– А много ли возьмешь с меня, Элизабетушка?
– У нас тут тебе заплатят по-церковному – деньги чистые, без высчетов. Так я с тебя, как в миру возьму – тринадцать процентов подоходных… Дети у тебя есть?
– Нету.
– Тогда еще шесть – за бездетность, и считай – со всякого рубля девятнадцать копеек.
– Дорого, матушка!
– Это за выход-то в люди дорого? Да я у нас самая дешевая! Скажи спасибо, что вирши у тебя, а пришла бы с образками, да попала бы в лапы к Главному богомазу, то-то бы запела: он со своих мордоляпов по поллитре с каждого литру берет.
– Ах он беспардонник!
Помилуй, что ты, да из него пардоны так и сыплются, он, когда рот раскрывает, то каждым вторым словом вылетает «пардон!». Выходит, никакой он не беспардонник, а просто тариф у него высокий – живет он в высоком доме и расходы несет высокие.
– А у меня – по-божецки.
– По-божецки, мне думается, безо мзды…
– Ишь чего захотела! Где это ты Бога бескорыстного видала? Вот у древних, да и у теперешних людей кое-где боги без жертвы вообще никаких мероприятий не проводили и не проводят…
– Ну, так наш-то господь жертвов не требует…
– А молитва – это что? Временем платишь: пока молишься – корову бы подоила…
– Нет у меня коровы!
– Это я к слову, к примеру, так сказать. Ты не доишь, так тебя подоят. Думаешь, Отпетов за спасибо может вирши твои взять? – Уж дудки!
– И ему платить? Какой же процент у него?
– Да нет, денег ему не требуется, у него их цуфиль, шибко, больно, дюже, уж слишком, черезчур! Он, где надо, сам кому хочешь по ходу приплатит – деньга-то у него потом сама обернется, как говорится, по большому счету, у него другой тариф: славить его будешь на каждом углу изо всех сил. Мечта у него – шнобелевскую премию получить. А таланту – жидковато, говорила я тебе: на навозе талант вызревать не может. Миниталант у него, а охота смертная. И нужна подкрепа со всех сторон… Так что в мизерию он не впадает, масштаб у него другой, а где покрупней – уж своего не упустит, из блохи голенища выкроит… Если согласна, я ему шепну, вот кофей сейчас понесу и замолвлю словечно.
Да чего уж, куда мне податься, на все я согласная…
Кладовка, примыкающая к кабинету Отпетова. Добрую половину ее занимает гибрид буфета с камином. Элизабет присаживается на низкий пуфик, нажимает на золоченого ангелочка, и декоративно уложенные поленья выезжают из чрева камина, открывая нечто похожее на рацию, но с телеэкраном. Элизабет вооружается наушниками и включает аппарат. Нам за ее головой не видно экрана, но зато хорошо слышен происходящий в кабинете разговор.
Отпетов: – Вирши твои, дочь моя, не фонтан, конечно… Ты кем кому приходишься?
– Милица: – Сожитель мой в газете работает…
– Так чего ж ты у него не печатаешься?
– Рекламное у них издание, а вирши мои все больше про любовь, да про Бога. Вот он меня к Вам и прислал.
– А ежели кому рекламу сделать – так он может?
– Это ему – что щенка подковать.
– Похоже, пойдет у нас дело. Надо мне рекламу погромче сварганить про новую трагедию мою «Уркаган», слыхала, может?
– Не, не слыхала. Я только за виршами слежу – тут я про Вас все знаю, а по части драматизма не сильна.
– Вот видишь, значит, реклама требуется, по виршам-то у меня реклама была – будь здоров! Теперь любого дурака спроси, кто такой Антоний Софоклов, и он тут же скажет «знаменитый виршитель», хотя, может, ничего и не читал. Да мне оно и ни к чему – его чтение. При хорошей рекламе, как говорится, и товар не нужен, но вирши – дело духовное, я их и в своей «Лампаде» могу печатать сколько угодно, а драмописание у нас не проходит, его нужно в миру толкать…
– А зачем Вам в мир выходить? Неужто в духовности тесно?
– Мне, дочь моя, везде тесно! Слыхала, небось, про шнобелевскую премию? Пошто, скажешь, она мне, раз я бедней, может, лишь одного патриарха? Но лишняя монетка кому вредна? Опять же премия эта в чужих деньгах, их тоже из прихожан не надоишь. А главное – кто премию эту получает – имя того в мировую энциклопедию вписывается – так сам Шнобель завещал. Но за вирши щнобелевскую премию не дают – только за драмописание. Вот и нужна реклама, точнее, громкое мирское издание – рекламников-то у меня своих навалом, одна лишь троица критиков-ведунов чего стоит – Клыкастов, Летописцев да Уклейкин. Что хочешь в лучшем виде распишут. Ну так как – берешься сосватать?
– Берусь, батюшка! Моему сожителю передо мной не устоять, не то вмиг его на диету посажу, а он у меня лаком…
– Дело говоришь! Так и действуй! А я твоим виршам – ворота нараспашку. Так уж свет божий устроен: «Мен? – Мен! – Где безмен?»
– Бизнесмен?
– Да нет. Игра такая детская есть в безмен – весы старинные, чтобы сколько взял – столько и заплатил. Я вот за эту премию что хошь заплачу. Все у меня есть, а в энциклопедии мировой меня нету, я уж и место там для себя присмотрел – между Софоклом и спорой. Даром, думаешь, пишусь Антоний Софоклов? А в энциклопедию мне позарез надо, положение обязывает!
– Ноблесс оближ?
– Что значит «оближь»? – никому я тут лизать не буду! Это мне лижут: можно сказать, по квадратам распределили, где кому лизать… В моем хозяйстве так и говорят: «не полижешь – не ублажишь, не ублажишь – не подмажешь, не подмажешь – не товар, вот и плакал гонорар!»
Элизабет в кладовке, ухмыляется. Бормочет себе под нос: – Эко он перед ней выхрюкивает! Сам-то, небось, в Синодалке не одному Лужайкину вьлизал по лучшему квалитету. Всю жизнь вышестоящим лижет, а на нижележащих сплевывает!
Прислушивается, поправляет наушники.
Милица: – У тебя, батюшка, площади для лизания на всю паству хватает.
Отпетов: – Да уж, не обделил господь…
Милица: – Будет тебе, отец мой, реклама!
Отпетов: – И я тебя на большую дорогу выведу!
Милица: – Мен?
Отпетов: – Мен!
Милица: – Вот безмен! (Дает ему записку с адресом и телефоном).
Прихожанская. Из черной двери выходит Милица. Элизабет идет ей навстречу.
Элизабет: – Ну, как тебе наш понравился?
Милица: – Шустер! Такой на семь яиц сядет – восемь цыплят выведет.
Элизабет: – Да, уж если сядет, так сядет! Так как наш уговор?
Милица: – Слово – кирпич, получишь свои девятнадцать копеек!
Щелкает селектора голос Отпетова: – Черноблатского ко мне!
Ганна переключает рычажки.
Кабинет Отпетова. Справа от входа широкие окна, слева во всю стену двери и дверцы встроенных шкафов. Из одного из них есть искусно скрытый выход в рекреационную залу, куда скликаются на различные будничные и праздничные сходки служители «Неугасимой». Обычно, когда весь синклит бывает в сборе, стена плавно разъезжается, и в залу (из темноты шкафа) выплывает сам Отпетов, встречаемый ропотом почтения, рокотом восхищения и трепетом страха.
Справа, у самого входа, цветной телевизор – подарок верующих соседнего прихода. Слева, у самой двери, широченный стеклянный шкаф с томами переплетенных годовых подшивок и хрустальной посудой для причастия. На противоположной от входа стене – черный деревянный крест с распятием, и весь кабинет заполнен как бы огромным крестом, длинная часть которого – стол для заседаний, перекладина – могучий письменный стол, стоящий поперек, а верхушка над перекладиной – сам Отпетов со своим необъятным креслом. Черные шторы, украшенные сценами Страшного суда, Голгофы и Воскресения, задернуты, и в кабинете царит полумрак.
Промелькнувшая полоска света свидетельствует, что Черноблатский уже прибыл. Это же подтверждается и громким сопением. Перед столом возникает его грузная бесформенная фигура.
– Дело есть… – мягко начинает Отпетов.
– Слушаю, папа! – с готовностью отзывается Черноблатский, а сам думает: «Мягко начинает, к чему бы это?»
– Дело есть, – повторяет Отпетов, – деликатного свойства…
– Это нам не привыкать…
– Поездочка наклевывается в жаркую страну…
– Билеты что ль?
– Билеты само собой, но это пока не главное. Сейчас надо тебе съездить…
– А по телефону нельзя? (Черноблатский, исходя из своего многолетнего опыта, убежден, что нет такого дела, которое нельзя было бы уладить звонком).
– Ты не перебивай, а слушай, что тебе говорят. Сказано съездить, значит – съездить!
– Ясно, папа, – отвечает Черноблатский, а про себя опять думает: «Блажит! Милое дело – телефон…».
– Прививки мне надо сделать, а времени нету. Да и не люблю я уколы эти! Работа моя, сам знаешь, усидчивости требует, а после укола какая усидчивость! В общем, надо съездить и бумажку раздобыть. У тебя везде свои люди, небось, и в прививочном тоже…
– А как же: Верка рыжая, медсестра, одноклассница невесткина, – подтверждает, не сморгнув глазом, Черноблатский. У него, правда, далеко не везде водятся свои люди, но нельзя допустить, чтобы кто-то в нем усомнился. Тогда реноме – пиши пропало.
Однако прививочный пункт являет собой на карте Черноблатского белое пятно. Краем уха слыхал он о строгостях, водившихся в этом заведении с тех пор, как какой-то непривитый артист с чудной птичьей фамилией завез в город какую-то страшную и прилипчивую хворь. Он пробует «оттянуть в камыши» и спрашивает:
– А куда, чтоб мне в бумаге-то отметить, поездочка?
– В Кудынистан.
Говорят, там влажные тропики. Микробов навалом.
Эпидемии. Может, лучше привиться? Заразы-то не боитесь?
– Зараза ко мне не пристает; – отрезает Отпетов. – Так что – дуй. Тебе полезно двигаться, А то все по телефону, да по телефону. Ишь разжирел, чистый Черчилль!
«– Чья бы корова мычала», – думает Черноблатский. Его так и подмывает сказать «от дистрофика слышу!», но вместо этого он браво гудит: – Слушаюся, папа! – И интересуется: – А фотка у Вас есть для документа?
Фотки там не требуется, без фоток справочки эти выдают.
Главное, чтобы имя-фамилия и год рождения с паспортом сошлись. Так что проследи.
Прививочный пункт. Очередь плотно закупорила крохотную прихожую. Черноблатский в другом случае черта бы с два встал в хвост – у него отработано десятка полтора способов проникать в кабинеты по системе ВВО (вне всякой очереди), но на сей раз поручение столь тонкое, что возможный шум может провалить всю операцию.
Дверь в кабинет приоткрывается, оттуда выглядывает не то санитарка, не то медсестра и приветливо выпевает:
– Следующий, зайдите, пожалуйста!
Черноблатский видит ее натурально розовые щеки, и ему делается тоскливо. Он страх как не любит связываться с этими вчерашними школьницами – они за своими дурацкими принципами не умеют разглядеть собственной же выгоды и использовать те возможности и резервы, которые, по его мнению, самой природой заложены в любой должности.
Не нравится ему и то, что между прихожей и кабинетом нет никакого промежуточного помещения – отпадают последние шансы на предварительные переговоры, а действовать сходу и в лоб Черноблатский не любит, да и знает, что толку от такого разговору – пшик. Поэтому он и предпочитает телефон: и назваться можно самим Господом Богом, и почву пощупать, и посулить благодарность, и намекнуть. Тем более, что на внешность брать он не может – солидность его глядится мешком, и рожа, честно говоря, подкачала – разбойничье что-то в ней на старости лет прорезалось. Зато с голосом ему пофартило: хоть и говорит он, словно жуя чего-то, в неразборчивости этой и в низости тембра слышится этакая снисходительная небрежность и угадывается начальственность.
Когда подходит его очередь и краснощекая распахивает перед ним дверь, он видит стеклянный столик на гнутых никелированных ножках, сплошь заваленный ампулами, шприцами и какими-то длиннющими иглами, и возле него – тощую, как жердь, даму в белом. Она стоит к нему боком, как-то странно – откинув назад корпус, но наклонив вперед маленькую голову в белой круглой шапочке, из-под которой немигающе и страшно поблескивают кружочки темных очков.
– «Кобра!» – мелькает у него, и он чувствует, что ноги становятся такими же гнутыми, как ножки этого проклятого столика: Черноблатский панически, до трясучки, боится уколов.
– «Нет, с этой не договоришься…» – осознает он, холодея, и ноги как-то сами поворачивают назад. Но тут неотвратимо и властно перед ним возникает рыхлое лицо Отпетова, сверкают волчьи искры в глубине его глаз, и Черноблатский всем своим существом ощущает, что он в западне.
– Ложитесь! – скрипучим голосом командует тощая и берет наперевес шприц, величина которого окатывает Черноблатского новой волной ужаса.
– О, Господи! – восклицает он про себя, подозревая, что оттуда помощь появится навряд ли.
И вдруг, словно где-то услышали этот его вопль, приходит утешающая мысль: – «Как Господь наш на Голгофу-то… С крестом… По жаре… И гвозди, опять же…»
– На жертву идешь! – подсказывает ему внутренний голос. «А и верно ведь, – думает Черноблатский, – подставляют же солдаты на поле брани грудь под пули за начальников своих…»
– На жертву иду! – говорит он вслух. – Была не была! Пиши в бумагу – Отпетов моя фамилия!
И, решительно подойдя к коротенькой клеенчатой кушетке, Черноблатский звонко отщелкивает пряжки помочей и спускает штаны…
Приняв на себя удар ниже пояса, предназначавшийся его патрону, Черноблатский оказал неоценимую услугу не только самому Отпетову, но, что важно до чрезвычайности – всей мировой духовной литературе в целом. Благодаря его героизму и самопожертвованию она обогатилась не одним перлом, так как жертва Черноблатского, подсказанная ему свыше, дала Отпетову возможность сохранить свою трудоспособность в полном объеме, каковая, по его же собственным словам, заключается, в первую очередь, в незаурядной усидчивости. Близко знающие его люди неоднократно подчеркивали и продолжают утверждать, что каждый день, и как бы ежедневно, кроме четвергов, выходных и, разумеется, церковных праздников, он, невзирая ни на что, всегда в шесть часов утра возникает в своем рабочем кресле за своими бессмертными сочинениями и с завидным трудолюбием оплодотворяет фломастером бумагу до четырнадцати ноль-ноль. Помешать ему в этом занятии ничто не в силах, для него даже не имеет никакого значения, во сколько он лег накануне спать. Митька Злачный, например, бился об заклад, что был свидетелем тому, как шеф после грандиозного служебного возлияния на обильном протокольном банкете, когда он в четыре утра заглотал последний аперитив, а в полпятого отпочил, в шесть уже был призван к священной жертве Аполлона и – тут же за стол!
Представляете себе, какое обилие являла бы собой наша отечественная литература, если бы каждый писатель вместо того, чтобы дрыхнуть до полудня после какой-нибудь жалкой четвертинки или в томлении ожидания так называемого вдохновения, которое к некоторым и по месяцам не заглядывает, брал пример с Отпетова. Что же касается Черноблатского, то он может и побыть денек-другой в лежачем виде, – убытку с этого, поверьте мне, никакого: по телефону так говорить еще и лучше. Говоря по телефону, можно вообще находиться в любом положении, хоть кверху ногами. По части же писания, злые языки утверждают, что если Черноблатского запереть одного в комнате с отключенным телефоном и дать ему бумагу и карандаш, то сколько его там ни держи, он, даже если его неделю не кормить, не напишет и одного абзаца. Да чего там абзаца – заявления о материальной помощи и то не напишет! И хотя он, как нам известно, тоже не дистрофик, его нижняя половина, в отличие от отпетовской, роли в нашей изящной словесности, в общем-то, не играет. А как же его книги, как же многочисленные статьи, очерки, интервью, спросите вы. А никак! С технологией их изготовления мы вас познакомим где-нибудь дальше на путях этого правдивого повествования. Сейчас же задача наша не в пример более важная и тонкая: нам предстоит воспеть источник вдохновения их преподобия Настоятеля «Неугасимой лампады» Отпетова-Софоклова, и не только источник, а как бы инструмент исполнения его грандиозных замыслов, причем инструмент чрезвычайно тонкий, несмотря на его и незаурядную толщину.
Усидчивость Антония Софоклова, как творческий метод, зиждется на дарованном ему природой фундаменте, на котором он отсиживает положенные ему на сочинительство часы от шести до двух, как мы уже имели честь вам сообщить. Инструмент этот, в просторечии именуемый седалищем, имеет также и другое название, которое тоже красиво, хотя некоторые и произносят его с оттенком некоторой стыдливости, а зря, потому что без такой детали и для них самих жизнь была бы не только не полной, но, честно говоря, попросту невозможной, ибо кроме творческого аспекта этот инструмент имеет и другой, не менее важный и необходимый – не постыдимся этого выражения, аспект анатомо-физиологический. И стыдливость здесь совершенно недопустима, как и пренебрежение, а пуще того – насмешка. В самом деле, посудите сами, не будь у нас такого телесного божьего дара, как бы мы вообще жили? На чем бы сидели? По чему получали бы первоначальное воспитание? Попробуйте-ка отходить младенца ремнем или хворостиной по какому-нибудь твердому месту – тут уж без травматолога с гипсом не обойдешься. А шлепнитесь, скажем, поскользнувшись, в отсутствии такого природного амортизатора – да у вас все позвонки сместятся!
А лечиться как? Уколы, позвольте вас спросить, куда втыкать? Проблема? То-то! Я уже не говорю, что облегчаться и то нечем будет, а без этого ни человеческая биология, ни литературное творчество напрочь не могут существовать. Один из классиков нашей литературы прямо так и ответил на вопрос, в чем секрет его великого мастерства: «Прежде чем сесть работать, я всегда хорошенько облегчаюсь. Слова без этого написать не могу!»
Известно также, что многие знаменитые писатели, заботясь об этой части своего тела, даже и творили-то стоя, предпочитая при этом утруждать даже не столько ноги, сколько голову. И в зависимости от того, кто что считает своим литературным органом, писателей можно разделить на две категории – «писатели-головастики» и» писатели-задисты». К последним, и мы можем это смело утверждать, относится и Антоний Софоклов, успешно выступающий, как мы уже сказали, и в поэзии, и в драмописании, за что люди образованные и владеющие античной мифологией и латынью называют его несколько наукообразно Двуликим Анусом. Причем этим совершенно не хотят его принизить. Отнюдь, тут все как раз наоборот – тут даже скорее проглядывает восхищение и гордость. Заботиться о своем орудии труда разве не похвально? Разве не выбираем мы с большим пристрастием мебельные гарнитуры с удобными и уютными сидениями? Разве не спешим мы обзавести свой дом сверкающими глазурью фаянсовыми вазами, как стационарными, так и переносными? А как бахвалимся мы, став клиентами незаурядно мастеровитого брючника! А… Да мало ли чего можно еще приводить и приводить вам в пример – подумайте сами и вы тоже найдете тьму доводов в пользу нашего утверждения. Могут, конечно, сыскаться и лицемеры, которые начнут нас обвинять в таких смертных грехах, как неэстетичность, неделикатность, нескромность, неблагозвучность, наконец. Они почти наверняка кинутся бичевать нас чуть ли не за натурализм, припишут нам все смертные грехи под тем соусом, будто бы мы написали здесь нечто вроде «Похвалы седалищу». Поверьте, дорогой читатель, это было бы неправомерным преувеличением нашей скромной задачи – подвести вас к дверям творческой лаборатории нашего несравненного Отпетова, чтобы вы хотя бы одним глазком, хотя бы через щелку заглянули в нее и смогли бы, если и не в полном объеме, что заведомо невозможно, то пускай с какого-нибудь края улицезреть инструмент, да что там инструмент – аппарат, даже агрегат, рождающий бесценные мысли, текущие непрерывным потоком через фломастер на терпеливое и покорное создание человеческого гения, именуемое бумагой. А допустим, что мы на худой конец и написали бы такую похвалу. Так что из того? Седалище что ж, разве оно вне закона или хуже других наших членских мест? Описан же в литературе, скажем, нос, и никого это, между прочим, доселе не шокировало… Да бог с ними, с лицемерами. У нас и без них дел хватает, ведь нам предстоит рассмотреть, пусть и не со всех точек зрения, отпетовское творчество и его опорную точку, или, как мы уже сказали, фундамент и источник.
Взять же на себя смелость подвести под это научную основу мы не решаемся, потому что трезво оцениваем свои силы и памятуем, что никто не обнимет необъятного… Хватит уж нам и самой необъятности!
Вообще-то прямой зависимости качества и количества написанного от размеров пишущего на первый взгляд нет, во всяком случае, документально это нигде не зарегистрировано. Но практика все же показывает, что тощие большей частью пишут ленивее и короче, и плодовиты они как бы совсем с другой стороны… Они охотнее разговаривают и норовят высказываться напрямую, часто не соблюдая не только деликатности, но даже и осторожности. Может, потому, что они злее, хотя и тут закономерности нередко перешибаются исключениями – среди них попадаются и удивительные добряки, как среди дебеланов порой встречаются сущие скорпионы. Но не об этом сейчас речь. В смысле прилежности же задисты несомненно дадут головастикам вперед три очка фору, а если взять за пример нашего Отпетова, то количеством он задавит подавляющее большинство и самих задистов. Что же касается качества, по поводу которого в высказываниях Элизабеты и проскочили некоторые намеки по части творческих возможностей героя нашего Жития, то я бы полностью на ее слово не полагался – с одной стороны она может оказаться некомпетентной, а с другой – несправедливой, как к самому Отпетову, так и к его произведениям. Поэтому мы постараемся обратиться к последним в последующих исследованиях и рассмотрим их подробнее – беспристрастно и подковано. Здесь же у нас речь не о содержании, а о методе творчества как таковом.
Даже на первый взгляд сама фигура Отпетова позволяет судить об огромных потенциальных возможностях ее обладателя в части разрешающей способности к высиживанию крупнейших произведений нашей эпохи. В силу этого он, конечно, нажил немалое количество завистников, среди которых нашлись и теоретики, утверждающие, что в силу закона о кругообороте вещей в природе, то, что из-под зада вышло, к заду и вернется. Оно, конечно, на практике так и получается, но к чести нашей читающей публики нужно признать, что происходит это не только в силу ее пренебрежения к задистской литературе, но и по причине кризисного положения в сфере общественного производства туалетной бумаги. Но литературе тут, можно сказать, и не в убыток, ибо в месте ее такого применения читается с большим удовольствием, и в случае подобного чтения каждая книга наших, задистов в конечном счете прочитывается дважды. Один мой знакомый вообще все самые главные для себя сведения почерпывает именно в этом учреждении, так как при острейшем дефиците времени читать литературу, а тем более периодику не имеет никакой возможности. Да что там мой знакомый! Приходилось мне быть в доме известнейшего и любимейшего миром писателя, (позволявшего себе, однако, быть одновременно и заядлым читателем), так у него в помещении периодического посещения имелась целая библиотечка любимых авторов, употреблявшаяся, правда, лишь по прямому назначению, что, впрочем, совершенно не противоречит разбираемому нами примеру, потому что его любимыми авторами были исключительно головастики. Книги же задистов и у него в этом месте не залеживались.
Литературоведению ведомо, что капитально усидчивый сочинитель постепенно уподобляется песочным часам – чем дольше он сидит, тем больше у него перетекает из головы в фундамент, и восстанавливаться при этом можно только по системе йогов – время от времени стоя на голове. Но тут творца подстерегает другая опасность – никогда не известно, что при этом перетечет обратно… В молодости, еще до полного погрузнения, Отпетов кое-когда и позволял себе головостой, что, конечно, способствовало взаимообмену творческих соков в его организме, но с годами это стало уже и физически невозможно, да и как-то вроде бы и не пристало ему в его-то чинах выйогиваться до горы ногами…
Поэтому, окончив свой обычный творческий сеанс, Отпетов ни на какие упражнения уже не отвлекается, а вызывает машину и едет в Печатный Приказ, Догмат-Директорию или какое-либо другое высокое учреждение, иногда даже и в «Неугасимую лампаду», где воцаряется в кабинете и сидит там довольно долго, мешая подчиненным линять домой, потому что ему-то спешить особенно некуда – все приемы, визиты и банкеты начинаются весьма поздно, хотя и не настолько, чтобы имело смысл до них возвращаться домой…
Ну, на этом мы, пожалуй, и закончим исследование телесных, а точнее сказать, телесно-творческих вопросов, и посмотрим, чем занимаются Отпетов и Черноблатский в то время, когда мы выпустили их из зоны своего наблюдения…
…На черную полированную поверхность, занимающую весь экран, шлепается связка сарделек. Камера отъезжает, и теперь видно, что это никакие не сардельки, а пальцы Отпетова, который, придерживаясь рукой за крышу автомобиля, начинает задом втискиваться через дверной проем на переднее сиденье. Он пытается сделать это сразмаху, но неудачно. Тогда он применяет другой способ – толчек следует за толчком, отчего машина глубоко раскачивается с боку на бок, словно корабль в мертвую зыбъ – прямо-таки ходуном ходит. Наконец, само тело Отпетова, оказавшись целиком внутри, плюхается на сиденье, и машина, глухо хрюкнув, тяжело оседает на правый бок. В дверь медленно втягиваются тяжелые, обутые в лакированные с резинками туфли отпетовские ноги, и вслед за тем растопыренная ладонь съезжает с крыши и накрывает собой дверную ручку. Дверь захлопывается. Слышна команда: – На «Динамо”!
С диферентом на правый борт машина медленно отчаливает от подъезда…
Затемнение.
Из затемнения – квартира Черноблатского. Ковры, хрусталь, стенка. На корешках всех книг одно имя – «Черноблатский». Стена, сплошь увешанная брелоками. Повсюду телефоны – на столе, на стене, на письменном столе, на кухне, в ванной, в туалете, возле телевизора и в изголовье дивана. На всех аппаратах в центре диска наклеены золотые гербы: крест с дополнительной косой перекладиной, и по кругу слова: – «Господи, помилуй!».
Черноблатский лежит на диване животом вниз, под тяжелой нижней челюстью горка подушек – он смотрит телевизор.
Оператор ведет панораму через весь стадион, притягивает трансфокатором трибуны – крупнее, еще крупнее… На экране появляется Отпетов – он заполняет два места и смотрится рядом с соседями, как горилла среди мартышек. Крупный план. Кажется, что Отпетов входит в комнату. Черноблатскии хочет вскочить, садится и тут же со стоном рушится на диван.