Ты сын отечества – согласен в этом я,
Ты точно, может быть, член славного народа;
Разумна, хороша, честна твоя семья,
Но ведь в семье не без урода…
Петр Вейнберг. 1858 год.«Сыну отечества»
«… Часто люди не понимают, что каждое искусство имеет свои законы, и нельзя из одной и той же повести делать кинокартину, пьесу, оперу и балет…».
Кукольник, Народный артист, середина 20-го века.
Что из любого спектакля можно сделать фильм, а из любого фильма спектакль – всяк дурак знает. Получается «туда-сюда», как с заводной куклой: сначала человек изобрел в подражание себе механическую куклу, а потом придумал танец «Заводная кукла», в котором стал подражать своему подражанию. Возможность эту используют кому ни лень, и не святого искусства ради, а больше из чисто гонорарных соображений.
Требую эту двойную выкачку денег запретить, а кому нужно сделать и то и другое – предлагаю идти в мои последователи, не буду разыгрывать из себя скромника и прямо заявляю: я ввожу в искусстве новую форму и даже новый вид искусства, каковые лежат вне жанров, во всяком случае, вне жанров, доныне известных и принятых. Преимущества? – Сколько угодно! – полная творческая свобода, отсутствие каких-либо канонов, убивающих мысль и фантазию автора и дающих критикам возможность все время на что-нибудь ссылаться. А не будет на что (кого) ссылаться – придется им все из головы придумывать – аргументы всякие, и недостатки самим формулировать. Вот тогда мы и посмотрим, что они запоют. А на готовеньком да спокойненьком всяк дурак умеет критиковать. Короче: когда кое-кто кое-кому кивнет конфиденциально-категорически-кураторски, каждый крикливый кретин квалифицируется как критик. Критиковать – разлюли-малина, это все равно, что за зайцем на вездеходе гоняться – днем у того на это никаких ног не хватит, а ночью и того лучше – полоснул по нему фарами, он и присел, ослепши: видно его как облупленного, а ежели заяц прожектором освещенный, то зайцу тому верная хана, потому как по освещенно-указанной цели лупить одно удовольствие – попадание безусловное, промаха тут не бывает, и риска никакого – где там косому против такой многолошадинной силы! Я бы за это, как и за размножанривание литературных произведений, карал по дракуловским законам, законодательно запретив и то и другое, как и многое прочее… Тут ведь с прожекторной охотой и еще одна схожесть – чем труднодоступней для читателя книга – тем смелее ее громят критики, и тем беззащитней читатель с автором, точно так же, как чем темнее ночь – тем гибельнее она для зайца. Впрочем, если глубже посмотреть, охотник-браконьер даже благороднее такого критика – лупит себе мелкой дробью по неразумному зверю, и то взатай и без всякой философии – наоборот, ладит стихушничать, а критик – тот мало того, что шпарит картечью по сапиенсу, так еще и норовит образованность свою показать – как развезет… А когда надо прямо сказать, плохо оно или хорошо – цитаты пользует, да те, что погромче, позаканонистей, – тут уж не вездеход, а как бы чистый танк под ним получается. Вот и выходит, как ни облажал – безответственность гарантирована. Попробуйте-ка вспомнить, кого из них за былые облажания хоть к чему-то привлекли, иду на спор – не вспомните!
Но это я вроде бы крайний случай беру, критика, она, конечно, многогранна в своих видах и подвидах. Если посмотреть, что такое критика сама по себе, то выяснится, что задумана и создана она человечеством не с худшими намерениями, а, пожалуй-что, и наоборот. Она, если ее в идеале брать, – могучий рычаг прогресса – в смысле продвижения к тому же идеалу (опять же если к нему всерьез решено двигаться). А если не всерьез, то критика оборачивается к своему создателю не лицом, а как бы наоборот, а тут, как известно, начинаются сплошные извращения… И в результате все приходит к своему антиподу. Я вот, например, покритиковал как-то одного своего хорошего приятеля, и покритиковал-то по делу, а он обиделся. Я ему и говорю, успокаиваючи:
Ага, ты не любишь критику!
А он мне в ответ:
– Покажи мне человека, который любит критику… Я ему сдуру пообещал, а теперь вот ищу, до сих пор почему-то никак не попадаются. Что же касается ее многогранности, то тут я, наверное, малость перехватил, потому что, подумав, обнаружил не так уж много ее видов, а самих критиков – всего-то три категории. Более подробно с моей классификацией вы сможете познакомиться, читая предлагаемое мной ниже сочинение – там все это развернуто через практику литературной жизни. Здесь же я только позволю себе чисто перечислительно привести отдельные формулировки из этой области человеческой деятельности, как бы наметить пунктиром канву.
Прежде всего, критика бывает здоровая и нездоровая, то есть как бы критика по шерсти и против шерсти – но тут все зависит от того, кто и кого критикует. В этом есть некоторое сходство с ярмарочной игрой, когда два человека, сидя верхом на бревне, лупят друг друга мешками, набитыми чем-то мягким. Я имею в виду, разумеется, не мягкость ударов – в этом смысле пример не соответствует сути дела, – а позицию людей, получающих удары. То, что для одного хорошо, для другого плохо – смотря по тому, кто в данный момент нанес удачный удар, наиболее распространена сейчас критика по шерсти, она же перечислительная, а, точнее сказать, похвально-пересказательная – сначала пересказывается вкратце или более-менее развернуто содержание критикуемого произведения, а затем выдаются комплименты, за что такую критику называют еще и комплиментарной. Ведется она в поразительно любезной, вежливой форме и сопровождаема обычно вопросительно-парикмахерской терминологией: «Не беспокоит?», «Вас освежить?», «Какой парфюм Вы предпочитаете?», «Не прикажете ли компрессик?», и т. д.
Случается, правда, и смешанный тип с перевесом в ту или другую сторону, но на такую сложность мало кто идет, разве что отдельные добросердые душегубы. Тех же, кто комплиментов не раздает и не устраивает чьих-то или своих собственных литературно-меркантильных дел и делишек, обычно не одобряют, обзывая их критику самоцелью, а их самих – критиканами. И странно – стоит лишь к обыкновенному слову прибавить специфическое окончание, как нормальный, ничем не выделяющийся человек по названию критик вырастает в злодея типа «ни себе, ни людям», имя которому – критикан, и действительно, что это за критика ради критики? Какую пользу может из нее извлечь практическое человечество? И не критика это вовсе, а напрасная трата времени. Нет, совсем не даром пристегивается такому человеку уменьшительно-ругательная частица АН, сразу снижающая его до уровня пустопорожней балаболки, причисленной к разряду явлений сугубо отрицательных. Сами посмотрите, как он выглядит в ряду других слов с тем же окончанием? Критикан, политикан, истукан, таракан, канкан, стакан… Ряд, прямо скажем, явно порочный.
Впрочем, мы, кажется, отвлеклись слишком далеко в сторону, а посему давайте-ка, как говорят в народе, вернемся к нашим баранам, то бишь к вопросу о творческой свободе.
Суть моего новаторства вкратце сводится к следующему:
1. Не нужно создавать отдельно пьес и киносценариев, пишется сразу сценарий фильма-спектакля. Для такого произведения ввожу новый термин – «фильтакль» или «фистакль» – как окончательно, я еще и сам не решил. Можно обсудить это в писательской среде и постановить общим голосованием или пустить опросный лист, мне-то самому, честно говоря, первый вариант больше нравится, потому что «фистакль» смахивает понемногу и на фисташки и на фискала.
2. Будет, наконец, покончено с такой измыелицей, как легенда о святости театра. Тут тоже целую теорию выдумали, в которой его чуть ли не с порога обожествлять начинают. Возьмите хоть такую формулировочку: «Театр начинается с вешалки» – Это ведь для сентиментальных дамочек, чтоб благоговели, а на самом-то деле столь торжественное выражение расшифровывается просто. Конкретный пример приведу: зашел я недавно в один театр, и начался он, как тут и говорится, с вешалки – не взял бинокль, и меня сразу же обхамили.
Я считаю, что с исключительностью театра пора покончить, тем более, что мои фильмы-спектакли дают возможность выйти из рамок сценической условности и показать натуру такой, какова она есть, – тут ведь все безусловно. В сценарий я могу напихать, например, сколько хочешь крупных планов, а в театре их нешто разглядишь? В театре вообще не все разглядишь. Вот, например, еще такая театральная условность: глянешь в афиши – в разных местах одно и то же идет, а пойдешь – и вправду одно и то же, только тут драма, там опера, а еще где-то балет. Это значит – автор с кем-то условился, как им одним ртом три титьки сосать…
Короче – поменьше рамок, побольше простора. А то я одному литератору дал почитать моего первенца, а он мне:
– Это ни в какие рамки не лезет!
А мне как раз того и надо! Я ему знаете что ответил?
– Мои сочинения не только в рамки – ни в какие ворота не полезут, и в этом мое кредо и мой творческий метод: размах если и не вселенский, то уж глобальный – как минимум!
В данном случае я, правда, до полного размаха своих возможностей еще не дошел – первооснова не позволяет: случай, взятый мной для первого разу, нетипичный не только для правословия, но даже и для мирской жизни, не то я бы создал кое-что почище грибоедовского «Горя…».
3. Вместо двух сценариев будет писаться только один, а то обычно после литературного сценария пишется еще и режиссерский, который есть ни что иное, как перелопаченный литературный. А на кой он сдался? И почему каждый режиссер норовит к писателю припиявиться? А я им: пожалуйте – литературно-режиссерский сценарий, где уже все предусмотрено, уговорено и расписано – всяк дурак знай свой колпак!
Вот так прямо и начнем: Литературно-режиссерский сценарий фильтакля…
(На этом записи в нулевой тетрадке обрываются, Х.Б.)
Харон Антисоф
«Они меня потому и не любят, что я приду их отпевать…»
Николас Гильен. 1947 год.
Мы живем в век, когда все смешалось. Одни разгуливают по Луне в неземных доспехах и едят космическую пищу, а другие бродят голышом в джунглях, питаясь улитками, а то и вовсе тошнотной нечистью. Кому-то доступны вершины человеческой культуры, а кому-то на эту культуру плевать с тридцатого этажа высотного дома. Да ладно только плевать бы, а то ведь норовят прибрать ее, культуру, к рукам: им подавай ее в наложницы, или, того чище – пристраиваются к ней сутенерами и доят несчастную годами, подсовывая ей под вымя свой грязный подойник.
В вере тоже все попуталось – люди к звездам летать кинулись, а на что им это? Хотят знать, есть ли жизнь на Венере да на Марсе… На Земле-то она есть ли? Вон даже профессию придумали – землеустроитель. Тыщи их повсюду шастают, а только на Земле как была неустроенность, так и осталась… Устроители… А тут – к звездам!
Астронавты американские, на джеминаях-аполлонах в Божьи просторы вторгаясь, хоть молятся ему перед этим. Чудно мне было узнать про таковое несоответствие… А чего же я не удивляюсь, что грабители, убийцы, тати, мразь всякая, на свои грязные дела идучи, от лика Божьего морды воротят, а, нагрешивши досыта, идут в церковь душу спасать? И где она у них, душа-то?
Атеисты, и те своего бога попрали – говорят одно, делают другое… Кресты вот нательные заместо украшений на шее на цепках носят! Баловство, скажете? Может, и баловство. Верить – не верят, а суеверствуют – сглазу, например, боятся – через левое плечо плюют, черных кошек обходят, по деревяшке стучать придумали: скажет кто чего и сразу – стук! Прямо стукач на стукаче…
Бога теперь все всуе поминают, в душе же его – ищи-свищи…
Однако рассуждать на эту тему можно бесконечно, а потому давайте-ка обратимся к нашему Житию.
Как видно из заглавия, Отпетов – это фамилия – так сказать, имя собственное. Только она, как догадываетесь по эпиграфу, не совсем случайно совпадает с прилагательным «отпетый», но в эпиграфе стоит ионии, из чего опять же следует, что речь тут пойдет не об одном Отпетове, а о многих (лицах?), как говорят французы – Мульён Рож. Всех их отпевать в будущем придется лишь номинально – чистый ритуал – они сами себя отпели еще при жизни. Отпетый же – есть покойник. Значит, они уже и живут-то покойниками – как бы под чужой личиной, а на свете их в человеческом понимании нету! И потому вокруг них всегда вонь – они и смердят как покойники, жизнь их – несусветная жизнь – призрак. Они в душе знают это и потому люто ненавидят все живое, тайно завидуя и явно мстя ему за свою призрачность. Что вспомнят они перед грядущим, уже фактически формальным отпеванием? – Разве что это:
– Пили – во!
– Жрали – во!
А за душой? – За душой – смрад, одна лишь бесконечная деньга, за которой им всю жизнь приходилось пролезать во все щели, как вшам через гребенку – унижались, валялись в ногах, на брюхе ползали, лизоблюдствовали…
Честь и деньги не входят в один мешок, – говорят исландцы.
Одни считают, что можно прожить и без денег, другие этого не считают и предпочитают обходиться без чести… Сожалеют ли они об этом, подводя свое последнее сальдо-бульдо? Навряд ли, ведь по мудрому рассуждению одного известного всему миру писателя перед судом своей совести не дрогнет лишь тот, кто облекает себя в броню лжи, нахальства и бесстыдства. Они, мои отпетые, не дрогнут – на то они и покойники.
Ты, дорогой читатель, скажешь: – Заладил: они, они, а кто они-то?
Не спеши, сейчас я тебя с ними познакомлю – надоедят еще…
Прежде всего, давайте определимся, в каком мы находимся «измерении»?
Итак:
Действие происходит в Щавельевской правословной епархии с выходами в иные духовные и мирские сферы. Время – от… – и до…
Написал и задумался, а лица ли? Не все же у меня лица… Взять хотя бы вот этих – какие же это лица с таким-то оскалом?.. А «действующие хари» писать вроде не принято. Придется так и оставить. Только разделю-ка я, пожалуй, этот список на две части, чтобы отделить зерна от плевел.
Отпетов – сочинитель. Он же Антоний Софоклов, главный настоятель епархиального журнала «Неугасимая лампада».
Тихолаев – его заместитель. Магистр суесловия.
Низоцкий – беллетрист. Новый заместитель, железная рука Отпетова.
Дуга Многоподлов – Главный богомаз. Блудящая рука Отпетова.
Черноблатский – эконом. Родственник новой жены Отпетова.
Веров-Правдин – иеромонах, член БРЕДколлегии и действительный член, Рабочая рука Отпетова.
Минерва-Толкучница – игуменья, Грязная рука Отпетова.
Бекас – служка – выдвиженец, Правая рука Отпетова.
Чавелла Шкуро – младшая игуменья, Тайная рука Отпетова.
Гланда – весталка. Кандидат суесловия.
Шихамура – смотрительница эпистолярия, ловкая рука Отпетова.
Нюська Живородящева – деловод, Быстрая рука Отпетова.
Митридат Лужайкин – серый кардинал, Длинная рука Отпетова.
Афишкин – звонарь. Заведующий отделом Бича и хорала.
Постельняк – младший летописец.
Ганна – убогая, привратница Отпетова.
Клыкастов
Летописцев – фарисеи, критики-ведуны.
Уклейкин
Элизабет Шланген – из басурман, камеристка и кофеварка Отпетова.
Михаил Архангелов, Олексий Злостев – богомазы
Митька Злачный – человек Божий, Старшина богомазной братии и по совместительству староста-смотритель рубрики «Здравия желаем!»
Мандалина Шестая – Новая жена Отпетова.
Монахи, прихожане, авторы, жёны Отпетова и прочие…
Маруся – инокиня
Вернописец Храбър – Старший летописец.
Василий Павлович Наргит – Тайный советник. Правдолюбец.
Бардыченко – Старший диспетчер, впоследствии поп-расстрига. Скептик.
Питирим Укатов – поддьячий Правежного Приказа.
Стрелец – Магистр Правежного Приказа.
Верующие, неверующие, хористочки, народ…
В сих списках действующих лиц поименованы, разумеется, лишь те герои нашего повествования, которые встречаются в нем наиболее часто. Кроме них, перед нами промелькнет немалое количество и других. О каждом из встреченных мною людей – и названных и не названных – можно было бы сочинить роман, но мне этого уже не успеть – стар я – и потому спешу написать хотя бы обо всех чохом. Есть, конечно, опасность из-за этой спешки впасть в схему и потерять в качестве, но и количеством я пожертвовать никак не могу – уж больно много в нашей жизни в любое дело людей вплетено. За недостатком времени избегаю даже давать словесные портреты кого-либо из описываемых мною человеков. Пусть каждый читатель сам себе вообразит каждого из них. А если, в дань моде, за мое произведение возьмется какой-нибудь сценарист-режиссер, то он уж непременно все свое напридумывает и даже пробы сделает, чтоб под общий стандарт подходило – скажем, если хам, то непременно с наглой рожей, как будто мы не встречаем вполне благообразных и респектабельных хамов. Мне же пробы не нужны – пишу с натуры (я ведь все-таки летописец, а не романист), видя каждого насквозь, а при этом было бы глупо описывать, какой у кого нос или уши. Главное – не упустить главного.
«С такой гузкой и без намордника!..»
Из разговора»
Прихожанская (или, по мирскому, приемная) Отпетова.
Вдоль стен на скамьях сидят прихожане и прихожанки. В буфете – кладовке, примыкающей к прихожанской и кабинету Отпетова (видно через дверь), Элизабет на плитке готовит кофий. За столом у двери, обитой черной лоснящейся кожей, сидит Ганна. Перегнувшись через стол, она шепчется с одной из прихожанок – пухлой крашеной блондинкой, зажавшей под мышкой пухлую же розовую папку. Поднапрягшись, можно уловить отдельные слова: «расстарайся… рассчитаюсь… рассчитайся… расстараюсь…
Оживает селектор. Голос Отпетова – густой, с небольшой гнусавостью вальяжный баритон:
– Черноблатского на связь!
Ганна суетливо и путано нажимает кнопки на пульте. В прихожанскую врываются клочки разговоров:
– … Стакан освобождай, дистрофик!.. Верстайте мелочей… Ладью зевнешь, Бекас… Хрен с ним, с автором… Клариса, соедини меня с Новосырборском… Меньше пены… Сверку не приносили?..
Голос Отпетова:
– Ну что там у тебя, убогая!
– Да кнопки не те под руку лезут, батюшка…
Стареешь, дочь моя…
Наконец, прорывается невнятное, словно у него язык распух, бормотание Черноблатского:
– Слушаю, папа!
– Кто на «Динамо» играет?
– Местный «Спартак» с данайцами – не запомнил, как звать, тоже на «Спартак» похоже, но смахивает на «Сюртук».
– Может, «Сиртаки»?
– Во-во! Они!
– Съезди, возьми два билета…
– Слушаюсь, папа! Ща Фомке позвоню… Сколько билетов – три?
– Оглох, что ли? Два я сказал!
– Один решили ехать?
– Один…
Селектор затихает. Блондинка с папкой спрашивает полушепотом:
– А пошто два билета, коли один?
Ганна: – На «Динаме»-то места на скамьях краской размечены, да тесно поделили – обычному человеку как раз, а наш не помещаются, по два билета брать велят. Али ты их никогда не видала?
– Не сподобилась. Первый раз к ним обращаюсь.
– И-и-и, милая моя, владыко наш телесами-то могучи, чистого весу десять пудов, по хоромам ходют – полы изгибаются. И дебелы, и солидны…
– Видать, родители не из мелких были…
– Бог про то ведает, а тут о родителях ихних никто и слыхом не слыхивал. Может, их и вовсе не было, и божественного происхождения они, настоятель-то наш… И по имени-отчеству никак не зовутся – Отпетов и всё. Художества же свои они подписывают «Антоний Софоклов» – всегдаим у них такой, только так к ним никто не обращается…
– А как же их величать-то?
– Да кто как посмеет: из чужих кто – так «ваше преподобие», «отче» или «владыко», а свои – кто «папа», кто «шеф», кто «батюшка», кто «хозяин», кто «кормчий», а кто и «главный кормчий»
– Это почему же кормчий? Как у китайцев, што ль?
– Причем тут китайцы? – У них это от другого слова идет. Там у них кормчий тот, что у кормила, у руля, значит. Слыхала, небось, песню: «В открытом мире не обойтись без кормчева». В миру, значит, у них без рулевого не потопаешь… А мы не в миру, мы в духовности, и у нас без кормчего не полопаешь, потому как, по-нашему, кормчий тот, что корм из кормушки раздает – кормит, стало быть, нас, грешных. А у нашего-то кормушка больно велика – Главный кормчий и есть. Ты вот, спрашивается, зачем пришла? – Тоже ведь подкормиться?.. Возьмет он вирши твои – значит, подпустил к кормушке, не возьмет – ходи, зубами щелкай. Также и с другими…
– А много ли других?
– Полно? Одних наших, вписанных в Щавельевскую кормчую книгу, тех, что на церковном жалованье, почитай, сотня, да из прихожан сколько каждый день сидят, уединенции Отпетовской дожидаются… Великая сила у кормчего нашего.!
– Сила есть, ума не надо! – поворачивается к ним выглянувшая из каморки Элизабет.
– А ты язык-то прикуси! – привычно огрызается Ганна, – сама из этой кормушки хлебаешь, а благодетеля своего хулишь, словно не от них зависишь…
– Это еще посмотреть надо, кто от кого отвисит.
– Во! Всю жизнь тут прожила, а без своих бусурманских словечек молвить не научилась!
– Мои словеса при мне и останутся, а ты правословным мозги не запудривай! Тоже мне чудодейка нашлась! Да я родителев его как отлупленных знаю от тех пор, когда он сам еще земле свой первый «Гутен морден» не сказал. Это ты кому хошь заливай, что родителей нет. Такого и у Господа не бывало…
– Ты Господа не трожь, Господь наш непорочным зачатием произведен. Святая дева Мария…
– С Марией твоей только для дураков дело темное… И у нее кое-кто попасся. Ты бы Пушкина почитала – у него ясно сказано, какое там у нее непорочное зачатие с трех заходов получилось! (Цитирует) – «Досталась я в один и тот же день Архангелу, Лукавому и Богу»… Это, по-твоему, что – все один и тот же Всевышний в трех лицах лакомился? Да и без Пушкина у нее Йоська-плотник был, а иначе не столько непорочность, сколько безотцовщина получается… Байстрюк по-нашему, по-заграничному, а по-вашему – незаконнорожденный или попросту – верблюдок…
– Да не верблюдок!.. – смеется одна из прихожанок.
– Ты ее не просвещай глупым словам-то! – сердится Ганна. – А ты, Лизабетка, не богохульствуй, на сковородку попадешь.
Нашла чем стращать! Я этого адского файера не боюсь.
Ты бы лучше посоображала: у кого не отца, а матери нету? – Ага, не знаешь? – У черта нету! Это ведь только говорят «пошел к чертовой матери!», а где ты про такую слыхивала, читала? Ни в Ветхом, ни в Новом завете не сыщешь, и даже в людских сказках – ни гу-гу. Отца-то ихнего, чертячьего, далеко искать не надо – Сатана ихний фатерляд, а с матерями все шито-крыто… А не приходило тебе в твою дурью башку, что чертовы матери – это девки человечьи? Может, черти от их греха с Сатаной получаются, да без всякого зачатия – просто как искры из кремня кресалом высекают? Может, и я из таких мамаш, а?
– Тьфу, какую гадость несешь, сама, небось, и выдумала эту небывальщину.
– Почему же небывальщина? Если можно, по-твоему, зачать без согрешения, то почему нельзя – по-моему – согрешить без зачатия?
– Экую ты, Лизабетка, галиматню прешь!
– Это ты, убогая, от темности своей не в курсе. Знаешь, сколько теперь даже наука умеет разных гитик? А ведь она от божеских тайн и сотой доли не раскусила. На свете все может быть… Только наш-то произведен никаким не божецким, а самым что ни на есть земным, старым незрячим способом…
– Заткнись, бусурманка, – подскакивает на своем месте Ганна, – я тебе сичас глотку перегрызу!
– У, дура цепная! – Элизабет возвращается к своему кофейнику. К ней подходит блондинка:
– Это как, мать моя, незрячим-то?
– Ты что, неграмотная? Как звать-то тебя?
– Милица Шепоткова.
– Вирши слагаешь?
– Крапаю помаленьку.; Да вот, в люди хочу вылезть.
– Коли так – меня держись. Ганна тебе тут не помощница.
– Сулила она…
– Дуреха ты. Да она всем сулит! Видишь, к ней уже другая подсела – и той сулит… (От стола, действительно, доносится: «… расстарайся… рассчитаюсь… рассчитайся… расстараюсь…»). Не может она ничего, не допущена близко – больно глупа.
– А ты можешь?
– Я, милая моя, все могу.
– Как же ты можешь мочь, когда ты тут только в кофеварках ходишь?
– Дура ты, дура, мне выше-то и не надо, неученая я… Да на что мне и наука, когда он у меня на крючке, сам-то…
– Ой ли?
– Вот тебе и «ой ли»!
– Это как же тебе, матушка, удалось?
– Судьба, милая, судьба. С мамашкой его, Анамалией, в подругах была, в наперстницах, можно сказать. Единоверицы мы, из одного Люстдорфа. У ней хаузы своей не было, так я ей крышу давала. Жили – не тужили, не хлебом единым сыты были – как говорится, сочетали приятное с доходным при полной свободе существован. И никакой тебе лирики. А с евойным папенькой у нее завелась любовь. Огромен он был: сядет на коня – тот под ним того гляди сломится. В черном плаще ходил с красной подкладкой. Лица не скрывал, только разглядеть его одной ей удавалось. Она была фрейлиной крутого нрава, но, можно сказать, аматерка, а он по службе лютому ремеслу был обучен…
– Это что же за ремесло такое?
– Соображометр у тебя, душа моя, есть? Тугодумная ты какая! Как только вирши складываешь? – Нынче, правда, профессия эта у нас, как считают, по счастью, забыта… Ну, ладно, дам тебе намек, в виршах же – может, допрешь, хоть и стар мой куплет – ему уже вторая сотня годков пошла:
Протяженно-сложенное слово
И гнусливо казенный укор
Заменили тюрьму и оковы,
Дыбу, сруб и кровавый топор…
Милица: – Неужто…
Элизабет: – То-то, милая, по последним-то строчкам и был он мастер! Только с ней он, с Анамалией, не злобился, даже по-своему мягкость проявлял. Заметила я как-то: полнеть моя содомница начала, говорю:
– Что делать думаешь? У него же положение, в отличие от твоего, семейное, да и ты – фрейлина, девица, должна, значит, приличие соблюдать. Тогда насчет этого, как и сейчас в открытую, строго было.
Подумала она, с топорником своим посоветовалась (освободиться уж поздно было) и решила, как заметным начнет становиться – уехать куда-нибудь подальше и произвести дитя тайно от людских глаз. Это и есть старый незрячий способ – чтоб никто, значит, не узрел. А потом хотела чадо свое мамке какой-нибудь на откорм отдать, благо в деньгах нужды не имела – молодыми зарабатывали мы изрядно, да и пожелатель ее зело богат был, ему, главное, огласки не хотелось, а прокормить-то он целую сотню мог…
– Казачью?
– Причем тут казачью? Простую, человечью. Ты бы еще черную вспомнила! Вот ту бы он не прокормил, ведь черная сотня – это даже и не тысяча, а жуткая орава народу…
Милица: – Ну, это уж я догадалась, что удалось сокрыть…
Элизабет: – И ничего ты не догадаешься, потому как все не по плану пошло, а наперекосяк поехало. Как снег на голову – власть переменилась, и те, кого будущий папенька… того, наверху оказались. И лежать бы ему под своим же топором, да сам на себя руки наложил – отравился со страху. Люди сказывали – цыганистым калом.
– А с дитем-то, с дитем что?
– С перетрясок этих Анамалия моя скинула до срока – семи месяцев не выносила – сущий червячок вылупился, но глазам своим не поверили – в рубашке! Да в какой рубашке! Чистое форменное казенное сукно – снаружи черная, с изнанки красная. Одно слово – чудо при родах…
– Как Христос?
– Причем тут Христос? Христос родился как все – голым, а этот – в рубашке. Примета, как известно, хорошая, однако признаков жизни не выявлял. И решила тогда новороженица схоронить его – и так, как покойника, и от глаз людских, чтобы уж никто и ничего не узнал. За Люстдорфом нашим пустырь был – мусор всякий свозили, навоз… Там она его и зарыла. А через малое время на пустыре том степном завод строить задумали. Стали мусор разгребать, под фундамент место готовить, и пошел тут слух, что найден там мальчик небывалых размеров, но совсем еще несмышленый парубок… Поняли мы, что это он и есть. Оживел, значит, и выжил. Опять чудо! Думаю, рубашка та его спасла, а остальное навоз сделал – и с голоду помереть не дал, и росту поспособствовал. Известное дело – удобрение. А что мозгами он не соответствовал, то и тут все ясно: удобрение на телесное или, как в миру говорят, на материальное воздействует, в рост его гонит, а мозги – духовная субстанция, они с навозу задыхаются.
Анамалия моя кинулась было его забирать, да я ее удержала:
– Ты что, говорю, загубить его хочешь? Узнают, кто папенька у него – за ноги, да об угол… А во-вторых, ты и сама иноверица.
И придумали мы тут с ней такую стратегию. Раз его завод приютил – пусть он его и растит, а мы как жили поблизости, так тут и останемся, чтобы под глазом был. Много выгод из этого выходило. Главное – числится он будет в ихней вере, и происхождение ему, несмотря на навоз, чистым запишется. Такому найденышу ни одну дорогу не перекроют.
Так мы и сделали.
Окрестили они его Отпетовым – вроде как бы в покойниках уже побывал. А как подрос – в цех взяли, на машине учить работать. Завод Патриархии принадлежал и назывался «Госсвечмаш». «Гос» – значит, Господь ему покровительствует, а «свечмаш» – что свечи эти машинного изготовления.
Только никто там того не ведал, что малец-то втайне уже нашей веры стал: как ему десяток лет стукнуло, Анамалия зазвала его к себе и все ему как есть выложила. А он мозгами уже малость поправился, во всяком случае кое-чего стал кумекать, воспринял он слова ее, особо за отца взъярился, аж волчьи искры в глазах забегали – к нему если хорошо присмотреться, искры эти и сейчас в глубине разглядеть можно – так с того момента и остались они у него, видать, уже на всю жизнь. И как поняла она, что сынок созрел, повесила на стенку отцов портрет и велела стать перед ним на колени и поклясться, что до конца дней будет он мстить за отца нынешним хозяевам своим. Рассказывала она мне, что когда клялся он, даже зубами скрипел от лютости – вот она, папенькина кровь…
Несколько лет назад умерла Анамалия – она меня постарше была. Перед смертью все учила сынка – никому ничего не прощать и никогда ничего не забывать. Он к этому времени уже своего чина достиг, но в должности еще не этой был. Похоронил ее тайно, чтоб о родстве не догадались, но пышно – по высшему разряду…
Это я тебе, милая, одну только канву рассказала, столько еще про него знаю – ой-ей-ей! А ты – кофеварка!
– Элизабетушка, ты кому-нибудь еще про все это сказывала?
– Да нет, на что оно мне?
– Значит, теперь он и у меня на крючке?
– О, майн кот! Милица, дура ты и есть! Попробуй только рот разинуть – он тебя тут же придушит, как удав суслика – где у тебя доказательства? Хоть одно? Хе-хе-хе… А у меня они все целехоньки и под тройной подстраховкой, а то я сама черта с два была бы целехонька! Так что ты, душа моя, особо не чирикай, а на меня располагай – глядишь, в люди и выскочишь. Дорого я не возьму, аппетит у меня не тот уже: накопила кой-чего за свой век, все равно уж самой всего не прожить, а оставлять кому? Из ближних – один племянник, остальные-то умудрились насолить мне досыта, а дальние пусть сами о себе позаботятся?