– Господин аббат, я более, чем вы, уважаю религию, – отвечал сановник, – и счел бы за постыдное шарлатанство исполнять обряды, в которые не верую!
– Ну, полноте, полноте, несговорчивый человек, хмурый Альцест[157],– тонко улыбаясь, заметил аббат. – Мы постараемся пощадить совестливость и согласовать с ней те выгоды, какие вам принесет то, что вы последуете моему совету. Мы дадим вам неосвященную облатку: нам ведь все равно; главное, чтобы видимость была соблюдена.
Предложение аббата было отвергнуто с негодованием, но сановник потерял место.
Впрочем, не с ним одним это случилось. Все те, кто решался на борьбу с госпожой де Сен-Дизье и ее друзьями, все платились за это дорогой ценой! Рано или поздно, прямо или косвенно, но на них начинали сыпаться градом жестокие, непоправимые удары: одних они поражали в самых дорогих привязанностях, других – в кредите; у одних задевали честь, других лишали мест и средств к существованию. И борьба велась медленно, тихо, с ужасающей размеренностью и выдержкой, таинственно подрывая репутацию, состояние, самое прочное положение, доводя, наконец, до полного, окончательного упадка и катастрофы, поражавших ужасом и изумлением всех окружающих.
Легко понять, что во время Реставрации княгиня приобрела сильнейшее влияние и сделалась весьма опасной женщиной. Но она сумела примкнуть и к Июльской революции. И несмотря на то, что она сохранила и семейные и общественные связи с людьми, оставшимися верными павшей монархии, говорили, что княгиня сумела сохранить влияние и власть.
Надо прибавить еще, что после смерти князя де Сен-Дизье, умершего бездетным, все его состояние досталось младшему брату, отцу Адриенны де Кардовилль. После его смерти, полтора года тому назад, единственной наследницей и представительницей этой ветви семейства Реннепонов осталась его дочь.
Княгиня де Сен-Дизье ожидала племянницу в довольно большой комнате, обитой темно-зеленой парчой, с черной резной мебелью, в числе которой находился такой же книжный шкаф с книгами религиозного содержания. Несколько картин из священной истории и громадное распятие слоновой кости на черном бархатном фоне довершали мрачный и строгий вид комнаты.
Госпожа де Сен-Дизье сидела за большим письменным столом и запечатывала многочисленные письма, так как она вела обширнейшую и разнообразнейшую переписку. Княгине исполнилось сорок пять лет; она была еще очень красива. Конечно, с годами ее некогда изящная талия изменилась, но черное платье с высоким воротником все еще выгодно ее обрисовывало. Простенький чепчик с серыми тентами не скрывал густых, гладко причесанных белокурых волос.
Лицо княгини поражало своим достоинством и простотой. Никому бы и в голову не пришло, что такая сдержанная и серьезная женщина могла быть когда-то героиней всевозможных любовных авантюр; никто не нашел бы и следов бурных волнений на ее спокойном и набожном лице. Если до ее ушей долетало какое-нибудь легкомысленное, вольное слово, черты княгини, действительно вообразившей себя чуть ли не матерью церкви, выказывали сперва простодушное и печальное недоумение, переходившее затем в выражение возмущенного целомудрия и презрительной жалости.
Впрочем, стоило княгине захотеть, и ее улыбка делалась обворожительной, благожелательной и сочувственной. Она умела придать своим голубым глазам ласковый и благосклонный взгляд. Но когда задевали ее гордость или шли против желаний, или мешали планам, лицо госпожи де Сен-Дизье, обыкновенно серьезное и спокойное, принимало выражение непобедимой и холодной злобы. Конечно, это случалось только тогда, когда княгиня не считала нужным сдерживать порывы досады.
В комнату вошла госпожа Гривуа, держа в руках донесение Флорины об Адриенне.
Госпожа Гривуа служила княгине уже двадцать лет. Она знала о своей госпоже все, что может и, должна знать доверенная служанка особы довольно легкого поведения. Неизвестно было, по своей ли воле держит при себе княгиня этого свидетеля многочисленных грехов молодости. Наверняка никто не знал. Ясно было одно: что госпожа Гривуа пользовалась большими преимуществами и на нее княгиня де Сен-Дизье смотрела скорее как на компаньонку, чем как на горничную.
– Вот доклад Флорины, сударыня, – сказала госпожа, Гривуа, подавая бумагу княгине.
– Сейчас просмотрю, – отвечала та. – Когда ко мне придет племянница, вы во время нашей беседы проводите к ней в павильон одного господина, который сейчас явится и спросит вас от моего имени.
– Хорошо, мадам.
– Этот человек произведет опись всего, что там заключается; проследите, чтобы ничего не было пропущено, это очень важно.
– Так, мадам. Но если Жоржетта и Геба не допустят…
– Будьте спокойны. Человек, которому поручено это дело, вооружен такими аргументами, что они не осмелятся ему противиться, лишь только это станет известно… При составлении описи надо особенно настаивать на известных вам подробностях, которые явятся доказательством распространяемых с некоторого времени слухов…
– О, теперь эти слухи вполне похожи на правду, будьте спокойны на этот счет…
– Наконец-то наступает минута, когда эта дерзкая и высокомерная Адриенна будет разбита и присуждена просить пощады… Пощады! и у меня к тому же!
– Господин аббат д'Эгриньи! – доложил вошедший в комнату старый слуга, открывая обе половинки двери.
– Если мадемуазель де Кардовилль придет, попросите ее подождать минутку, – сказала княгиня, обращаясь к госпоже Гривуа.
– Хорошо, сударыня, – ответила та, выходя вслед за слугой.
Госпожа де Сен-Дизье и господин д'Эгриньи остались одни.
Аббат маркиз д'Эгриньи был, как читатель, вероятно, уже угадал, тот самый человек, которого мы видели на улице Милье Дез-Урсэн, откуда он три месяца тому назад уехал в Рим.
Маркиз находился в глубоком трауре. Рясы он не носил и одевался обычно очень элегантно. Хорошо сшитый черный сюртук и жилет, стянутый на бедрах, подчеркивали его стройную фигуру; панталоны из черного кашемира облекали ноги, обутые в прекрасные лакированные туфли. Тонзура была также незаметна благодаря легкой лысине, слегка обнажившей часть головы. Таким образом, ничто во всем его костюме не напоминало о духовном сане. Разве только отсутствие растительности на мужественном лице маркиза могло показаться странным, тем более что свежевыбритый подбородок опирался на высокий черный галстук, завязанный с особым военным шиком, заставлявшим вспомнить, что аббат-маркиз, этот видный теперь проповедник, один из самых деятельных и влиятельных заправил ордена, командовал когда-то гусарским полком при Реставрации, а до той поры сражался в русской армии против Франции.
Маркиз только сегодня утром вернулся из Рима и не видал еще княгиню. Во время его отсутствия, в имении княгини, близ Дюнкерка, скончалась маркиза д'Эгриньи, напрасно призывая сына к своему смертному одру, чтобы смягчить горечь последних минут. Сын должен был пожертвовать самым святым природным чувством для того, чтобы выполнить приказание, неожиданно полученное из Рима – тотчас же ехать туда. Роден все-таки заметил, что приказ вызвал некоторое замешательство у д'Эгриньи, и не преминул об этом донести. Любовь д'Эгриньи к матери была единственным частым чувством, которое неизменно прошло через всю его жизнь.
Только что слуга вышел из комнаты, маркиз бросился к княгине и, протягивая к ней руки, воскликнул взволнованным голосом:
– Эрминия! вы ничего не скрыли в ваших письмах?.. Не проклинала меня мать в последнюю минуту?..
– Нет, Фредерик, нет… Успокойтесь… Она хотела вас видеть, но вскоре впала в бессознательное состояние… и в бреду повторяла только одно ваше имя…
– Да, – с горечью заметил маркиз, – быть может, материнский инстинкт подсказывал ей, что мое присутствие могло бы возвратить ее к жизни…
– Прошу вас, гоните от себя такие мысли… Это несчастье непоправимо.
– Нет… повторите мне еще раз. Мать моя не была убита моим отсутствием?.. Она не догадывалась, что долг, еще более сильный, чем сыновний долг, призывал меня в иное место?
– Да нет же, говорю вам… Вряд ли бы вы и застали ее в полной памяти… Поверьте, что я вам писала обо всем подробно и правдиво… Успокойтесь же, пожалуйста!
– Конечно, совесть моя должна быть спокойна… Пожертвовав матерью, я повиновался своему долгу. Но, несмотря на все мои усилия, я никогда не мог достигнуть такого полного отречения, которого от нас требуют эти ужасные слова: «Тот, кто не возненавидит своего отца и мать и даже свою собственную душу, не может считаться моим учеником»[158].
– Конечно, это отречение нелегко, но зато, подумайте, Фредерик, какая власть, какое могущество взамен его!
– Верно, – после минутного молчания заметил маркиз, – многим можно пожертвовать за право властвовать во мраке над всеми повелителями, царствующими на земле при свете дня! Я почерпнул из последнего путешествия в Рим новое представление о потрясающей силе нашей власти. Именно там, Эрминия, в Риме, на этой вершине, господствующей над лучшей и громаднейшей частью мира, как бы то ни было, господствующей в силу привычки или традиции, или, наконец, в силу веры, только там можно понять все величие нашего дела… Интересно с этой высоты наблюдать за правильно ведущейся игрой, направляемой тысячами людей, и видеть, как отдельные личности постоянно поглощаются непреложным единством нашего ордена.
Каким могуществом мы обладаем!.. Право, я иногда просто охвачен восхищением; пугаюсь даже, подумав, что человек, прежде чем сделаться нашим, и думал, и действовал, и верил, как хотел, по своей прихоти… А когда он попал к нам, то через несколько месяцев от него остается одна оболочка: и ум, и развитие, и разум, и совесть, и свободная воля парализуются, засыхают, атрофируются благодаря привычке к немому страшному послушанию и благодаря выполнению тайных обязанностей, которыми умерщвляется все, что может остаться свободного и самостоятельного в человеческой мысли. И тогда в эти тела, лишенные души, немые и холодные, как трупы, мы вдыхаем дух нашего ордена. И вот эти трупы начинают двигаться, ходить, действовать, исполнять… но все это не выходя из замкнутого круга, в который они заключены навек. Таким образом они становятся членами гигантского тела, веление которого они исполняют абсолютно механически, не зная ничего о его замыслах. Это руки, которые исполняют самые трудные работы, не зная и не имея даже возможности понять руководящую ими мысль.
При этих словах лицо маркиза выражало невероятную гордость и сознание надменной власти.
– Да, это могущество велико, страшно велико, – вымолвила княгиня, – и его сила увеличивается еще тем, что воздействует на умы и совесть таинственным путем.
– Знаете, Эрминия, – снова начал маркиз, – под моей командой был блестящий полк. Ничто не могло быть ослепительнее гусарского мундира. Часто по утрам, при блеске летнего солнца, на широком поле маневров я испытывал мужественное и глубокое чувство наслаждения как командир. По звуку моего голоса всадники срывались с места, звучали трубы, перья развевались, сабли блестели; сверкая золотым шитьем, летели на конях адъютанты, передавая мои приказы… Все блистало, сияло, шумело… Солдаты, храбрые, пылкие, с шрамами от прежних битв, повиновались каждому моему знаку, каждому слову… Я чувствовал себя сильным и гордым, сознавая, что в моей власти каждый из этих храбрецов, пыл которых сдерживал один я, как сдерживают пыл моего боевого коня… И вот теперь, несмотря на относительно плохие времена, я, человек, который долго и мужественно сражался на поле брани, – в этом я могу сознаться без ложной скромности, – я теперь чувствую себя несравненно сильнее, деятельнее и отважнее, стоя во главе немого воинства, которое думает, желает, идет и повинуется мне совершенно бессознательно; которое по одному моему знаку рассеивается по всему земному шару, вкрадывается в семью через исповедника жены или через воспитателя детей, в семейные отношения – через исповедь умирающих, к самому трону – через встревоженную совесть доверчивого и боязливого короля… наконец, к самому Святому отцу, этому живому представителю Божества, – через оказанные или навязанные ему услуги!.. Еще раз повторяю: не правда ли, что эта таинственная власть, простирающаяся от колыбели до могилы, от смиренного очага рабочего до трона, от трона до священного престола наместника Христа,[159] может зажечь и удовлетворить самое неограниченное честолюбие?.. Какая карьера в мире могла бы мне доставить столь безграничное наслаждение? И какое глубокое презрение должен я теперь питать к блестящей, легкомысленной жизни прошлых лет, которая доставляла нам так много завистников, Эрминия! Помните? – прибавил д'Эгриньи с горькой улыбкой.
– Вы совершенно правы, Фредерик! – с живостью подхватила княгиня. – С каким презрением смотрим мы теперь на прошлое!.. Мне так же, как и вам, часто приходит на ум сравнение настоящего с прошлым, и как я довольна тогда, что последовала вашим советам! Не будь этого, я теперь должна была бы играть жалкую и смешную роль отцветающей красавицы, вспоминающей о прежнем поклонении и обожании! Что мне оставалось бы делать? Употреблять всевозможные средства, чтобы удержать вокруг себя неблагодарное, эгоистическое общество, грубых мужчин, для которых женщина интересна, только пока она красива и льстит их тщеславию. Или я должна была бы задавать балы и праздники, чтобы другие веселились… чтобы мои залы наполнялись равнодушной толпой или служили местом свидания влюбленным парочкам, являющимся к вам не ради вас, а чтобы быть вместе… Право, нелепое удовольствие – давать приют этой цветущей юности, пылкой, смеющейся, влюбленной, которая на весь окружающий блеск и роскошь смотрит только как на обязательную рамку для ее веселья и дерзкого счастья!
В словах княгини звучало так много злобы, на лине отразилась такая ненависть и зависть, что вид ее невольно отразил страшную горечь и сожаление о прошлом.
– Нет, – продолжала она, – благодаря вам, Фредерик, я навсегда порвала, одержав последнюю блистательную победу, с этим светом, для которого была так долго предметом обожания, где я царила, прежде чем он успел меня бросить… Я только переменила свое царство… Вместо светских, суетных людей, над которыми я властвовала только потому, что была легкомысленнее их, меня окружают люди могущественные, знатные, высокопоставленные, подчас правящие государством; я предалась им всей душой, и они платят мне тем же. И только теперь достигла я того, к чему всегда стремилась: я могу участвовать и влиять на все главнейшие житейские сферы; мне известны важнейшие тайны, в моих руках возможность наказывать и мстить врагам, награждать друзей!
– Словом, Эрминия, вы высказали то, что и дает нам силу, привлекая к нам прозелитов… Мы даем полную возможность удовлетворить и ненависть и симпатию. Ценой пассивного повиновения властям ордена покупается право на таинственную власть над остальным миром. Есть много безумных слепых людей, воображающих, что мы побеждены окончательно, потому что для нас настали тяжелые дни… – с презрением заметил д'Эгриньи, – как будто мы не созданы для борьбы, как будто в борьбе мы не черпаем новые силы, не обретаем энергию… Правда, теперь времена плохие… но скоро настанут иные, лучшие времена… И скоро, скоро, как вам известно, наступит 13 февраля, и в наших руках будет могучее средство для восстановления нашей поколебавшейся на время власти…
– Вы говорите о медалях?
– Конечно. Я потому так и торопился с возвращением, чтобы присутствовать при этом важном для нас событии.
– А вы уже знаете, как судьба чуть было не расстроила наши так хорошо задуманные планы?
– Да. Я виделся с Роденом…
– И он вам передал?..
– О необыкновенном появлении в замке Кардовилль индийца и молодых девушек, выброшенных бурей на берег Пикардии в то время, как первый должен был быть на Яве, а последние в Лейпциге? Как же!.. А между тем, казалось, все предосторожности были приняты!.. Право, – прибавил с досадой маркиз, – можно подумать, что эту семью охраняет какое-то таинственное провидение!..
– К счастью, Роден – необыкновенно изобретательный и деятельный человек, – возразила княгиня, – он был у меня вчера, и мы очень долго беседовали.
– Результат вашей беседы превосходен. Солдата на два дня удалят: духовник его жены предупрежден; остальное устроится само собой, – завтра этих девушек бояться будет нечего… Что касается индуса, то он в Кардовилле, тяжело раненный… значит, в нашем распоряжении времени достаточно…
– Но ведь это еще не все… – возразила княгиня, – нам нужно, чтобы не было в Париже еще двух лиц к этому времени, к 13 февраля.
– Да… господина Гарди… Его не будет здесь целый месяц: этому человеку изменил его самый близкий друг и отозвал на юг, откуда ему скоро не выбраться. Что касается этого бродяги-рабочего, прозванного Голышом…
– Ах! – прервала его княгиня с жестом возмущения и стыдливости.
– Мы его не боимся, – продолжал маркиз. – Габриеля, на котором основываются все наши надежды, до наступления великого дня не оставляют ни на минуту!.. Словом, все обещает победу… и победа нам белее чем когда-либо и какой угодно ценой необходима. Здесь вопрос жизни и смерти… Возвращаясь из Рима, я остановился в Форли…[160] Я виделся с герцогом д'Орбано; его влияние на короля совершенно неограниченно… Он овладел его умом окончательно, так что необходимо иметь дело с ним…
– Ну, и что же?
– Герцог хорошо сознает свою силу. Он может обеспечить нам совершенно легальное положение, покровительство государства во владениях короля, исключительные права на народное образование… С его помощью нам достаточно двух-трех лет, чтобы настолько утвердиться в этой стране, что, пожалуй, и самому герцогу д'Орбано придется прибегать к нашей помощи; но пока этого нет, пока он неограниченный властелин, он и пользуется своими правами, ставя условия – взамен услуг.
– Какие же условия?
– Пять миллионов наличными деньгами и ежегодную пенсию в сто тысяч!
– Это много!
– И это мало в то же время, если учесть, что раз мы укрепимся в стране, то очень скоро вернем свои деньги… Ведь это всего восьмая часть того, что может нам дать дело с медалями, если мы доведем его до благополучного конца.
– Да, около сорока миллионов, – заметила с задумчивым видом княгиня.
– И потом ведь эти пять миллионов, требуемые герцогом д'Орбано, в сущности, только аванс… Мы их вернем сторицей добровольными приношениями, учитывая влияние, какое приобретем на воспитание детей… Оно отдаст нам в руки всю семью и мало-помалу полное доверие правящих лиц… И они еще колеблются! – воскликнул маркиз, с презрением пожимая плечами. – И еще есть правительства, которые нас изгоняют из своих владений… Слепцы! разве они не могут понять, что если мы завладеем образованием, – а это составляет нашу главную цель, – то обезличим народ, приучим его к безмолвному, рабскому повиновению, которое, действуя отупляющим образом, приводит его ж неподвижности, что является залогом общественного спокойствия! И подумать только, что большинство людей имущих и знатных нас презирают и ненавидят! Эти болваны не понимают, что когда нам удастся уверить народ, что его нищета есть непреложный, вечный закон судьбы, что всякая мечта об улучшении участи преступна, что даже желание земных благ является преступлением перед лицом Бога, так как блаженство будущей жизни – истинная награда за земные страдания, тогда народ, одурманенный этими заверениями, покорится своей участи – вечно коснеть в грязи и нищете. Тогда заглохнут все его порывы и надежды на лучшие дни, тогда сами собой решатся те грозные вопросы, которые стоят мрачным пугалом перед правительствами… Разве они не видят, что слепая, пассивная вера, которой мы требуем от народа, является в наших руках прекрасной уздой для того, чтобы управлять им и унижать его же, между тем как от сильных мира мы требуем только соблюдения внешних обрядов, лишь для приличия… что могло бы даже придать остроты их наслаждениям, если бы они хоть развратничать умели с толком?
– Не в том дело, Фредерик, – заметила княгиня. – Как вы говорите, близок великий день… Конечно, с сорока миллионами, которые может получить орден при благополучном исходе дела о медалях, можно многое предпринять… В наше время, когда все продается и покупается, это будет рычаг такой силы в руках ордена, что нельзя и предугадать того, что же будет с его помощью достигнуто.
– Кроме того, – прибавил задумчиво д'Эгриньи, – нечего скрывать… реакция продолжается, а пример Франции – все… В Австрии и Голландии мы еле держимся, средства ордена уменьшаются с каждым днем. Наступает кризис… но его можно отсрочить. Так что благодаря этой громадной помощи – благодаря медалям – мы не только сможем успешно бороться, но и прочно утвердимся при содействии герцога д'Орбано… Из этого центра лучи нашего блеска распространятся во все стороны… Ах, 13 февраля, – добавил д'Эгриньи после минутного молчания, покачивая головой, – 13 февраля! Кто знает, быть может, оно будет столь же знаменательной датой, как Собор Тридцати, давший нам новую жизнь![161]
– Значит, надо все сделать, чтобы добиться успеха, – сказала княгиня. – Из шести опасных нам претендентов – пять повредить нам будут не в состоянии… Остается моя племянница… Вы знаете, что я ждала только вас, чтобы принять окончательное решение на ее счет… У меня все уже подготовлено, и мы начинаем действовать с сегодняшнего дня…
– А что, ваши подозрения подтвердились после вашего последнего письма?
– Да… Я убеждена, что она знает больше, чем показывает… Итак, эта девица является для нас опаснейшим врагом!
– Я всегда так думал… Поэтому-то полгода назад я и просил вас принять меры, которые вы и осуществили, подтолкнув ее к просьбе о признании ее совершеннолетней! Последствия этого облегчают нам то, что казалось раньше невозможным.
– Наконец-то будет сломлен этот неукротимый характер! – вымолвила княгиня с горькой и злобной радостью. – Наконец-то я отомщу за все дерзкие насмешки, которые мне приходилось терпеть, чтобы не возбудить ее подозрений. Я… я столько должна была переносить, потому что Адриенна употребляла все силы, чтобы восстановить меня против нее!
– Кто оскорбил вас, Эрминия, тот оскорбил и меня. Вы знаете, что ваши враги – мои враги!
– Да, и вас, мой друг, и вас сколько раз она избирала мишенью своих колких насмешек!
– Я редко ошибаюсь… я уверен, что эта девушка опасна… это серьезный враг! – прибавил маркиз коротко и сухо.
– Значит, ее надо сделать не опасной! – ответила княгиня, пристально глядя на маркиза.
– Видели вы доктора Балейнье и ее второго опекуна, Трипо? – спросил д'Эгриньи.
– Они будут здесь сегодня… Я их обо всем предупредила.
– Достаточно ли они настроены против нее?
– О, да… Адриенна доктора не опасается: он сумел сохранить ее доверие… до известной степени. Кроме того, к нам на помощь приходит еще одно обстоятельство, объяснить которое себе я никак не могу.
– Что такое?
– Сегодня утром я послала госпожу Гривуа напомнить Адриенне, что я жду ее в полдень… И вот госпоже Гривуа показалось, что она видела, как Адриенна вернулась домой с улицы, через садовую калитку.
– Что вы говорите? Да не может быть! – воскликнул маркиз. – А доказательства есть?
– Пока, кроме слов госпожи Гривуа, никаких. Но, может быть, они найдутся, – прибавила княгиня, взяв бумагу, лежавшую рядом, – в этом письменном отчете, доставляемом мне ежедневно одной из служанок Адриенны.
– Той девушки, которую поместил к вашей племяннице Роден?
– Да. И так как она вполне во власти Родена, то до сих пор служит нам верно…
Бросив взгляд на записку, госпожа де Сен-Дизье воскликнула почти с ужасом:
– Да эта девушка – просто дьявол!
– Что такое?
– Управитель проданного ею поместья в письме, где он просит ее о покровительстве, упомянул о пребывании в замке молодого индийского принца! Она знает, что он ей родня. И она написала своему старому учителю Норвалю, чтобы тот ехал на почтовых и как можно скорее привез молодого принца Джальму, отсутствие которого для нас так важно… сюда, в Париж!
Маркиз побледнел.
– Послушайте, – сказал он госпоже де Сен-Дизье, – если это не новый каприз вашей племянницы, положение очень серьезно. Она, верно, что-нибудь знает о медалях… Почему она поспешно вызывает сюда молодого родственника? Берегитесь: она может все погубить…
– Тогда, – с решимостью заявила княгиня, – мешкать нечего: надо дело завести дальше, чем мы думали… а главное – надо с этим покончить сегодня же!..
– Но это практически невозможно!
– Все возможно! Балейнье и Трипо – свои люди! – воскликнула княгиня.
– Хотя и я не менее вас уверен в них… но серьезного вопроса мы коснемся после разговора с вашей племянницей… Нам нетрудно будет узнать, как бы она ни лукавила, чего мы должны опасаться… Если наши подозрения оправдаются, если она знает больше, чем следует… то ни пощады, ни промедления! Колебаться нечего.
– Предупредили вы известное лицо? – спросила княгиня после минутного молчания.
– Он будет здесь в полдень, не позже.
– Я думаю, что говорить с Адриенной мы будем здесь, а тот господин поместится рядом, за портьерой…
– Прекрасно.
– А это человек верный?
– Вполне верный. Ему не раз уже приходилось действовать в подобных обстоятельствах. Он ловок и скромен…
В эту минуту постучали в дверь.
– Войдите, – сказала княгиня.
– Доктор Балейнье спрашивает, не может ли княгиня его принять, – доложил лакей.
– Конечно. Просите доктора.
– Пришел также какой-то господин, которому господин аббат приказал явиться в полдень. Я проводил его в молельню.
– Это тот самый человек, – оказал маркиз княгине, – надо его позвать первым: пока не нужно, чтобы доктор Балейнье его видел.
– Позовите сюда этого господина, – приказала княгиня, – а после, когда я позвоню, вы введете сюда доктора Балейнье и барона Трипо, если он явится. Затем, кроме мадемуазель Адриенны, меня ни для кого нет дома.
Лакей вышел.