа сперва подумал «немец», затем «нет, скорее француз», потом «нет, он не англичанин»; что предупредительный советский гражданин решил добежать до ближайшего телефона-автомата и сообщить в бюро иностранцев о сумасшедшем приезжем немце, – неужто и тут Берлиозом управляла непременно божественная воля, а не нечто менее божественное, более примитивное и легче объяснимое?