Вероятно, тут-то Кеню и пристрастился к кухне. Позднее, перепробовав всевозможные ремесла, он, в силу неизбежности, вернулся к птицам, которых жарят на вертеле, к сочным подливкам, от которых облизываешь пальчики. Сначала он побаивался, что это не понравится брату. Флоран ел мало и о разных вкусных вещах отзывался с презрением несведущего человека. Однако, видя, что брат слушает его, когда он объясняет приготовление какого-нибудь сложного блюда, Кеню открыл ему свое призвание и определился в большой ресторан. С тех пор жизнь обоих братьев вошла в определенные рамки. Они по-прежнему жили в комнате на улице Ройе-Коллар, куда сходились каждый вечер: один – с разрумянившимся у плиты лицом, другой – подавленный убожеством своего учительского существования. Флоран продолжал одеваться в поношенное черное платье и засиживался до позднего времени, поправляя тетрадки учеников. А Кеню, чтобы чувствовать себя свободнее, снова надевал фартук, белую куртку, белый поварской колпак, вертелся около печки и приготовлял забавы ради какое-нибудь вкусное кушанье. Иногда оба они улыбались, глядя друг на друга: один – во всем белом, другой – во всем черном. И большая комната казалась наполовину сумрачной, наполовину веселой от этой печали и от этой радости. Никогда еще столь различные существа не жили дружнее. Хотя старший все больше худел, сгорая от пылких чувств, унаследованных от отца, а младший толстел, как достойный сын нормандца, они любили друг в друге свою общую мать, женщину, которая была воплощением нежности.
У них был в Париже родственник, родной дядя со стороны матери, некий Градель, державший колбасную на улице Пируэт, в квартале Центрального рынка. Он был человеком грубым, к тому же ужасным скрягой и при первом посещении принял их, как голодных нищих. Братья редко бывали у него. В день именин этого чудака Кеню ходил с букетом поздравлять дядюшку и получал от него в подарок монету в десять су. Болезненно гордый Флоран обижался, когда Градель рассматривал его убогий сюртук тревожным, подозрительным взглядом купца, который узнает чутьем, что хотят напроситься к нему на обед или выманить монету в сто су. Однажды Флоран имел наивность разменять у дяди кредитку в сто франков. С тех пор старик меньше пугался прихода «мальчиков», как он их называл. Однако родственное сближение между ними дальше не пошло.
Последние годы были для Флорана и сладкой и грустной мечтой. Он изведал все горькие радости самопожертвования. Дома его окружала лишь нежность. А вне дома, с унижавшими его учениками и среди толчков на тротуарах, бедняга чувствовал, что становится злым. Неудовлетворенное самолюбие переходило в озлобление. Ему понадобилось много времени, чтобы покориться судьбе и безропотно переносить страдания человека некрасивого, посредственного и бедного. Желая подавить в себе вспышки злобы, Флоран бросился в другую крайность, предался идеальной доброте, стал мечтать о совершенной справедливости и правде. В этот период своей жизни он сделался республиканцем. Он принял республику, как девушки, разочаровавшиеся в жизни, принимают монашество. Но, не находя в республике достаточно хладнокровия и спокойствия, чтобы усыпить свои страдания, он создал себе свою собственную идеальную республику. Книги ему не нравились. Все это бумагомарательство, заполнявшее его жизнь, напоминало ему вонючий класс и шарики жеваной бумаги, которыми бросались школьники, пытку долгих, бесплодно потерянных часов. Кроме того, книги твердили ему только о возмущении, внушали гордость, а он настоятельно искал забвения и мира. Убаюкать себя, уснуть, видеть во сне, что он вполне счастлив и что мир идет к счастью, строить республиканский город, где ему хотелось бы жить, – вот на чем отдыхал Флоран, вот к чему он постоянно возвращался в свободные часы. Он бросил читать и брался за книгу, только когда этого требовали необходимость и его учительские занятия. Флоран любил гулять по улице Сен-Жак; он доходил до внешних бульваров и делал иногда большой круг, возвращаясь через Итальянскую заставу. Во время прогулки, устремив глаза на квартал Муфтар, расстилавшийся у его ног, молодой человек обдумывал высоконравственные мероприятия, гуманные законопроекты, способные обратить этот страждущий город в обитель блаженства. Когда февральские дни залили Париж кровью, Флоран был потрясен и бегал по клубам, требуя искупления этой крови «братским поцелуем республиканцев всего мира». Он сделался одним из тех ораторов-мечтателей, которые проповедовали революцию как новую религию – религию кротости и искупления. Чтобы излечить его от всемирной любви, понадобились декабрьские дни. Флоран был обезоружен. Он позволил взять себя, точно баран, а с ним обращались как с волком. Он очнулся от своей проповеди братства, когда умирал с голоду на холодном каменном полу Бисетрского каземата.
Кеню, которому было тогда двадцать два года, почувствовал смертельную тревогу, видя, что брат не возвращается. На следующий день он пошел на Монмартрское кладбище отыскивать его среди убитых на бульваре. Трупы были разложены рядами и прикрыты соломой; головы покойников, оставленные на виду, были страшны. Сердце Кеню замирало, слезы мешали ему смотреть, и он два раза начинал обход. Наконец, спустя целую неделю, юноше сообщили в полицейской префектуре, что брат его арестован. Флорана нельзя было видеть, а когда Кеню стал настаивать на свидании, ему самому пригрозили арестом. Он бросился к дяде Граделю, который был в его глазах важным лицом и мог, по его мнению, спасти Флорана. Но дядя Градель вспылил, сказав, что так ему, Флорану, и надо: не следовало этому болвану соваться не в свое дело и якшаться с канальями-республиканцами. Старик прибавил даже, что Флоран, должно быть, плохо кончит; это и по лицу видно было. Кеню заливался слезами и не уходил, захлебываясь от рыданий. Дяде стало немного стыдно; чувствуя, что он должен что-нибудь сделать для племянника, Градель предложил юноше остаться у него. Он знал, что молодой человек хороший повар, а ему нужен был помощник. Бедный малый до того боялся вернуться один в свою большую опустевшую комнату на улице Ройе-Коллар, что принял это предложение и в тот же день остался ночевать у дяди, на самом верху, в какой-то темной норе, где едва мог вытянуть ноги. Но здесь он плакал меньше, не видя перед собой пустой постели брата.
Наконец он добился свидания с Флораном. Однако, возвратившись из Бисетра, бедняга слег; лихорадка держала его в постели недели три в состоянии апатии и сонливости. То была его первая и единственная болезнь. Градель посылал своего племянника-республиканца ко всем чертям. Когда однажды утром он узнал, что Флорана отправили в Кайенну, он бесцеремонно растолкал спящего Кеню, грубо сообщил новость и вызвал этим такой кризис, что на другой день юноша был на ногах. Горе Кеню растаяло: мягкое тело толстяка точно впитало в себя его последние слезы. Месяц спустя он уже смеялся, сердясь на себя за этот смех; но веселый нрав его брал верх над угрызениями совести, и Кеню смеялся уже непроизвольно.
Он стал изучать колбасное производство, и оно доставляло ему еще больше удовольствия, чем стряпня. Но дядя Градель твердил племяннику, что он не должен бросать кухню, что колбасник и вместе с тем хороший повар – большая редкость, что для Кеню было очень выгодно попасть сначала в ресторан, а потом уже к нему. При этом старик извлекал из талантов племянника пользу: заставлял его стряпать заказные обеды, поручал преимущественно жарить на вертеле и приготовлять свиные котлеты с корнишонами. Так как молодой человек хорошо знал дело и оказался действительно полезным, то дядя по-своему полюбил его и, когда бывал в хорошем расположении духа, щипал ему руки. Градель продал убогий скарб с улицы Ройе-Коллар и берег у себя вырученные за него деньги – сорок с лишним франков, чтобы этот шалопай Кеню, как он выражался, не растратил их попусту. Однако старик в конце концов стал давать племяннику по шести франков в месяц на мелкие расходы.
Не имея свободных денег, терпя иногда грубости, Кеню тем не менее был совершенно счастлив. Он любил, чтобы им руководили. Флоран слишком избаловал его, воспитывая, как ленивую девицу. Кроме того, Кеню нашел себе в доме дяди приятельницу. Когда у Граделя умерла жена, старику пришлось взять продавщицу. Он выбрал здоровую, привлекательную девушку, зная, что это нравится покупателям и служит украшением прилавка. У старика была знакомая дама, вдова почт-директора в Плассане, южной супрефектуре, жившая на улице Кювье, близ Ботанического сада, и существовавшая на маленькую пожизненную ренту. Она привезла из родного города пышную и красивую девушку, которую любила как родную дочь. Лиза ухаживала за ней с невозмутимым видом, всегда ровная в обращении и немного слишком серьезная; когда же она улыбалась, то становилась настоящей красавицей. Она очаровывала главным образом прелестной манерой изредка дарить улыбки. Тогда ее взгляд ласкал, и обычная серьезность делала бесценным это неожиданное уменье пленять собою. Старушка часто говорила, что за улыбку Лизы готова пойти в ад. Когда приступ грудной жабы свел ее в могилу, она оставила своей приемной дочери все свои сбережения – около десяти тысяч франков. Лиза провела неделю одна в квартире на улице Кювье; туда-то и пришел ее проведать Градель. Он знал девушку, часто видя ее с хозяйкой, когда та приходила к нему на улицу Пируэт; встретив Лизу на похоронах, он нашел, что девушка очень похорошела и прекрасно сложена, и потому решил проводить ее до кладбища. Пока опускали гроб в могилу, старик размышлял о том, что девушка была бы великолепным украшением его колбасной. Он пораскинул умом и решил, что ей можно предложить тридцать франков жалованья с квартирой и столом. Когда колбасник сделал Лизе это предложение, она попросила дать ей сутки сроку на размышление. И вот однажды утром она явилась с маленьким узелком и своими десятью тысячами, спрятанными за лифом платья. Месяц спустя весь дом не чаял в ней души: Градель, Кеню, все домашние, вплоть до последнего поваренка. Ради нее Кеню буквально готов был пойти в огонь и воду. Когда она улыбалась, он прирастал к месту и, глядя на нее, сам смеялся от радости.
У Лизы, старшей дочери супругов Маккар из Плассана, был еще жив отец. Она говорила, что он за границей, и никогда не писала ему. Иногда только девушка проговаривалась невзначай, что покойная мать ее была большой труженицей и что она пошла в нее. Действительно, Лиза обнаруживала много терпения в работе. Она прибавляла только, упоминая о матери, что эта достойная женщина, трудясь для семьи, уходила себя до смерти. При этом молоденькая продавщица рассуждала об обязанностях мужа и жены так здраво, так честно, что Кеню приходил в восторг. Он уверял, что вполне разделяет ее мысли. А мысли Лизы были таковы: все люди обязаны трудиться для своего пропитания, каждый должен сам составить свое счастье, потакать лености – великий грех, и если существуют несчастные, то тем хуже для лентяев. В этих словах заключалось вполне ясное осуждение пьянства и легендарного лодырничества старика Маккара. Но, сама того не замечая, Лиза была чистокровной Маккар, только Маккар порядочной, рассудительной, логичной в своей потребности благополучно существовать; она понимала, что если хочешь сладко спать в тепле, то надо самому приготовить для себя мягкую постель. И приготовлению этого блаженного ложа девушка отдавала все свое время, все свои помыслы. С шестилетнего возраста она соглашалась смирно просидеть на своем детском стульчике целый день и не шалить, если ей обещали в награду вечером сладкий пирожок.
У колбасника Граделя Лиза продолжала вести ту же спокойную жизнь, освещая ее прелестными улыбками. Она приняла предложение старого чудака не без расчета и сумела найти в его лице покровителя. Пожалуй, чутьем людей, которым во всем везет, она угадывала, что в этой мрачной лавочке на улице Пируэт ее ожидает прочная будущность, то, о чем она мечтала, – жизнь, полная здоровых наслаждений, труд без утомления, приносящий ежечасно награду. Она исполняла обязанности продавщицы с такой же спокойной заботливостью, с какой ухаживала за вдовой почт-директора. Вскоре чистота передника Лизы вошла в их квартале в поговорку. Дядюшка Градель был до такой степени доволен красивой девушкой, что говаривал иногда Кеню, перевязывая бечевкой сосиски:
– Не будь мне шестьдесят лет с хвостиком, я, честное слово, сделал бы глупость и женился на ней… Ведь эдакая женщина – сущий клад в торговле.
После таких слов Кеню еще больше стал ценить Лизу. Тем не менее он расхохотался в лицо соседу, когда тот поддразнил его, сказав, что он влюблен. Действительно, Кеню не испытывал никаких любовных терзаний, и отношения между молодыми людьми оставались чисто дружескими. По вечерам, перед сном, они вместе поднимались наверх. Продавщица занимала рядом с темным чуланчиком хозяйского племянника маленькую комнатку, которую она обратила в необыкновенно уютный и светлый уголок, украсив ее белыми кисейными занавесками. Кеню и Лиза на минуту останавливались на площадке со свечой в руке, разговаривая между собой, пока вкладывали ключи в замочную скважину. Затем они запирались каждый у себя, ласково сказав друг другу:
– Спокойной ночи, мадемуазель Лиза.
– Спокойной ночи, господин Кеню.
Кеню укладывался в постель, прислушиваясь, как Лиза возится в своей комнате. Перегородка была до того тонка, что он мог следить за каждым движением соседки. Юноша думал: «Вот она задергивает оконные занавески… А зачем это ей понадобилось так долго стоять у комода?.. Ну, теперь села на стул и снимает с себя ботинки!.. Она задула свечу. Спокойной ночи! И мне пора спать». Когда же он слышал, как под ней скрипит кровать, то шептал про себя: «Черт возьми! Однако мадемуазель Лиза не легонькая!» Эта мысль забавляла его, и в конце концов он засыпал, думая об окороках и ломтиках свежепросоленной свинины, которую ему предстояло завтра приготовлять.
Так продолжалось целый год, и ни разу Лиза не покраснела, ни разу Кеню не почувствовал смущения. Поутру, когда в разгар работы девушка входила в кухню, их руки встречались в мясном фарше. Иногда она помогала Кеню, держа своими пухлыми пальчиками кишки, пока он начинял их мясом и салом. Порою они пробовали вместе кончиком языка сырую начинку, чтобы узнать, достаточно ли в ней соли и перцу. Лиза всегда умела дать полезный совет, зная, как то или другое блюдо приготовляют на юге Франции. И Кеню с успехом применял ее рецепты. Часто он чувствовал, что Лиза стоит у него за спиной, заглядывая через его плечо в миски, подходит к нему вплотную, так что ее полная грудь упирается в его спину. Она подавала ему то ложку, то блюдо. Жар от плиты румянил обоим щеки. В такие минуты Кеню ни за что на свете не перестал бы переворачивать жирные куски, разбухавшие на огне; а в это время Лиза с необычайной серьезностью обсуждала вопрос о том, достаточно ли они дошли. После полудня, когда лавка пустела, молодые люди часами спокойно разговаривали. Она продолжала сидеть за прилавком, слегка откинувшись на спинку стула, и не спеша, с механической правильностью перебирала вязальные спицы. Он садился на колоду для рубки мяса, свешивал ноги и колотил по дереву пятками. Они отлично сходились во взглядах и толковали обо всем, преимущественно о кухне, потом о дяде Граделе, а также о событиях в своем квартале. Лиза рассказывала Кеню сказки, точно малому ребенку; у нее был их целый запас, не исключая чудесных легенд, где речь шла о ягнятах и ангелочках. Ее рассказ лился плавно, а голос звучал нежно, точно флейта, между тем как черты лица сохраняли прежнюю серьезность. Если входила покупательница, Лиза, чтобы не двигаться с места, просила молодого человека подать банку с топленым салом или консервированными улитками. В одиннадцать часов они, как и накануне, снова не торопясь отправлялись наверх, по своим спальням. Потом, запирая двери, говорили ровным голосом:
– Спокойной ночи, мадемуазель Лиза.
– Спокойной ночи, господин Кеню.
Однажды утром апоплексический удар сразил как молния дядю Граделя, приготовлявшего галантир. Он повалился ничком на стол для рубки мяса. Лиза не потеряла хладнокровия. Она сказала, что не следует оставлять покойника посреди кухни, и распорядилась отнести старика-дядю подальше, в его маленькую спальню. Потом она внушила подмастерьям, что нельзя болтать лишнего об этом происшествии. Надо говорить, что хозяин умер в постели, иначе покупатели станут брезговать их колбасой и больше не заглянут к ним. Кеню помог перенести покойника: он совсем ошалел и удивлялся, что не проронил ни слезинки. Потом они с Лизой поплакали вдвоем. Он и его брат Флоран являлись единственными наследниками. Кумушки с соседних улиц уверяли, что у Граделя было большое состояние. На самом же деле денег у покойного не оказалось ни гроша. Лиза тревожилась. Кеню видел, что она задумывается и с утра до вечера озирается вокруг, словно что-то потеряла. Наконец она решила произвести в доме генеральную уборку, ссылаясь на то, что в квартале стали ходить разные слухи, смерть старика вызывает пересуды и надо показать, как у них опрятно. Однажды вечером, проведя часа два в погребе, где она сама прополаскивала чаны для соленья, девушка появилась, держа что-то в переднике. В это время Кеню рубил свиную печенку. Равнодушно разговаривая с ним, она выждала, пока он кончит. Но глаза у Лизы как-то необыкновенно блестели, и, сказав, что ей надо с ним потолковать, она улыбнулась своей восхитительной улыбкой. Лиза с трудом поднималась по лестнице: ей, очевидно, мешала грузная ноша, под тяжестью которой ее передник вот-вот готов был разорваться. Дойдя до четвертого этажа, девушка должна была приостановиться, чтобы перевести дух, и в изнеможении прислонилась на минуту к перилам. Удивленный Кеню, не говоря ни слова, последовал за нею до дверей ее комнаты. Впервые она пригласила его войти. Потом Лиза тщательно заперла дверь и, выпустив углы передника из одеревеневших пальцев, потихоньку высыпала на кровать целый дождь серебра и червонцев. Она нашла на дне кадки для соленья клад дядюшки Граделя. Эта куча денег образовала громадную впадину в мягкой и нежной девичьей постели.
Радость Лизы и Кеню была сдержанна. Они присели на край кровати – Лиза у изголовья, Кеню в ногах – по обеим сторонам груды монет и принялись пересчитывать деньги на одеяле, чтобы они не звенели. Денег оказалось сорок тысяч франков золотом, три тысячи серебром и сорок две тысячи банковыми билетами, которые были положены в жестянку. Молодые люди употребили добрых два часа, чтобы подсчитать этот капитал. Руки племянника слегка дрожали. Бóльшая часть работы досталась на долю Лизы. Они расставляли столбики червонцев на подушке, оставив серебро на перине. Подсчитав наконец итог, представлявший для них огромную сумму в восемьдесят пять тысяч франков, молодые люди стали мирно беседовать. Разумеется, они заговорили о своем будущем, о своей свадьбе, хотя между ними никогда не было речи о любви. Это богатство точно развязало им язык. Они уселись поглубже на кровать под белым кисейным пологом и, вытянув ноги, прислонились к стене. Так как в пылу беседы они перебирали серебро, то руки их встретились среди монет в сто су и остались одна в другой. В таком положении их застали сумерки. Тут только Лиза покраснела, увидев, что рядом с нею молодой человек. Постель была перерыта, простыни сбиты; на подушке, лежавшей между ними, золото образовало ямки, точно ее смяли разгоряченные страстью головы.
Они встали в замешательстве, словно впервые согрешившие влюбленные. Эта неприбранная постель с валявшимися на ней деньгами уличала их в запретном наслаждении, которым они упивались при закрытых дверях. Для них это было падением. Оправляя с виноватым видом платье, Лиза пошла к комоду за своими десятью тысячами. Кеню захотел, чтобы она положила их вместе с дядюшкиными восемьюдесятью пятью тысячами, и, смеясь, смешал обе суммы, говоря, что и деньги также должны соединиться. Решили, что клад будет храниться у Лизы. Когда она заперла его в комод и оправила постель, молодые люди спокойно спустились вниз. Теперь они стали мужем и женой.
Свадьба состоялась через месяц. Жители квартала считали этот брак вполне естественным и совершенно подходящим. До них дошли смутные слухи о кладе, и честность Лизы сделалась предметом бесконечных похвал. Ведь она могла воспользоваться этими деньгами, не сказав Кеню ни слова. Девушка не утаила их, послушавшись только голоса своей совести, – никто не был свидетелем ее находки. Она заслуживала, чтобы Кеню женился на ней. И счастливец же этот Кеню, в сорочке родился; хоть он и не пригож, а нашел себе жену-красавицу, которая откопала для него клад! Восхищение поступком девушки дошло до того, что люди шептали друг другу: «Право, Лиза сделала глупость». Лиза улыбалась, когда ей высказывали обиняком такое мнение. Она с мужем жила, как и прежде, дружно, мирно и счастливо. Она помогала ему в работе, месила вместе с ним начинку для сосисок и колбас, причем их руки встречались в фарше, и наклонялась через его плечо, заглядывая в миски. Только жаркий кухонный огонь вызывал на их лицах краску.
Но Лиза была женщина умная; она скоро поняла, что глупо держать у себя в комоде девяносто пять тысяч франков без всякой пользы. Что же касается Кеню, то он с радостью положил бы их на дно кадки для солонины в ожидании, когда накопит еще столько же. А разбогатев, супруги удалились бы в Сюрен, загородное местечко, которое пришлось им по душе. Однако у жены были иные, честолюбивые планы. Улица Пируэт не соответствовала ее понятиям о чистоте, не отвечала ее потребности в свежем воздухе, свете, блестящем здоровье. Лавка, где дядюшка Градель по грошам сколотил свой капиталец, была какой-то мрачной дырой, одной из сомнительных колбасных в старых кварталах, где истертый каменный пол пропитан крепким запахом свинины, несмотря на самое тщательное мытье. А молодая женщина мечтала о светлом магазине в новом духе, богато убранном, точно гостиная, и выходящем зеркальными окнами на тротуар широкой улицы. Впрочем, ею руководило не мелочное желание разыгрывать за прилавком хозяйку; она только ясно сознавала современные требования роскоши в торговле. Кеню сначала испугался, когда жена стала доказывать ему, что необходимо перебраться на другую квартиру и затратить часть денег на отделку магазина. Лиза только слегка пожимала плечами и улыбалась.
Однажды в сумерки, когда колбасная еще не была освещена, супруги услыхали, как у дверей лавки одна жительница их квартала говорила другой:
– Нет уж, нет, благодарю покорно; я перестала покупать у них, моя милая, и не возьму из их лавки ни кусочка колбасы… Знаете, у них на кухне был покойник!
Кеню даже заплакал от досады. Молва о покойнике расходилась все дальше. Кончилось тем, что новый хозяин стал краснеть перед покупателями, когда те, нюхая товар, подносили его слишком близко к носу. Теперь он сам заговорил с женою о переселении. Недолго думая, она занялась осуществлением своей мечты и отыскала лавку в двух шагах от старой, на улице Рамбюто. Новое помещение имело множество удобств. Центральный рынок, открывавшийся напротив, сулил увеличить втрое число покупателей и сделать колбасную Граделей известной во всех концах Парижа. Кеню дал себя уговорить и согласился на безумные затраты. Мрамор, зеркальные стекла и позолота обошлись ему более чем в тридцать тысяч франков. Лиза целыми часами возилась с рабочими, вникая в самые незначительные мелочи. Когда же она наконец водворилась за прилавком, покупатели повалили к ним гурьбой только из одного любопытства. Стены магазина были облицованы белым мрамором, в потолок вделано громадное четырехугольное зеркало, обрамленное широким бордюром из позолоты с украшениями; в центре висела люстра с четырьмя газовыми рожками; а зеркала позади прилавка, занимавшие целый простенок, и влево, и у задней стены, казались среди мраморных досок светлыми озерами, дверьми, открывавшимися в бесконечные залы, также наполненные выставленным мясом. Особенно нравился всем своей изящной отделкой прилавок очень больших размеров, помещенный справа; он был украшен ромбами из розового мрамора в виде симметричных медальонов. Пол был выложен в узор белыми и розовыми плитками с темно-красным бордюром в греческом стиле. Весь квартал гордился своей колбасной, и никто больше и не думал вспоминать про кухню на улице Пируэт, где был покойник. Целый месяц соседки останавливались на тротуаре, чтобы взглянуть на Лизу из-за развешанных на окне колбас и сосисок. Восхищались и розовато-белым цветом ее кожи, и мраморной облицовкой лавки. Лиза была как бы душой, полным жизни светом, здоровым и подлинным кумиром колбасной; с тех пор ее стали называть не иначе как «красавица Лиза».
Справа от магазина находилась столовая – очень чистенькая комната с буфетом, столом и плетеными стульями светлого дуба. Циновка, покрывавшая паркет, и обои на стенах были светло-желтого цвета. Клеенка под дуб придавала столовой несколько холодный вид, который оживлялся только блеском спускавшейся над столом медной лампы под большим абажуром из прозрачного фарфора. Отсюда дверь вела прямо в обширную квадратную кухню. Из кухни был выход на маленький мощеный дворик, служивший складочным местом и загроможденный мисками, кадками и разной запасной утварью; влево от водоема, на краю сточной трубы, куда выливались жирные помои, засыхали снятые с витрины поблекшие цветы.
Дела колбасной шли превосходно. Кеню, сначала испугавшийся громадных затрат, теперь почти благоговел перед женой, которую считал умницей. Пять лет спустя у них было около восьмидесяти тысяч франков, помещенных под хорошие проценты. Лиза объясняла, что они не гонятся за большой прибылью и не спешат сколотить деньгу; иначе она бы так устроила, что муж ее выручал бы «тысячи и сотни тысяч», занявшись оптовой торговлей свиньями. Они еще молоды и успеют набить карманы; кроме того, грязная работа была им не по сердцу; они хотели трудиться в меру, не желая сохнуть от забот и укорачивать свой век.
– Скажу вам для примера, – прибавляла Лиза в минуту откровенности, – есть у меня двоюродный брат в Париже. Я с ним не встречаюсь: наши семейства поссорились. Он переменил фамилию и стал называться Саккаром, чтобы люди забыли кой-какие его проделки… Так вот, этот двоюродный брат, как мне говорили, наживает миллионы. И что же? Ему и жить-то некогда, он просто морит себя – вечно в разъездах, занят всякими дьявольскими спекуляциями. Ну скажите на милость, можно ли при этом вечером спокойно пообедать? Мы, люди простые, знаем, по крайней мере, что едим. У нас нет таких хлопот. Деньги можно любить за то, что они дают средства к жизни; и ценить свое благосостояние вполне естественно. Но наживаться только ради наживы, мучить себя, не видя никакого удовольствия, – этого я не понимаю. Тогда уж лучше сидеть сложа руки. Кроме того, хотела бы я видеть эти миллионы моего кузена; я просто не верю в его богатство. Недавно я встретила Саккара на улице; он проезжал в карете; лицо у него желтое-прежелтое и вид ужасно угрюмый. Человек, который столько зарабатывает, не будет таким пришибленным. Впрочем, это его дело… а мы предпочитаем нажить сто су и воспользоваться ими.
И действительно, супруги жили в свое удовольствие. В первый же год после свадьбы у них родилась дочь, и на родителей с ребенком нельзя было налюбоваться. У них был дом – полная чаша, жили они счастливо, как того хотела Лиза, и не утруждали себя сверх сил. Она удаляла по возможности все поводы к неприятностям, стараясь, чтобы их дни протекали мирно в этом воздухе, пропитанном запахом сала, в атмосфере благосостояния разжиревших людей. То был уголок разумного счастья, комфортабельные ясли, где откармливались отец, мать и дочь. Только один Кеню грустил иногда, вспоминая беднягу Флорана. До 1856 года он изредка получал от него письма, но потом всякие известия прекратились. В одной газете Кеню прочитал, что трое ссыльных, пытаясь убежать с Чертова острова, утонули, не достигнув берега. В полицейской префектуре, куда он обращался, ему не могли дать точных сведений; должно быть, сосланного брата не было больше в живых. Но Кеню все же лелеял некоторую надежду. Между тем месяцы проходили за месяцами, Флоран, скитавшийся по Голландской Гвиане, боялся писать, надеясь как-нибудь вернуться во Францию. Наконец Кеню стал оплакивать его как мертвого, с которым он не мог даже проститься. Лиза не знала Флорана и умела всегда утешить мужа, когда тот в ее присутствии предавался отчаянию. Она заставляла его в сотый раз рассказывать про свою молодость, описывать большую комнату на улице Ройе-Коллар, эпизоды того времени, когда Кеню брался за изучение всевозможных ремесел, вспоминать, какие лакомства он стряпал в печке у себя в комнате, одетый во все белое, тогда как Флоран ходил во всем черном. Лиза спокойно слушала его, нимало не тяготясь вечным повторением одного и того же. И вот среди этих радостей, которыми наслаждались с таким благоразумием и которые, созрев, приносили такие обильные плоды, одним сентябрьским утром Флоран свалился как снег на голову, когда Лиза нежилась на солнышке, а заспанный Кеню лениво пробовал пальцами, застыло ли вчерашнее топленое сало. Вся колбасная пришла в волнение. Гавар непременно хотел, чтобы родные спрятали «изгнанника», как он называл Флорана, слегка надувая щеки. Лиза, более бледная и серьезная, чем обычно, повела наконец Флорана на шестой этаж и уступила ему комнату своей продавщицы. Кеню нарезал хлеба и ветчины. Но Флоран почти не мог есть – у него сделалась тошнота и головокружение; он слег и пролежал пять дней в постели, в сильнейшем бреду; у него начиналась нервная горячка; к счастью, ее удалось побороть энергичными мерами. Когда Флоран пришел в себя, он увидел у изголовья своей постели Лизу: молодая женщина неслышно размешивала в чашке какое-то питье. Он хотел поблагодарить ее, но она сказала, чтобы он молчал: они поговорят потом. Спустя три дня больной был на ногах. И вот однажды Кеню поднялся к нему наверх и сказал, что Лиза ожидает его на втором этаже, в своей комнате.
Кеню занимали квартиру из трех комнат и маленькой каморки. Сначала нужно было пройти пустую комнату, где стояли только стулья, потом небольшую гостиную, мебель которой, скрытая под белыми чехлами, скромно дремала в полумраке от постоянно спущенных жалюзи, чтобы нежно-голубой репс не вылинял на солнце; дальше находилась спальня, единственная жилая комната, с мебелью красного дерева, очень комфортабельная. Особенного удивления заслуживала здесь кровать с четырьмя матрацами, четырьмя подушками и толстым слоем одеял, с пуховой периной – олицетворением сытого сна на полное брюхо. Постель была создана исключительно для сна. Зеркальный шкаф, комод с туалетом, круглый стол под тамбурной салфеткой, стулья, прикрытые гипюровыми квадратами, вносили во все буржуазную роскошь, опрятную и солидную. У левой стены, по обеим сторонам камина, украшенного вазами с пейзажами и часами, изображавшими позолоченного Гутенберга в задумчивой позе, держащего палец на книге, висели в аляповатых овальных рамах портреты Кеню и Лизы, написанные масляными красками. Кеню улыбался, Лиза казалась весьма достойной дамой; оба они были в черном, чистенькие, прилизанные, значительно прикрашенные, с лицами нежно-розового цвета. Паркет был устлан триповым ковром, на котором сложные розетки перемешивались со звездами. Перед кроватью лежал пушистый коврик из длинных концов гофрированной шерсти – кропотливая работа прекрасной колбасницы, связанная ею за прилавком. Но среди всех этих новеньких вещиц сильнее всего поражала глаз большая конторка у стены справа, квадратная, приземистая, подновленная лаком; однако мраморная отделка на ней крошилась, а красное дерево от старости потрескалось. Лиза пожелала сохранить эту вещь, более сорока лет служившую дядюшке Граделю; по ее словам, она должна была принести им счастье. Правда, у конторки этой были несокрушимые железные скрепы, настоящие тюремные замки, и отличалась она такой тяжестью, что ее нельзя было сдвинуть с места.