Когда Флоран и Кеню вошли, Лиза сидела за опущенной доской конторки и писала, выводя крупным, очень четким, закругленным почерком столбцы цифр. Мужчины сели. Флоран с удивлением рассматривал комнату, портреты, часы и кровать.
– Ну вот, – сказала наконец Лиза, добросовестно проверив целую страницу вычислений, – выслушайте меня… Мы должны представить вам отчет, любезный Флоран. – Она назвала его так впервые. Взяв исписанный листок, она продолжала: – Дядя ваш, Градель, скончался, не оставив завещания. Вы с братом были единственными наследниками… В настоящее время мы должны отдать вам вашу долю.
– Но я ничего не требую, – воскликнул Флоран, – мне ничего не надо!
Кеню, должно быть, не знал о намерениях жены. Он немного побледнел и взглянул на нее с досадой. Владелец колбасной искренне любил брата, но к чему было навязывать ему наследство дяди? Позднее видно будет.
– Я отлично знаю, дорогой Флоран, – заговорила опять Лиза, – что вы вернулись не с тем, чтобы требовать свою собственность. Но только денежки счет любят, и гораздо лучше покончить с этим теперь же… Капитал вашего дядюшки достигал восьмидесяти пяти тысяч франков, и я записала на вашу долю сорок две тысячи пятьсот франков. Вот они.
Лиза показала ему цифру на листе бумаги:
– К сожалению, не так легко оценить лавку, инвентарь, товар, клиентуру. Я могла вставить только приблизительные суммы, но, по-моему, сделала всему высокую оценку… У меня получился итог в пятнадцать тысяч триста десять франков. Значит, на вашу долю приходится семь тысяч шестьсот пятьдесят франков, что составит с наличными деньгами пятьдесят тысяч сто пятьдесят пять франков… Потрудитесь проверить…
Она внятно выговаривала цифры и протянула Флорану листок, который тот принужден был взять.
– Но колбасная старика, – воскликнул Кеню, – никогда не могла стоить пятнадцати тысяч франков! Я не дал бы за нее и десяти тысяч, ни за что бы не дал!
Жена выводила его наконец из себя. Нельзя так далеко заходить в своей честности! Разве Флоран спрашивал ее о колбасной? К тому же ведь он сам сказал, что ему ничего не надо.
– Колбасная стоила пятнадцать тысяч триста десять франков, – невозмутимо повторила Лиза. – Вы понимаете, дорогой Флоран, что нам нет нужды обращаться с этим к нотариусу. Мы сами совершим раздел, так как вы воскресли из мертвых… После вашего возвращения я, естественно, позаботилась об этом и, пока вы лежали наверху больной, постаралась по мере возможности составить опись инвентаря… Видите, здесь все поименовано, я рылась в наших старых счетных книгах, призвала на помощь свои воспоминания. Читайте вслух, а я буду давать вам объяснения, какие вы пожелаете.
Флоран наконец улыбнулся. Он был растроган этой прямодушной, как бы совершенно естественной честностью. Положив листок с вычислениями на колени молодой женщины, он взял ее за руку и сказал:
– Дорогая Лиза, я счастлив, что ваши дела идут хорошо; но мне не надо ваших денег. Наследство принадлежит моему брату и вам, потому что вы ухаживали за дядей до его смерти… Мне ничего не нужно, и я вовсе не намерен расстраивать ваших торговых операций.
Она стала настаивать, даже рассердилась, между тем как ее муж, не говоря ни слова и сдерживаясь, кусал себе ногти.
– Если бы дядюшка Градель вас слышал, – продолжал со смехом Флоран, – он был бы способен вернуться с того света и отнять у вас деньги… Ведь покойник меня недолюбливал.
– Что правда, то правда, он тебя не любил, – пробормотал Кеню, которому становилось невмоготу.
Однако Лиза продолжала настаивать на своем. Она сказала, что не хочет держать у себя в конторке чужие деньги, что это мучило бы ее, что она не могла бы жить спокойно с этой мыслью. Тогда Флоран, продолжая шутить, предложил поместить свои деньги в колбасную. Впрочем, он не отказывался от их материальной помощи: по всей вероятности, ему не удастся сразу найти работу; кроме того, он довольно неказист с виду и должен непременно запастись новым платьем.
– Черт возьми! – воскликнул Кеню. – О чем тут толковать? Ты получишь у нас и ночлег, и стол, и мы купим тебе все необходимое. Это само собою разумеется… Неужели ты воображаешь, что мы способны оставить тебя на улице?
Кеню был совсем растроган; и ему стало немного стыдно, что он испугался необходимости расстаться сразу с большой суммой денег. Он начал даже шутить и сказал брату, что берется его откормить. Тот лишь слегка покачал головой. Тем временем Лиза сложила листок, исписанный вычислениями, и заперла его в ящик конторки.
– Напрасно вы так делаете, – сказала она, как бы желая окончить разговор. – Я выполнила свой долг. Теперь пусть будет по-вашему… Но видите ли, я не могла бы жить спокойно; неприятные мысли меня слишком расстраивают.
Они заговорили о другом. Надо было как-нибудь объяснить присутствие Флорана, чтобы не дать повода к подозрениям со стороны полиции. Беглец сообщил брату и невестке, что он смог вернуться во Францию благодаря документам одного несчастного, умершего от желтой лихорадки на Суринаме. По странной случайности этого молодого человека также звали Флораном, но по имени, а не по фамилии. У Флорана Лакерьера осталась в Париже только двоюродная сестра, о смерти которой ему сообщили в Америку. Ничего не было легче, как разыграть его роль. Лиза сама вызвалась быть его кузиной. Было решено, что они станут рассказывать, будто к ним приехал двоюродный брат, вернувшийся из-за границы вследствие постигших его там неудач, и нашел приют у Кеню-Граделей, как называли супругов в их квартале. Приезжий останется у них до приискания места. Когда все между ними было условлено, Кеню захотел показать брату свою квартиру и похвастаться всем до последнего табурета. Из комнаты без всяких украшений, где стояли только стулья, Лиза отворила дверь в маленькую каморку, сказав, что здесь будет жить продавщица, а Флоран может остаться в комнате шестого этажа.
Вечером Флорана одели во все новенькое. Он все-таки настоял, чтобы ему купили черный сюртук и черные брюки, несмотря на советы Кеню, который утверждал, что черный цвет нагоняет печаль. Флорана перестали прятать. Лиза рассказывала всем желающим историю двоюродного брата. Он проводил все дни в колбасной, засиживался иногда на кухне или же в лавке, прислонившись к мраморной стенке. За столом младший брат пичкал его едой и сердился, что он мало ест, оставляя половину кушаний на тарелке. Лиза опять вернулась к своим привычкам, стала по-прежнему медлительна в движениях и безмятежна. Она терпела Флорана даже по утрам, когда он мешал ей заниматься с покупателями. Она забывала о нем и, внезапно увидев перед собой его мрачную фигуру, слегка вздрагивала, но тотчас же посылала ему одну из своих чарующих улыбок, чтобы он не обиделся на ее рассеянность. Бескорыстие этого тощего человека поразило Лизу; она питала к нему нечто вроде глубокого почтения с примесью смутного страха. Но Флоран чувствовал вокруг себя только атмосферу родственной любви.
Когда наступало время ложиться спать, Флоран, немного усталый после проведенного в безделье дня, поднимался наверх с двумя служившими в колбасной подмастерьями, которые жили в мансарде рядом с его комнатой. Ученику Леону было не больше пятнадцати лет. Этот худенький мальчик, очень кроткий с виду, воровал обрезки ветчины и забытые куски колбасы; он прятал свою добычу под подушкой и съедал ее ночью без хлеба. Несколько раз Флорану казалось, что Леон угощал кого-то ужином в первом часу ночи; в глубокой тишине заснувшего дома до него долетали сдержанные голоса, почти шепот, потом громкое чавканье, шелест бумаги, а иногда и тихий смех, похожий на смягченную трель кларнета. Другой подмастерье, Огюст Ландуа, был родом из Труа; толстый, заплывший жиром, с большой головой, он был уже лысым, несмотря на свои двадцать восемь лет.
В первый же вечер, поднимаясь по лестнице, он пространно и довольно бессвязно рассказал Флорану свою историю. Ландуа сначала приехал в Париж только с целью усовершенствоваться в своем ремесле, чтобы по возвращении открыть собственную колбасную в Труа. Там его поджидала двоюродная сестра; ее также звали Огюстиной; у них был общий крестный отец, поэтому и имя они носили одинаковое. Но в молодом человеке заговорило честолюбие: теперь он мечтал поселиться в Париже на доставшиеся ему в наследство после матери деньги, которые он поместил перед отъездом из Шампани у одного нотариуса. Когда они поднялись на шестой этаж, Огюст удержал Флорана и принялся расхваливать госпожу Кеню. Она согласилась выписать Огюстину Ландуа на место прежней продавщицы, сбившейся с пути. Сам он хорошо знает теперь свое дело, а Огюстина заканчивает изучение коммерции. Через год-полтора они поженятся и откроют собственную колбасную, вероятно в Плезансе или на какой-нибудь населенной окраине Парижа. Огюст не спешил с женитьбой, потому что в том году торговля салом была очень невыгодной. Он рассказал еще, что в праздник Сент Уана снялся со своей невестой на одной карточке. После этого подмастерье вошел в мансарду Флорана, желая взглянуть на фотографию, которую Огюстина не сочла нужным убрать с камина, считая, что она украсит комнату кузена госпожи Кеню. Он задержался на минуту – при желтом свете свечи он казался ужасно бледным – и стал осматриваться в комнате, где все напоминало о присутствии девушки. Ландуа подошел к постели и осведомился у Флорана, хорошо ли ему тут спится. Огюстина помещалась теперь внизу; это даже лучше, потому что зимой в мансардах очень холодно. Наконец он ушел, оставив Флорана одного у постели; на камине красовалась фотография. Огюст был копией Кеню, только с бледным лицом; Огюстина напоминала Лизу, но еще не созревшую.
Флоран подружился с подмастерьями. Брат всячески баловал его. Лиза терпела присутствие деверя, но все-таки он стал жестоко скучать. Уроков ему не удалось приискать, несмотря на все старания. Впрочем, он боялся идти в школьный квартал из опасения, что его там узнают. Лиза намекала, что Флорану лучше обратиться в какой-нибудь торговый дом, где он мог бы вести корреспонденцию или торговые книги. Она постоянно возвращалась к этой мысли и наконец предложила подыскать ему место. Мало-помалу молодую женщину стало раздражать, что он всегда торчит перед нею, ничего не делая и не зная, куда деваться. Сначала он стал ей противен, как всякий праздный человек, который только и знает, что ест да пьет; но невестка еще не думала ставить ему в вину того, что он их объедает. Она говорила обыкновенно:
– Вот я не могла бы так жить, по целым дням мечтая о чем-то. Оттого вам и не хочется к вечеру есть; понимаете ли, необходимо чувствовать себя усталым.
Гавар, со своей стороны, искал должность для Флорана. Но он делал это совершенно особым манером и, так сказать, подпольными путями. Ему хотелось найти для своего приятеля какое-нибудь драматическое или хотя бы полное горькой иронии амплуа, как подобает «изгнаннику». Гавар принадлежал к оппозиции. Ему перевалило уже за пятьдесят, и он хвастался тем, что подготовил падение четырех правительств. Карл X, попы, аристократы – ведь это он вышвырнул весь этот сброд и до сих пор еще презрительно пожимает плечами, когда о них заходит речь. Ну а Луи-Филипп со своими буржуа – просто дурак. Вспоминая о нем, Гавар приводил историю о шерстяных чулках, в которые «король-гражданин» прятал деньги. Что касается республики 48-го года, то это был фарс; он разочаровался в рабочих. Но теперь Гавару уже не хотелось сознаваться, что он рукоплескал 2 декабря, потому что в настоящее время смотрел на Наполеона III как на личного врага, на негодяя, который запирался с де Морни[3] и другими и задавал у себя «пиры горой». Гавар без устали распространялся на эту тему. Немного понизив голос, он утверждал, будто каждый вечер в Тюильри привозят женщин в каретах со спущенными занавесками и что как-то ночью он собственными ушами слышал с Карусельной площади шум бешеной оргии. Гавар считал своим священным долгом как можно больше досаждать правительству. Не раз он устраивал с властями такие штуки, что целые месяцы потом втихомолку смеялся. Например, он подавал голос за кандидата, который обещал «изводить министров» в Законодательном корпусе. Если же ему удавалось утаить что-нибудь у казны, навести на ложный след полицию, осуществить какое-нибудь отчаянное предприятие, Гавар старался придать этому делу яркую окраску политического протеста. В действительности же он лгал, прикидывался опасным человеком, говорил таким тоном, будто «шайка из Тюильри» знала его лично и трепетала перед ним. По его мнению, половину этих мерзавцев надо было послать на гильотину, а другую половину отправить в ссылку при следующей же потасовке. Вся его болтовня и яростные политические выпады сводились, таким образом, к бахвальству, нелепым россказням, и проистекало все это из пошлой потребности в шуме и зубоскальстве, которая побуждает любого парижского лавочника отворять ставни, когда на улицах воздвигают баррикады, лишь затем, чтобы посмотреть на убитых. Поэтому, когда Флоран вернулся из Кайенны, Гавар тотчас почуял возможность потешиться и стал изыскивать особенно остроумное средство, как бы оставить в дураках императора, министров – всех должностных лиц до последнего полицейского.
Гавар относился к Флорану с каким-то затаенным любопытством, словно в предвкушении запретной радости. Он не спускал с него умильных глаз, лукаво подмигивал и понижал голос, говоря с ним о самых обыкновенных вещах; даже в простое рукопожатие вкладывал он масонскую таинственность. Наконец-то ему посчастливилось напасть на интересное приключение; теперь у него был приятель, действительно скомпрометированный перед правительством, что давало Гавару возможность с некоторым правдоподобием хвастаться опасностями, которым он подвергался. Он в самом деле испытывал тайный ужас при виде этого человека, бежавшего с каторги и изможденного продолжительными страданиями. Но страх его был восхитителен: он возвышал Гавара в собственных глазах, убеждал его в том, что он поступает геройски, водя дружбу с таким опасным человеком. Флоран обратился для него в нечто священное; теперь он клялся и божился только Флораном; он ссылался на Флорана, когда ему не хватало аргументов и если он хотел окончательно дискредитировать правительство.
Гавар овдовел через несколько месяцев после государственного переворота. Он жил в то время на улице Сен-Жак и до 1856 года держал съестную лавку. Тогда же пронесся слух, что он нажил крупное состояние, вступив в компанию со своим соседом, бакалейщиком, взявшим подряд на поставку сушеных овощей для Восточной армии. В самом деле, продав свое дело, Гавар прожил целый год на проценты с капитала. Однако он не любил распространяться о том, откуда у него взялось состояние; это его стесняло, мешало ему откровенно высказывать свое мнение насчет Крымской кампании, о которой он отзывался как о рискованном предприятии, «затеянном с единственной целью – утвердить трон и набить кое-кому карманы». Между тем через год Гавар смертельно соскучился на своей холостой квартире. Заходя почти ежедневно к Кеню-Граделям, он сошелся с ними и переехал поближе, на улицу Косонри. Тут его пленил Центральный рынок с его гамом и невероятными сплетнями. Бывший владелец съестной лавки надумал снять себе место в павильоне живности только ради того, чтобы развлечься и наполнить пустоту своей праздной жизни пересудами рыночных торговок. Действительно, здесь он погрузился в целое море сплетен, был посвящен в мельчайшие скандалы рыночного квартала, и в голове у него стоял постоянный гул от визгливых и крикливых голосов. Это бесконечно приятно щекотало ему нервы; он нашел наконец свою стихию – блаженствовал, погружаясь в нее и наслаждаясь, словно карп, плавающий на солнышке.
Иногда, от нечего делать, Флоран заглядывал к нему в лавчонку. Среди дня еще стояла сильная жара. Усевшись вдоль узких проходов павильона, женщины ощипывали битую птицу. Между приподнятыми полотняными навесами пробивались полосы солнечного света. Из-под пальцев работниц вылетали перья, кружась в раскаленном воздухе, в золотой пыли солнечных лучей, словно хлопья снега. Флорана сопровождали зазывания, заискивающие голоса то и дело предлагали ему: «Не купите ли уточку, сударь?.. Заверните ко мне, сделайте милость… У меня жирные цыплятки… Возьмите вот эту парочку голубей, сударь, право, возьмите!..» Он старался от них отделаться, сконфуженный, оглушенный. Торговки продолжали ощипывать птицу, оспаривая друг у друга покупателей, и рой мелких пушинок летел на Флорана; он задыхался от этого воздуха, который словно был пропитан теплым дымом, казавшимся еще более густым благодаря сильному запаху птичьего мяса. Наконец посреди прохода, возле водоемов, он встречал Гавара в одном жилете. Приятель его разглагольствовал у своего ларька, скрестив руки на нагруднике синего передника. Здесь, в группе из десяти или двенадцати женщин, он царил с видом благосклонного принца. Гавар был единственным мужчиной в этой части рынка. Он давал такую волю языку, что, перессорившись с пятью или шестью продавщицами, которых он одну за другой нанимал для работы в своей лавке, решил торговать сам, наивно утверждая, что эти дуры только и знают, что сплетничать целый божий день, и что с ними никак не справишься. Но ему все-таки необходимо было на время своих отлучек оставлять кого-нибудь вместо себя, и Гавар приютил Маржолена – мальчишка болтался без дела, предварительно перепробовав на рынке все мелкие промыслы. Флорану случалось проводить у Гавара по целому часу, дивясь его неистощимой болтовне, молодцеватости и свободе, с которой он вертелся между всеми этими бабами, перебивая одну, переругиваясь с другой через десять ларьков, отбивая покупателя у третьей, поднимая гвалт хуже сотни своих болтливых соседок, оравших так, что их голоса потрясали чугунные плиты павильона и они звенели, дребезжа, как тамтам.
У торговца живностью не было другой родни, кроме невестки и племянницы. После смерти его жены старшая сестра покойной, госпожа Лекёр, овдовевшая за год до того, принялась оплакивать усопшую уж слишком усердно, являясь почти каждый вечер с утешениями к несчастному вдовцу. Должно быть, она питала в то время надежду понравиться ему и занять еще теплое место младшей сестры. Но Гавар терпеть не мог сухопарых женщин, говорил, что ему противно чувствовать под кожей кости; он гладил только жирных котов и собак и испытывал особенное наслаждение при виде толстяков и толстух. Госпожа Лекёр, обиженная и взбешенная тем, что ей не даются в руки денежки зятя, воспылала к нему непримиримой злобой. Эта смертельная вражда поглощала все ее время. Когда Гавар водворился на Центральном рынке, в двух шагах от павильона, где госпожа Лекёр торговала маслом, сыром и яйцами, она стала уверять, будто он «придумал это нарочно, чтобы сделать ей назло и принести несчастье». С той поры она вечно жаловалась, еще больше пожелтела и до такой степени предалась своей неотвязной идее, что действительно лишилась покупателей и дела у нее пошатнулись. У госпожи Лекёр долго жила дочь одной из ее сестер – крестьянки, которая прислала к ней девочку и не заботилась больше о своем детище. Ребенок вырос на рынке. Фамилия девочки была Сарье, и ее прозвали просто Сарьеттой. В шестнадцать лет Сарьетта была такой отчаянной плутовкой, что мужчины нарочно заходили к ее тетке покупать сыр, только бы полюбоваться ею. Но господами она не интересовалась. Эта девушка с бледным лицом чернокудрой мадонны и горящими как угли глазами, имела больше склонности к простому люду. Ее выбор пал на носильщика, простого парня из Менильмонтана, служившего у госпожи Лекёр на посылках. Сарьетте было двадцать лет, когда она открыла собственную фруктовую торговлю на неизвестно откуда взявшиеся деньги. С тех пор ее любовник, которого обыкновенно называли господином Жюлем, сделался белоручкой, стал носить чистые блузы, бархатную фуражку и являлся на рынок лишь после полудня в туфлях. Любовники поселились вместе на улице Вовилье, на четвертом этаже большого дома, в первом этаже которого помещалось кафе. Неблагодарность Сарьетты окончательно озлобила госпожу Лекёр, и та осыпала племянницу яростным потоком непристойной ругани. Женщины перессорились; тетка была ожесточена, а Сарьетта с господином Жюлем сочиняли про нее небылицы, которые Жюль разносил по всему павильону молочных продуктов. Гавар находил Сарьетту забавной, относился к ней с полнейшим снисхождением и, встречая молодую женщину на рынке, трепал ее по щеке: она была такой пухленькой и кожа у нее была такая нежная.
Однажды после полудня, когда Флоран сидел в колбасной, устав от бесполезной ходьбы в поисках работы, туда вошел Маржолен. Этот рослый юноша, толстый и кроткий, как настоящий фламандец, был любимцем Лизы. Она говорила, что он не злой, немножко глуповат и силен как лошадь, но, впрочем, интересен уже одним тем, что никто не знает его родителей. Госпожа Кеню и пристроила его у Гавара.
Лиза сидела за прилавком, раздосадованная тем, что Флоран пачкал грязными сапогами ее мозаичный, розовый с белым пол. Уже два раза вставала она с места, чтобы посыпать лавку опилками. Молодая женщина приветливо улыбнулась Маржолену.
– Господин Гавар, – начал тот, – послал меня спросить… – Он запнулся, обвел глазами магазин и продолжил, понизив голос: – Хозяин наказывал мне непременно обождать, когда все выйдут, и тогда повторить вам его слова, которые он заставил меня затвердить наизусть: «Спроси их, нет ли какой опасности и могу ли я прийти переговорить с ними об известном деле».
– Передай господину Гавару, что мы его ждем, – ответила Лиза, привыкшая к таинственным замашкам своего приятеля.
Но Маржолен не уходил и с видом нежной покорности не сводил с прекрасной колбасницы восторженного взгляда. Как бы тронутая этим немым обожанием, она спросила:
– А нравится тебе у господина Гавара? Он славный, и ты должен стараться ему угодить.
– Известное дело, госпожа Лиза.
– Только сам-то ты делаешь глупости. Еще вчера я видала тебя на крыше рынка. Кроме того, ты водишься со всякой дрянью – с негодными мальчишками и девчонками. Ведь ты уже теперь совсем взрослый, тебе пора подумать и о будущем.
Ей пришлось заняться с дамой, зашедшей купить фунт котлет с корнишонами. Лиза вышла из-за прилавка и подошла к деревянной колоде, поставленной у задней стены. Она отрезала узким ножом от четверти свиной туши три котлетки и, подняв обнаженной сильной рукой тяжелый резак, хлопнула им три раза по отрезанному мясу. При каждом из этих трех ударов юбка ее черного мериносового платья слегка приподнималась, а на туго натянутой материи корсажа обозначался ус корсета. Сохраняя глубокую серьезность, Лиза неторопливой рукой собрала котлеты и взвесила их; губы ее при этом были сжаты, взор ясен.
Покупательница вышла; госпожа Кеню заметила, с каким восхищением смотрел на нее Маржолен, когда она ловко, сильно и размеренно трижды ударила резаком по кускам свинины. Лиза воскликнула:
– Как, ты еще здесь?
Но когда он повернулся, чтобы уйти, она удержала его:
– Послушай, если я еще раз увижу тебя с этой паршивой девчонкой Кадиной… Не возражай! Сегодня утром вы были вместе в требушином ряду и глазели, как разбивают бараньи головы… Не понимаю, право, каким образом такой красивый мужчина, как ты, может связаться с этой потаскухой, с этой попрыгуньей… Ну ступай, скажи господину Гавару, чтобы он приходил сейчас, пока никого нет.
Маржолен ушел пристыженный и унылый, не ответив ни слова.
Красавица Лиза стояла за прилавком, слегка повернув голову к рынку, и Флоран молча смотрел на нее, удивляясь ее красоте. До сих пор он не разглядел хорошенько своей невестки, потому что стеснялся рассматривать женщин. Теперь она была видна ему из-за прилавка, уставленного мясными изделиями. Перед ней лежали на белых фарфоровых блюдах початые арльские и лионские колбасы, копченые языки, куски вареной и просоленной свинины, свиная голова, залитая желе; стояла откупоренная банка с жареными ломтиками свинины и коробка сардин, из-под приподнятой крышки которой виднелось прованское масло; а направо и налево на полках были разложены круги свиного паштета и студня, обыкновенный окорок бледно-розового цвета и окорок йоркский, с кровавым мясом под толстым слоем сала. Были еще тут наставлены и круглые, и овальные блюда с нашпигованными языками, с галантиром, трюфелями и фаршированной кабаньей головой с фисташками; возле же самой Лизы, у нее под рукой, красовалась нашпигованная телятина, а в желтых мисочках – паштет из гусиной печенки и паштет из зайца. Так как Гавар замешкался, хозяйка переставила грудинку с края прилавка на маленькую мраморную горку, поставила ровнее банку с топленым свиным салом и банку с салом из-под жаркого, вытерла чашки мельхиоровых весов и пощупала рукой металлический шкафчик с остывшей грелкой. Потом Лиза снова молча отвернулась и стала смотреть вглубь рынка. От мяса шел приятный запах; казалось, аромат трюфелей опьянил молодую женщину, отяжелевшую в этой преисполненной сытого покоя обстановке.
В тот день колбасница сияла необыкновенной свежестью. Белизна ее передника и нарукавников служила как бы продолжением белизны блюд и достигала пухлой шеи и розовых щек, на которых повторялись нежные тона окороков и прозрачная бледность сала. Разглядывая невестку, Флоран смутился, дородность Лизы вызвала в нем какое-то тревожное ощущение; тогда он стал украдкой рассматривать ее в зеркалах, сиявших по стенам магазина. Она отражалась в них и сзади, и спереди, и сбоку. Он увидел ее даже на потолке, вниз головою с тугим шиньоном и маленькими бандо на висках. То была Лиза во множестве экземпляров, с широкими плечами, толстыми руками, выпяченной грудью, до того упругой и невыразительной, что она даже не возбуждала ни малейшей плотской мысли и была похожа на живот. Флоран засмотрелся на профиль Лизы, отражавшийся возле него в зеркале, между двумя половинками свиной туши. Вдоль мраморных стен и зеркал, на перекладинах с крюками, висели свиные туши и куски шпика. И профиль Лизы, с ее дебелой шеей, округлыми формами и выпяченным бюстом, казался среди всего этого сала и сырого мяса изображением расползавшейся от полноты королевы. Потом красивая колбасница наклонилась, дружески улыбаясь двум красным рыбкам, неутомимо плававшим в аквариуме на витрине в окне.
Вошел Гавар. С важным видом направился он прямо на кухню – позвать Кеню; затем присел бочком на небольшой мраморный стол, предоставив Флорану стул. Лиза сидела за прилавком, а Кеню прислонился к разрубленной свиной туше. Наконец Гавар сообщил, что нашел Флорану место и что они вдоволь посмеются над этим, а правительству натянут нос.
Но он тотчас умолк, увидав входившую мадемуазель Саже, которая отворила дверь колбасной, заметив с улицы большую компанию, расположившуюся у Кеню-Граделей. Маленькая старушка, в полинялом платье, с неизменной черной корзинкой в руках, в черной соломенной шляпе без лент, бросавшей угрюмую тень на ее бледное лицо, поклонилась мужчинам и язвительно улыбнулась Лизе. Саже была знакомой хозяев, их бывшей соседкой; она и теперь еще жила все в том же доме на улице Пируэт, где поселилась сорок лет тому назад, существуя, вероятно, на маленькую ренту, о которой никогда не заикалась. Впрочем, мадемуазель Саже упомянула однажды о Шербуре, прибавив, что она оттуда родом. Так ничего больше о ней и не узнали. Старушка говорила только о других, рассказывала всю их подноготную, сообщая даже, сколько рубашек отдает каждый ежемесячно в стирку. Потребность совать нос в чужие дела доходила у нее до того, что она подслушивала у дверей и распечатывала чужие письма. Ее языка боялись от улицы Сен-Дени до улицы Жан-Жака Руссо и от улицы Сент-Оноре до улицы Моконсейль. День-деньской мадемуазель Саже бродила со своей черной корзинкой под предлогом покупки провизии, ничего не покупая, а только разнося сплетни, следя за малейшими событиями, так что в голове у нее постепенно слагалась полная история домов, этажей и жителей квартала. Кеню упорно приписывал ей распространение слуха, что старик Градель испустил дух на доске для рубки фарша; с тех пор он возненавидел ее. А она действительно была хорошо осведомлена о дядюшке Граделе и супругах Кеню; она разбирала их по косточкам и знала наизусть. Но за последние две недели мадемуазель Саже была сбита с толку приездом Флорана и буквально сгорала от любопытства. Она почти заболевала, когда в ее сведениях неожиданно появлялся пробел. Между тем старушка могла побожиться, что где-то раньше видела этого сухопарого верзилу.
Посетительница подошла к прилавку и стала рассматривать блюда одно за другим, говоря тоненьким голоском:
– Право, не знаешь теперь, что и кушать. Когда наступает время обеда, я, как грешная душа, должна бродить по лавкам… Только у меня ни на что нет аппетита… Не осталось ли у вас котлеток в сухарях, госпожа Кеню?
И, не дожидаясь ответа, она приподняла одну из крышек мельхиорового шкафчика. Там лежали кровяные колбасы, сосиски и колбаса из печенки. Грелка уже остыла; на решетке оставалась только позабытая простая колбаса.
– Посмотрите с другой стороны, мадемуазель Саже, – сказала колбасница. – Кажется, для вас найдется котлетка.
– Нет, уж мне что-то и не хочется, – пробормотала старушонка, сунув тем не менее нос под другую крышку. – У меня было явилось желание, но, знаете, на ночь котлетки в сухарях тяжелы для желудка… Мне хотелось бы взять чего-нибудь такого, что не понадобится даже разогревать.
Она обернулась к Флорану и стала смотреть на него и Гавара, который бил отбой, барабаня кончиками пальцев по мраморному столу. Мадемуазель Саже улыбкой поощряла их продолжать прерванный разговор.
– Не желаете ли кусочек соленой свинины? – спросила Лиза.
– Соленой свинины… пожалуй.
Она взяла вилку с ручкой из белого металла, лежавшую на краю блюда, и принялась тыкать и переворачивать каждый кусок. Покупательница слегка ударяла по костям, чтобы знать, насколько они толсты, копалась в кушанье, рассматривая ломтики розового мяса и повторяя:
– Нет, это мне не подходит.
– Тогда возьмите языка, кусок свиной головы или шпигованной телятины, – терпеливо говорила колбасница.
Однако мадемуазель Саже отрицательно качала головой. Она еще с минуту постояла в магазине, с брезгливой гримасой оглядывая блюда; но, видя наконец, что Кеню не намерены продолжать при ней разговор и что ей решительно ничего не удастся разнюхать, старушонка удалилась, сказав:
– Нет, видите ли, мне хотелось котлетку в сухарях, но та, что осталась, слишком жирна… Возьму в другой раз.