– Правда ли это? – удивленно вскричал Ларош-Боассо. – Неужели вы не будете сопротивляться, если жених не понравится вам и другим сановникам из вашего аббатства? Предположим, что я решил бы усмирить эту маленькую львицу, что я смог бы произвести на нее благоприятное впечатление и был готов жениться на ней, несмотря на ее нрав, который едва ли уступает в свирепости самому жеводанскому зверю, тогда – отвечайте мне откровенно – не старались бы вы всеми средствами помешать подобному браку?
Этот прямой вопрос, казалось, очень смутил приора. Леонс, внимательно глядя на дядю, с нетерпением ждал его ответа.
– Неужели, – осторожно спросил Бонавантюр, – вы, барон, привлекли к себе особенное внимание мадемуазель де Баржак? Благородная девица была до сих пор непреклонна ко всем, кто осмеливался ухаживать за ней…
– Она, без сомнения, была бы такою же ко мне, если б я допустил ошибку и осыпал ее теми сентиментальными фразами, которых она терпеть не может. Нет, я никогда не говорил ей ни одного слова о любви; но в тех случаях, когда охота приводила меня в Меркоар, мадемуазель де Баржак предпочитала мое общество компании других дворян округа. Думаю, что это благоприятный признак, хотя, конечно, понимаю, что этого мало, чтобы делать какие-то выводы о сердечной склонности этой поистине необычной юной девицы. Поэтому мне хотелось бы знать, могу ли я рассчитывать на какую-либо помощь с вашей стороны или же, напротив, вы намерены всячески мешать моим планам.
– Я снова вынужден отвечать вам, что фронтенакские бенедиктинцы никому намеренно не вредят. Нам предписывается любить даже тех, кто творит нам зло.
– Бросьте вашу софистику, господин приор! Будете ли вы, например, отпираться, что ваше путешествие имеет своей целью уничтожить мои успехи в отношениях с мадемуазель де Баржак? Не узнали ли вы о том предпочтении, которое оказывает мне ваша питомица, и о моем скором прибытии в замок Меркоар, не для того ли отправились вы в дорогу, чтобы расстроить вашим присутствием все мои попытки сблизиться с этой девицей? Несмотря на вашу хитрость в поступках, преподобный отец, я все же доверяю вашей искренности в том, что касается ваших намерений; отвечайте мне просто: прав я или нет.
Принуждаемый таким образом, Бонавантюр не мог уклониться от ответа.
– Не отпираюсь, – отвечал он, – мое присутствие в Меркоаре необходимо для того, чтобы остановить притязания женихов, которых богатство и красота мадемуазель де Баржак притягивают к ней беспрестанно. Мы исполняем отеческий долг по отношению к этой молодой девушке; можем ли мы оставить ее без покровительства и советов среди шумного общества, которое собирается в ее собственном доме?
– Очень хорошо, – сухо сказал барон и встал из-за стола. – Вот вы и высказались, преподобный отец. Итак, вы неблагоприятно смотрите на мои ухаживания за вашей питомицей и всеми силами будете сопротивляться моим намерениям?
– Я уже имел честь уверить вас, барон де Ларош-Боассо, что мадемуазель де Баржак совершенно свободна в своем выборе. Конечно, я не могу не воспользоваться своим правом давать ей советы…
– Все лучше и лучше! – перебил барон с иронией, прохаживаясь по комнате большими шагами и бренча своими серебряными шпорами. – К несчастью для вас, преподобный отец, уверяют, что ваши увещевания эта непослушная девушка не очень-то принимает к сведению. Но назовите же мне причину вашего предубеждения против моей кандидатуры на звание супруга этой девицы.
– Прекратите, барон, – вскричал Бонавантюр, выведенный из терпения этой настойчивостью. – Нужно ли искать другие причины, кроме вашей беспорядочной жизни, вашего весьма оскудевшего состояния и в особенности вашей тайной привязанности к протестантской ереси?
– Мое разорение, между прочим, дело ваших рук, – энергично возразил Ларош-Боассо. – А жизнь моя такова, как жизнь всех дворян, в этом отношении меня нельзя упрекнуть в злоупотреблениях более чем кого-либо другого. Что же касается того старого обвинения в протестантстве, которое беспрестанно бросают мне в лицо, как когда-то бросали в лицо моим предкам и даже набожному католику графу де Варина, я мог бы спросить, на чем оно основано, и доказать его несостоятельность. Впрочем, давайте предположим, что оно справедливо, что же тогда? Не лучше ли, преподобный отец, оставаться протестантом в глубине сердца, чем не иметь никакой религии, как множество других?
– А разве с вами не так же, барон? – строго спросил бенедиктинец. – Уверяют, что ни та, ни другая церковь не видят в вас достойного прихожанина… Но перестанем говорить об этом, – остановил себя приор, – я не должен вмешиваться в дела вашей совести без особого на то приглашения. Бог будет судить всех нас!
Опять замолчали; барон продолжал прохаживаться по комнате; наконец он снова остановился перед приором.
– Итак, вы не принимаете способа, который я предлагал вам, чтобы восстановить вопиющую несправедливость? – спросил он со сдержанным гневом. – Я желал забыть прошлое и заключить с вами мир, залогом которого стала бы мадемуазель де Баржак; вы же предпочитаете войну. Хорошо, вы ее получите – горячую, ожесточенную, кровопролитную. Клянусь вам! А для начала заявляю: я женюсь на вашей питомице! Хотя бы назло вам!
Приор отвечал на этот вызов улыбкой. Но Леонс, до этого безмолвный, если не равнодушный свидетель всего разговора, вскочил, будто повинуясь непреодолимому чувству:
– Как! Барон, вы уверены, что мадемуазель де Баржак… Разве она вас любит? Из того, что вы сказали, никак нельзя сделать такой вывод!
Ларош-Боассо обернулся. Сам приор казался изумленным и раздраженным смелостью своего племянника.
– Что это с вами сделалось, дружок? – спросил барон, насмешливо разглядывая юношу с ног до головы. – Разве этими делами занимаются в обителях? Такие вещи вы и знать не должны. Лучше прочитайте ваш служебник! Без сомнения, господин приор наложит на вас епитимью за то, что вы без позволения вмешались в мирской разговор.
– Милостивый государь, – возразил Леонс, – я не принадлежу к духовному сословию; я такой же мирянин, как и вы, и не допущу… – тут он замолчал, как бы испугавшись своей смелости.
– Чего вы не допустите, мой милый юноша? – спросил Ларош-Боассо с оскорбительной иронией. – Чтоб мадемуазель де Баржак предпочла меня прочим претендентам на свою руку? Я не вижу, каким образом это обстоятельство вас касается и как вы можете не допустить этого.
– Я не то имел в виду, – смущенно произнес Леонс, в котором гнев боролся с замешательством. – Я хочу сказать, что оскорбительные выражения, в которых вы говорили о моем почтенном дяде и об уважаемых фронтенакских бенедиктинцах…
– Ах, прелестное дитя, вы намерены сделаться защитником этих бенедиктицев и, быть может, вызвать меня на поединок за мои суждения о них? Это прекрасно, потому что я не расположен отказываться от моих слов и раскаиваться… Я скажу всем и каждому, что фронтенакские бенедиктинцы, все без исключения лицемеры, интриганы и охотники за чужими деньгами, что они отняли у меня наследство и что надеются, без сомнения, употребить опекаемую ими мадемуазель де Баржак как орудие для приобретения новых богатств и нового влияния. Но я буду бодрствовать, я сумею расстроить их коварные планы. Я люблю мадемуазель де Баржак и, может быть, любим ею; мы увидим, кто осмелится пойти наперекор моим намерениям!
– Вы любите ее? – вскричал Леонс со сверкающими глазами. – Как же вы ее любите, когда позволяете себе сравнивать ее с жеводанским чудовищем? Впрочем, вы сами скорее напоминаете его!
– Я вижу, мой добрый молодой человек, что вам внушили, что люди, подобные мне, преступны и бессердечны. Может, отчасти это и так. Но, кто бы что ни говорил, а я люблю эту девушку. Она та еще чертовка, но это не значит, что меня не восхищают ее гордость и мужество, которые столь редко встречаются в женщинах. С ней не соскучишься, но это и делает общение особенно увлекательным. Но, черт меня побери, – перебил он себя, – вам-то какое до этого дело? Сам не знаю, зачем отвечаю на нескромные вопросы этого излишне любопытного ребенка…
– Милостивый государь! – вскричал Леонс угрожающим тоном. – Я не могу более сносить ваших дерзостей и…
– Что же вы сделаете, мой храбрый рыцарь? – ответил Ларош-Боассо, громко расхохотавшись. – Вызовете меня на дуэль? Это было бы мило! Я к вашим услугам. Ну, обнажайте шпагу… Я готов принять ваш вызов…
Он встал в позицию и сделал вид, будто парирует своим хлыстом мнимые удары.
– Почему же вы не выходите? – продолжал он, продолжая смеяться. – Но что это? Вы, кажется, забыли вашу рапиру, пылкий рыцарь ризницы… Куда же девалось ваше оружие?
– Но я могу по крайней мере сражаться с вами тем оружием, что выбрали вы сами! – вскричал Леонс, придя в совершенную ярость.
Тут он схватил свой хлыст, лежавший на стуле, и, держа его в руке, подбежал к барону.
Во время этого жаркого спора приор сохранял совершенное спокойствие, точно хотел увидеть, до каких пор дойдет негодование Леонса, измерить степень агрессивности этого молодого человека, которого он видел всегда столь спокойным и сдержанным. Судя по всему, это исследование давало благоприятный результат, потому что Бонавантюр улыбался при каждой реплике своего юного сподвижника; однако, когда он увидел, что оба противника готовы начать драку, он вскочил и встал между ними с проворством, вовсе ему не свойственным.
– Полно, Леонс! Стыдитесь! Неужели вы принимаете эти чудовищные правила дуэлей! Разве ваш рассудок и религиозность позволяют подобные распри? А вы, барон, – обратился он к Ларош-Боассо, стоявшему в оборонительном положении. – Неужели вы не краснея позволяете себе вызвать на дуэль этого неблагоразумного юношу?
После первых слов дяди Леонс, стыдясь своей вспыльчивости, положил хлыст и вернулся на свое место. Он сел и виновато потупился, избегая смотреть на приора и барона. Последний же слегка изменился в лице, но продолжал небрежным тоном:
– Черт вас возьми, но на этот раз вы правы, господин приор, я не должен был обращать внимания на оскорбления вашего племянника. Однако, – прибавил он с презрительным превосходством, – молодой человек пылок; может быть, им нелегко будет управлять, когда у него покажется борода… Но оставим это, время проходит, я должен отправиться в путь… А так как вы отвергли мое предложение примириться, каждый из нас будет действовать по своему усмотрению, и победа останется за более сильным или более хитрым.
Он отворил дверь кухни и закричал:
– На лошадей, мои люди… Все на лошадей!
В первой комнате началась большая суматоха, там спешили повиноваться приказаниям господина.
– Итак, барон, – спросил приор со смирением, вовсе не похожим на его прежнюю твердость. – Вы не позволите нам воспользоваться вашим конвоем, чтобы благополучно доехать до Меркоара? Несмотря на несогласия, существующие между нами, я не сомневаюсь, что вы впоследствии очень огорчитесь если с нами приключится какое-нибудь несчастье…
– Вы считаете меня слишком великодушным и сострадательным, – насмешливо возразил Ларош-Боассо. – Ей-богу, если зверь растерзает вас, то он окажет мне недурную услугу. Из всего Фронтенакского аббатства вы один способны расстроить мои планы. Я должен больше всего бояться вашей проницательности, вашей бдительности, вашей неутомимой деятельности. Поэтому не стану же я сам пренебрегать благоприятной возможностью, предоставляющейся мне. Мы ведем войну, господин приор, и все способы хороши, чтобы получить победу… Притом, – прибавил он, взглянув на Леонса, все еще хмурого, – разве у вас нет бесстрашного защитника, способного справиться со знаменитым жеводанским зверем? Он защитит вас, пусть его пылкое мужество будет применено против волка, а не против дворянина… Сегодня вечером мы встретимся в замке Меркоар, куда я приеду цел и невредим… чего и вам желаю. Итак, прощайте!
Он надел шляпу и вышел, насвистывая охотничью песенку. Через несколько минут послышался топот удалявшихся лошадей.
Приор Бонавантюр, опасавшийся путешествия по лесу в темное время, тоже поспешил попросить прислугу оседлать лошаков; он надеялся следовать за бароном на небольшом расстоянии и таким образом находиться под его защитой вопреки его воле. Но такое множество путешественников произвело суматоху, и лошаки были еще не готовы. К тому же пришлось выслушать бесконечные извинения мадам Ришар за поведение барона и ее горестные сетования на то, что этот недостойный человек, рассердившийся на нее, уехал, не расплатившись.
Было потеряно много времени, и когда Бонавантюр и Леонс выехали наконец из Лангони, они не увидели ни барона, ни его людей, уехавших к тому моменту уже очень далеко.
Уже прошел целый час, как фронтенакский приор и его племянник выехали из Лангони, и, кроме довольно затруднительной дороги, ничто не мешало их путешествию. Правда, несмотря на все свое внимание, с которым они вглядывались в горизонт, они так и не заметили всадников, уехавших прежде них, но иногда до них доносились звуки труб, и редкие прохожие, с которыми они встречались, уверяли их, что охотники впереди всего на четверть лье. Приор беспрестанно понукал своего лошака, надеясь при каждом повороте дороги заметить наконец вдали барона и его егерей. Леонс машинально подражал ему, но эти подстрекания никак не отражались на ходе неторопливых животных, так что, по всей вероятности, расстояние между двумя группами путешествующих не уменьшалось, а увеличивалось.
Наконец приор и его племянник доехали до высокой известковой площадки, обширного, невозделанного пространства, окруженного высокими горами. Долина эта была бесплодна, лишена зелени, там и сям только несколько каштанов, полуразбитых грозою, сила которой в этих местах бывает ужасна, своими желтеющими листьями скрашивали однообразие серой почвы. Площадка кончалась лесистым ущельем, через которое проходила дорога; но охотников на ней не было видно.
Впрочем, дорога не представляла никаких затруднений: внезапное нападение дикий зверей на ней было невозможно, так как все пространство было открыто взору и спрятаться хищнику было решительно негде. Погода стояла хорошая, солнце было еще высоко над горизонтом – в общем, страх приора слегка поулегся, так как они вполне могли успеть в замок до наступления темноты. Поэтому святой отец наконец-то перестал ежеминутно понукать своего лошака, который уже устал, правда, не от быстрого бега, а от неустанного сопротивления своему седоку. И тут приор решил поговорить с племянником, который с тех пор как они выехали из города не проронил ни слова. Юноша казался погруженным в свои размышления. Ширина дороги позволяла ему ехать рядом с приором, но он не погонял лошака, а потому постоянно отставал.
– Я думаю, дитя мое, – сказал приор, – что нам не надо стремится догнать этого гордого дворянина… Может быть, нам надо было взять в Лангони провожатых, но мы уехали в такой спешке… Да и неизвестно, вызвался бы кто-нибудь нас проводить, ведь люди напуганы этими россказнями о жеводанском звере… Мы теперь только в двух лье от замка, остается час езды. Но дорога и пойдет гораздо хуже… – Приор с озабоченным видом указал на ущелье, оканчивавшее долину.
Леонс лишь рассеянно кивнул. По характеру он был скромен и не любил навязывать свое общение другим людям, но сегодняшняя его молчаливость объяснялась иными причинами. Приор заметил эту странную задумчивость и не мог не поинтересоваться ее причинами:
– Что с вами, милый Леонс? – спросил он дружеским тоном, в этот момент оба лошака шли рядом. – Не больны ли вы или, может быть, также боитесь этого проклятого зверя и от которого да сохранит нас Бог?
– Ни то, ни другое, дядюшка; я только думал…
– О чем же, дитя мое?
– Ни о чем, мой преподобный отец.
И юноша глубоко вздохнул. Бонавантюр наблюдал за ним украдкой.
– Леонс, – сказал он с важностью, – я должен и похвалить вас, и побранить: похвалить за благородный энтузиазм, с которым вы заступились за меня и за ваших покровителей, фронтенакских банедиктинцев; побранить за то, что вы вышли из себя до такой степени, что вызвали на дуэль барона. Его грехи не извиняют вашей вспыльчивости.
– Как? – спросил Леонс с едва сдерживаемым возмущением. – Неужели мне надо было спокойно выслушивать дерзкие речи Ларош-Боассо? Неужели надо было молча терпеть его хвастливую клевету о мадемуазель де Баржак?
– Какое вам дело до мадемуазель де Баржак, мой милый?
Леонс наклонился вперед, для того чтобы подтянуть подпругу, но приор все равно смог заметить, как заалели щеки юноши.
– Дядюшка, – залепетал племянник, – я думал… мадемуазель де Баржак находится под опекою аббатства, то есть вашей; мы будем гостями в ее доме, неужели я должен был позволить говорить о ней с таким оскорбительным легкомыслием? Но признаюсь, – прибавил он, воодушевляясь, – каждое слово этого гнусного барона действовало на мой мозг, как пары опьяняющего напитка. Не знаю, какие неизвестные инстинкты открылись во мне; я чувствовал непреодолимое желание броситься на него и ударить его в лицо… Если б у меня была шпага, я напал бы на него тотчас, несмотря на ваше присутствие; но у меня не было шпаги, я не дворянин, я только смиренный и мирный воспитанник фронтенакских бенедиктинцев и должен был проглотить обиду…
В глазах Леонса блеснули слезы.
Приор казался не особенно удивленным этой внезапной вспышкой чувств; он, может быть, знал лучше самого племянника, что происходило в этой юной душе. Однако он продолжал со смесью кротости и строгости:
– Как, Леонс, вы плачете? Этого ли я должен ожидать от молодого человека, столь благоразумного и твердого в вере, от моего лучшего воспитанника и дорогого родственника? Откуда происходят эти безумные страсти, вдруг обнаружившиеся? Не говорил ли я вам сто раз, что разумные существа, созданные по образу и подобию Бога, не должны никогда прибегать к насилию, этому оружию зверей? Христианин должен обращаться к уму, к рассуждению! Не подражайте буйной молодежи нашего времени, и в особенности таким несдержанным личностям, как этот барон де Ларош-Боассо, всегда готовый противопоставить свою шпагу рассудку, истине и справедливости. Если впоследствии, что, впрочем, невозможно, вы будете иметь преимущества дворянского звания и богатства, которые цените так высоко, вспомните, что гнев и ненависть – пороки постыдные, недостойные вас.
– Простите меня, дядюшка, за этот припадок слабости, – сказал Леонс, придавая своему голосу как можно большую твердость. – Я и сам не могу понять, как я мог увлечься… Но раз мы заговорили о моем положении в свете, позвольте мне наконец попросить объяснений, о которых уважение мешало мне расспрашивать до сих пор и которые, однако, необходимы для моего спокойствия.
– Вы выбрали не самое подходящее время для объяснения, – сказал бенедиктинец, осматриваясь вокруг. – Но если у вас есть что-нибудь на сердце, дитя мое, не медля расскажите об этом.
– Может быть, мой добрый дядюшка, я должен был раньше рассказать вам о состоянии моей души, ведь вы мой наставник и лучший друг. С некоторого времени мрачная грусть овладела мной; мечты о почестях, удовольствиях и мирской славе преследуют меня день и ночь. Это беспокойство ума, которое иногда становится истинной тоской, имеет, без сомнения, причиной ту неизвестность, в которой я нахожусь относительно ожидающего меня будущего. Мысль моя блуждает в пустоте и заблуждается, не видя перед собой ясного пути… Выслушайте меня, мой дорогой родственник, и умоляю вас, не отвергайте просьбы, с которой я обращусь к вам. Я рано лишился отца и матери, которых никогда не знал; но с детства был окружен заботой и любовью. Да благословит вас Бог, достойный мой дядюшка, за все те благодеяния, которые вы оказывали бедному сироте: вы приняли меня в ваше мирное монастырское убежище, вы развили мой ум, вы учили меня и словом и примером. Каждый из добрейших фронтенакских бенедиктинцев, ваших друзей и братьев, помогал вам в этом благородном деле; самые ученые и самые благоразумные старались передать мне свою науку и благоразумие. Поэтому я признателен каждому из них, я считаю себя вашим сыном и спрашиваю себя, буду ли иметь когда-нибудь силы оставить вас. Однако, преподобный отец, с некоторого времени, не знаю, случайно или умышленно, вы как будто употребляете все ваши усилия, чтобы отдалить меня от монастыря, где прошло мое детство; вы прерываете мои занятия, вы используете любой случай, чтобы вывести меня в свет. Вот сегодня, например, вы требуете, чтобы я присутствовал при этой большой охоте… Эти новые требования, новые обстоятельства и те переживания, что пробуждаются ими в моей душе, – вот причина того расстроенного состояния, в котором вы меня видите. Я понимаю, что не вполне владею собой – и то, что произошло между мной и бароном, только подтверждает мою неготовность к жизни в свете. Вы должны решить, достоин ли я того, чтобы жить без вашей опеки. Быть может, мне стоит удалиться от света?
Умоляю вас, мой добрый дядюшка и преподобный отец, позвольте мне вернуться в аббатство как можно скорее, надеть одежду послушника и постричься. Я желаю жить там и умереть среди друзей, которые были и будут всегда для меня дороги.
Бонавантюр, без сомнения, догадывался о том, что скажет его племянник, потому что не обнаружил никакого удивления. На его широком лбу собрались многочисленные морщины.
– Леонс, – спросил он с задумчивым видом. – Хорошо ли вы подумали? Искренно ли это стремление к монастырской жизни?
– Я… я так думаю.
– А я читаю вашу душу, как открытую книгу, и уверен в противном. Эти пылкие движения, о которых вы мне говорите, ясно доказывают, что вы родились не для монастыря. Неужели вы думаете, что под монастырским одеянием эта гордая душа, эта кипучая кровь, эти раздраженные нервы вдруг успокоятся? Поверьте, в этой одежде вы будете гореть, как Геракл в плаще, пропитанном кровью Несса. Притом, сын мой, причины, о которых вы узнаете после, запрещают вам монастырскую жизнь.
– Что вы говорите, дядюшка? – вскричал Леонс вне себя от удивления. – Неужели мне будет отказано в утешении, обещанном всем уязвленным душам?..
– Бросьте, Леонс, ваша душа не уязвлена, а если и так, то рана ее быстро затянется, в ваши лета душа и тело быстро заживают. Не расстраивайте меня: вы не можете и думать о пострижении, ни в Фронтенаке, ни в каком-либо другом монастыре… по крайней мере до тех пор, пока обстоятельства не переменятся и вы сами не поймете, какова цель вашей жизни.
Леонс был в смущении.
– Отец мой, – возразил он, – я буду терпеливо ждать, когда вы объясните мне этот странный отказ; но если вы прогоните меня прочь из монастыря, тогда какова же будет моя участь? Я всегда думал, видя, с каким старанием вы оберегали меня от волнений и бурь светской жизни, что ваше тайное желание – внушить мне отвращение к ней…
– Если так, дитя мое, преподобные фронтенакские отцы и я проявили слишком уж большую старательность. Нашим единственным желанием было сделать из вас человека образованного, гордого, честного христианина, который был бы образцом в обществе… Но, Леонс, – прибавил бенедиктинец с оттенком строгости, – я проник в истинную причину этого призвания к монастырской жизни, так внезапно открывшегося в вас. Эта причина – оскорбленная гордость, подавленное честолюбие… Вы видите, сколь блистателен свет и, как все молодые люди, чувствуете потребность играть в нем значительную роль, приобрести славу, испробовать все его радости. Но вас пугает ваше бессилие, вы говорите себе, что пути, ведущие к высокому общественному положению, закрыты перед вами, безродным плебеем, племянником простого монаха… Отвечайте откровенно, Леонс, правда ли это?
– Любезный дядюшка, можете ли вы думать…
– Может быть, есть и другие причины, – продолжал приор, бросив на племянника один из тех взглядов, которые как будто доходили до глубины души молодого человека. – Но причина, указанная мною, бесспорно, самая главная. Леонс, я не хочу, чтобы вы питали неразумные надежды, но знайте, что шанс удовлетворить ваше честолюбие вам непременно предоставится. Конечно, я имею в виду умеренное честолюбие, соответствующее вашему сословию. Доверяйте мне, но прежде всего себе – смело идите вперед, опираясь на здравый смысл. Бог сделает остальное. – Так как эти слова, несмотря на сдержанность, сопровождавшую их, могли произвести слишком сильное впечатление на его племянника, приор прибавил: – Еще раз повторю, Леонс, не позволяйте вашим мыслям неблагоразумно стремиться за нелепыми химерами и постарайтесь понять меня… Я умер для света и мне нечего больше искать на земле. Но вы мой воспитанник, мой друг, мой приемный сын; вы росли на моих глазах; я сам развил в вас ваши добрые наклонности; я знаю, что в вашем сердце достаточно добрых качеств, чтобы противостоять натиску света. Честолюбие, которого не имею для себя, я имею для вас. Я разработал немало планов для вашего земного счастья, для вашего возвышения, и этим планам фронтенакские бенедиктинцы, которые вас горячо любят, будут помогать всем своим влиянием. Наши усилия, наша энергия, наш вес будут употреблены для того, чтобы устроить вам славную и счастливую участь!
Но эти уверения возбудили в Леонсе какую-то недоверчивость, и вместо того чтобы поблагодарить дядю, он оставался во власти своих мрачных мыслей, а взгляд его ничуть не повеселел.
– Мне приятно было бы узнать, – сказал он наконец, – что планы, о которых идет речь, не могут подать повод к неприятным толкам и что эти интриги, в которых барон де Ларош-Боассо обвинял фронтенакских бенедиктинцев…
– А вот и действие ядовитых слов этого барона, – перебил его с горестным удивлением приор Бонавантюр, – но вам ли, Леонс, обращать против ваших друзей и благодетелей эту ядовитую стрелу?
В тоне приора было столько упрека, что Леонс тут же залился краской и принялся просить прощения, чуть не плача от стыда.
– Простите меня, дорогой дядюшка! – говорил он. – Я просто… Просто совсем растерялся и запутался… Мне кажется, что я сбился с пути и Господь оставил меня!
Искренность этой горести тронула приора.
– Я охотно извиняю вас, – ответил он, улыбнувшись. – Леонс, мальчик мой, неужели вы думаете, что я не угадываю причины этой странной перемены в расположении вашего духа, когда-то столь спокойного и ровного, причины этой угрюмой печали и этой вспыльчивости, которая вдруг разразилась, как буря, в вашей душе… Но сейчас не время для рассуждения о подобных предметах… Мы в другой раз поговорим об этом… Нам надо продолжать путешествие!
Они несколько минут продолжали путь в молчании.
– Дитя мое, – вскоре начал бенедиктинец благосклонным тоном, – хотя я простил ваш поступок, я хочу наложить на вас наказание… Мы встретим в Меркоаре барона де Ларош-Боассо, и я был бы рад, если б вы избегали новых споров с ним. Я имею свои причины желать, чтобы между вами не было ни ненависти, ни гнева, и вы, конечно, впоследствии раскаетесь, если не последуете моим советам… Ну, Леонс, что вы на это скажете?
– Я могу оставить без внимания оскорбления, обращенные ко мне, дядюшка; но должен ли я позволить ему оскорблять в моем присутствии вас и других особ, к которым я питаю привязанность и уважение?
– Поверьте, из этих особ каждая сама сможет постоять за себя. Мне же от вас нужно обещание ни при каких обстоятельствах не вступать в конфликт с бароном, и если вы исполните это обещание, я буду уверен, что вы действительно сожалеете о той вспышке гнева, свидетелем которой я стал.
– Хорошо, дядюшка, я даю вам это обещание; но, Боже мой, какому испытанию вы подвергаете меня!
– Испытанию? Леонс, я вас не понимаю.
– Я едва ли понимаю себя сам… В моей голове – хаос, где все сталкивается и путается… Ах, дядюшка, мой добрый дядюшка, зачем вы потребовали, чтобы я ехал с вами в Меркоар?
– Во-первых, мой милый, потому что я не смог бы найти дорожного спутника более верного и более приятного, чем вы. С другой стороны, желая показать вам свет, в который вы должны вступить, я воспользовался этим благоприятным случаем, чтобы ввести вас в дом, где будет находиться избранное жеводанское дворянство. Наконец, у меня была еще одна причина: я заметил, любезный Леонс, что вы производите странное влияние на мадемуазель де Баржак. Эта в высшей степени дерзкая барышня при вас каким-то чудом обретает некоторую робость и скромность, приличные женщине хорошего происхождения. Возможно, ваш спокойный характер, ваша рассудительность и мягкость благотворно влияют на эту надменную, пылкую и независимую натуру. Это впечатление обнаружилось несколько лет тому назад. Помните, Леонс, наше первое посещение мадемуазель де Баржак в монастыре урсулинок? Уже шесть месяцев непослушная пансионерка жила в монастыре, а бедные монахини все еще не могли толком научить ее азбуке; она рвала свое шитье и вышивание, бранила своих наставниц. Она вошла в приемную с растрепанными волосами, в разорванном платье, эдакий взбунтовавшийся, но еще не упавший с небес ангел. Она равнодушно выслушала мои увещевания и хранила сердитое молчание. Придя в отчаяние от этого непослушания, я решил поговорить с настоятельницей, а вы тем временем подошли к Кристине де Баржак. Вы сами были дитя и, по-видимому, поэтому лучше меня поняли, что творилось в душе у этой строптивой девочки. Она слушала вас с удивлением, но внимательно. Мы не могли слышать ваш разговор, но не переставали наблюдать за вами.
На столе лежала книга; раскрыв ее наугад, вы начали объяснять внимательной ученице науку чтения.
Скоро она выхватила книгу из ваших рук, с минуту колебалась, начала читать вслух и запнулась, вы дали ей какие-то новые объяснения. Наконец она опять взяла книгу и на этот раз, о чудо, прочла без ошибок несколько строк. Чего наставницы не могли добиться за целых шесть месяцев, вы достигли в несколько минут… Я был вне себя от восторга, настоятельница плакала от радости, а сама ученица остолбенела от своего удивительного успеха.
– Это правда, дядюшка, это правда, – отвечал Леонс с волнением в голосе. – Она к тому моменту уже могла читать, лишь боялась ошибиться и из страха упрямилась. Но к чему вызывать подобные воспоминания?
– С того времени, – продолжал бенедиктинец, – я не раз мог наблюдать, как вы благотворно влияете на нее. При каждом посещении замка я замечал в ней перемены к лучшему, но это происходило лишь тогда, когда вы сопровождали меня. При вас она скромна, добра, сдерживает свой гнев, вспышкам которого подвержена, чем приводит в отчаяние свою прислугу и друзей. Скажу вам откровенно, любезный Леонс, я действую в интересах нашей питомицы, везя вас к ней. Неблагодарная девушка не всегда почтительна ко мне и другим фронтенакским бенедиктинцам, потому что наш долг – давать ей советы, порицать ее проступки и воспитывать ее характер. Но я был бы в отчаянии, если б при теперешних обстоятельствах мадемуазель де Баржак создала о себе неблагоприятное мнение. Вы слышали, какие неприятные слухи ходят о ней среди здешних жителей. Я надеялся, сын мой, что вы одним своим присутствием поможете мне держать нашу воспитанницу в границах строгих приличий. Ведь в замок прибудут многие знатные и влиятельные люди.