– Ну садись же! Ты целый день на ногах в кузнице, а теперь уже так поздно.
– Опять твое кресло… ежевечерне пререкание начинается вновь!.. Убери его, пожалуйста, мне и на стуле удобно.
– Ну, уж нет, по крайней мере дома-то ты должен хорошенько отдохнуть после тяжелой работы.
– Ну, не тиранство ли это, Горбунья? – весело шутил Агриколь, усаживаясь в кресло. – Впрочем, я ведь притворяюсь: мне, конечно, очень удобно сидеть в кресле и я очень рад его занять. С тех пор как я отдыхал на троне в Тюильри[105], мне нигде не было так удобно!
С одной стороны стола Франсуаза резала для сына хлеб, с другой Горбунья наливала ему вина в серебряный бокал. В этой нежной предупредительности двух прекрасных женщин к их любимцу было нечто трогательное.
– А ты разве со мной не поужинаешь? – спросил Горбунью Агриколь.
– Спасибо, Агриколь, – отвечала швея, потупив глаза, – я только что пообедала.
– Ну, да ведь я тебя только так, из вежливости и приглашал; точно мне неизвестны твои маленькие странности, что ты, например, ни за что на свете не станешь у нас есть… Это вроде матушки: она, видите ли, предпочитает есть одна… чтоб я не видел, как она на себе экономит…
– Да нет же, Боже мой! Мне просто полезнее обедать пораньше… Ну, как тебе нравится это блюдо?
– Просто превосходно! Как оно может не понравиться!.. ведь это треска с репой… А я обожаю треску; мне явно нужно было родиться рыбаком на Ньюфаундленде![106]
Доброму малому, напротив, казалось не очень сытным после целого дня тяжелой работы это безвкусное и к тому же подгоревшее во время его рассказа кушанье, но он знал, какое удовольствие доставляет матери его постничание по определенным дням, и поэтому ел рыбу с видом полного наслаждения, так что славная женщина была совершенно обманута и с довольным видом заявила:
– О да! Я вижу, с каким удовольствием ты ешь, милый мальчик: подожди, я тебя этим угощу на следующей неделе в пятницу и в субботу.
– Спасибо, мама, только уж не два дня подряд, а то меня избалуешь… Ну-с, а теперь давайте придумывать, как мы проведем это воскресенье. Надо хорошенько повеселиться, а то ты, мама, что-то последние дни печальная, а я этого не выношу… Когда ты грустна, мне все кажется, что ты мной недовольна.
– Недовольна таким сыном? тобой? самым примерным…
– Хорошо, хорошо! Так докажи мне, что ты абсолютно счастлива и повеселись завтра немножко. Быть может, сударыня, и вы удостоите нас своей компании, как в прошлый раз? – сказал Агриколь, расшаркиваясь перед Горбуньей.
Девушка покраснела, опустила глаза и не отвечала ни слова; на лице ее выразилось глубокое огорчение.
– Ведь ты знаешь, сын мой, что по праздникам я всегда хожу в церковь, – отвечала Франсуаза.
– Ну, хорошо, но ведь по вечерам службы нет?.. Я ведь тебя не зову в театр, мы пойдем только посмотреть нового фокусника: очень, говорят, хорошо и занятно.
– Это все-таки своего рода зрелище… Нет, спасибо.
– Матушка, право, вы уж преувеличиваете!
– Но, дитя мое, я, кажется, никому не мешаю делать, кто что хочет.
– Это правда… прости меня, матушка… Ну что же, пойдемте тогда просто прогуляться по бульварам, коли погода будет хорошая: ты, я и бедняжка Горбунья; она около трех месяцев не выходила с нами, а без нас она тоже не выходит…
– Нет уж, сынок, иди гулять один; ты заслужил, кажется, право погулять в воскресенье!
– Ну, Горбунья, голубушка, помоги мне уговорить маму.
– Ты знаешь ведь, Агриколь, – сказала девушка, краснея и не поднимая глаз, что я не могу больше выходить ни с тобой… ни с твоей матушкой…
– Это почему, госпожа? Позвольте вас спросить, если это не нескромно, что за причина подобного отказа? – засмеялся Агриколь.
Девушка грустно улыбнулась и отвечала:
– Потому что я вовсе не желаю быть причиной ссоры.
– Ах, извини, милая, извини!.. – воскликнул кузнец с искренним огорчением и с досадой ударил себя по лбу.
Вот на что намекала Горбунья.
Иногда, очень нечасто, – бедная девушка боялась стеснить их, – Горбунья ходила гулять с кузнецом и его матерью. Для швеи эти прогулки являлись ни с чем несравнимыми праздниками. Много ночей приходилось ей недосыпать, много дней сидеть впроголодь, чтобы завести приличный чепчик и маленькую шаль: она не хотела конфузить своим нарядом Агриколя и его мать. Для нее те пять или шесть прогулок под руку с человеком, которому она втайне поклонялась, были единственными в жизни счастливыми днями. В последнюю прогулку какой-то неотесанный грубиян так сильно ее толкнул, что молодая девушка не могла удержаться и слегка вскрикнула. «Тем хуже для тебя, противная Горбунья!» – отвечал он на ее возглас. Агриколь, как и его отец, был наделен кротким и терпеливым характером, часто встречающимся у людей сильных, храбрых, с великодушным сердцем. Но если ему случалось иметь дело с наглым оскорблением, он приходил в страшную ярость. Взбешенный злостью и грубостью этого человека, Агриколь оставил мать и Горбунью, подошел к грубияну, казавшемуся ему вполне ровней как по годам, так и по росту и силе, и закатил ему две самые звонкие оплеухи, какие только может дать большая и могучая рука кузнеца. Наглец хотел ответить тем же, но Агриколь, не давая ему опомниться, ударил его еще раз, чем вызвал полное одобрение толпы, среди которой грубиян поспешил скрыться, сопровождаемый свистками и насмешками. Об этом-то происшествии и напомнила Горбунья, говоря, что не желает доставлять Агриколю неприятности.
Огорчение кузнеца, невольно напомнившего об этом грустном происшествии, совершенно понятно. Воспоминание о нем было для молодой девушки еще тяжелее, чем Агриколь мог предположить: она его страстно любила, а причиной ссоры было как раз ее жалкое и смешное уродство. Агриколь, при всей своей силе и мужестве, обладал нежным сердцем ребенка; поэтому при мысли о том, как грустно девушке вспоминать эту историю, у него навернулись на глаза крупные слезы, и, раскрыв ей братские объятия, он вымолвил:
– Прости меня за глупость… Иди сюда, поцелуй меня… – и с этими словами он крепко поцеловал Горбунью в ее похудевшие, бледные щеки.
При этом дружеском объятии сердце девушки болезненно забилось, губы побелели, и она ухватилась за стол, чтобы не упасть.
– Ну, что? Ты меня ведь простила? Да? – спросил Агриколь.
– Да, да, – говорила она, стараясь победить свое волнение, – в свою очередь, прости меня за мою слабость… Но мне так больно при воспоминании об этой ссоре… я так за тебя испугалась… Что, если бы все люди приняли сторону того человека?..
– Ах, Господи! – воскликнула Франсуаза, выручая Горбунью совершенно бессознательно. – Я в жизни никогда не была так напугана!
– Ну, что касается тебя, мама, – прервал ее Агриколь, желая переменить неприятный для него и швеи разговор, – то для жены солдата… конного гренадера императорской армии… ты уж слишком труслива! Ах, молодчина мой отец! Нет… знаешь… я просто не могу и представить, что он возвращается… Это меня… у меня голова идет кругом!
– Возвращается… – сказала Франсуаза, вздыхая. – Дай-то Бог, чтобы это было так!
– Как, матушка, дай Бог? Необходимо, чтобы он дал… сколько ты за это обеден отслужила!
– Агриколь… дитя мое! – прервала его мать, грустно покачивая головой, – не говори так… и потом речь идет о твоем отце.
– Эх… право, я сегодня удивительно ловок! Тебя теперь задел… Просто точно взбесился или одурел… Прости меня, матушка. Я сегодня весь вечер должен только извиняться… прости меня… Ты ведь знаешь, когда у меня с языка срывается нечто подобное, то это происходит невольно… Я чувствую, как тебе бывает больно.
– Ты оскорбляешь… не меня, дитя мое!
– Это все равно. Для меня ничего не может быть хуже, чем обидеть тебя… мою мать! Но что касается скорого возвращения батюшки, то в этом я совершенно не сомневаюсь…
– Однако мы не получали писем более четырех месяцев.
– Вспомни, матушка: в том письме, которое он кому-то диктовал, сознаваясь с прямотой истинного военного, что, выучившись порядочно читать, он писать все-таки не умеет… так именно в этом письме он просил, чтобы о нем не беспокоились, что в конце января он будет в Париже и за три или четыре дня до приезда уведомит, у какой заставы я должен его встретить.
– Так-то так… но ведь уж февраль, а его все нет…
– Тем скорее мы его дождемся… Скажу больше… мне почему-то кажется, что наш Габриель вернется к этому же времени… Его последнее письмо из Америки позволяет надеяться… Какое счастье, матушка… если вся семья будет в сборе!
– Да услышит тебя Бог, сынок! Славный это будет для меня день!
– И он скоро настанет, поверь. Что касается батюшки, раз нет новостей, значит, все нормально…
– Ты хорошо помнишь отца, Агриколь? – спросила Горбунья.
– По правде сказать, я лучше всего помню его большую меховую шапку и усы, которых я до смерти боялся. Меня могли с ним примирить только красная ленточка креста на белых отворотах мундира и блестящая рукоятка сабли! Не правда ли, матушка?.. Да что это? Никак ты плачешь?
– Бедняга Бодуэн!.. Как он страдал, я думаю, от столь долгой разлуки! В его-то годы, в шестьдесят лет!.. Ах, сынок… мое сердце готово разорваться, когда подумаю, что он и здесь найдет ту же нужду и горе.
– Да что ты говоришь?
– Сама я больше ничего не могу заработать…
– А я-то на что? Разве здесь не имеется комнаты и стола для него и для тебя? Только, мама, раз дело зашло о хозяйстве, – прибавил кузнец, стараясь придать самое нежное выражение своему голосу, чтобы не задеть мать, – позволь мне тебе сказать одно словечко: раз батюшка и Габриель вернутся, тебе не надо будет ставить столько свечей и заказывать обеден, не так ли?.. Ну, на эти деньги отец и сможет иметь каждый день бутылочку вина и табака на трубку… Затем по воскресеньям мы его будем угощать обедом в трактире.
Речь Агриколя была прервана стуком в дверь.
– Войдите! – крикнул он.
Но, вместо того чтобы войти, посетитель только приотворил дверь, и в комнату просунулась рука, окрашенная в блестящую зеленую краску, и принялась делать знаки кузнецу.
– Да ведь это папаша Лорио!.. образец красильщиков, – сказал Агриколь. – Входите же без церемоний.
– Не могу, брат… я весь в краске с ног до головы… Я выкрашу в зеленый цвет весь пол у госпожи Франсуазы.
– Тем лучше… он будет похож на луг, а я обожаю деревню!
– Без шуток, Агриколь, мне необходимо с вами поговорить.
– Не о том ли господине, что за нами шпионит? Успокойтесь, что нам до него за дело?
– Нет, мне кажется, он ушел… или за густым туманом я его больше не вижу… Нет, не за тем я… Выйдите-ка поскорее… дело очень важное, – прибавил красильщик с таинственным видом, – дело касается вас одного.
– Меня? – спросил с удивлением Агриколь, вставая с места. – Что это может быть такое?
– Да иди же узнай, – сказала Франсуаза.
– Ладно, матушка; но черт меня побери, если я что-нибудь понимаю.
И кузнец ушел, оставив мать и Горбунью одних.
Агриколь возвратился минут через пять; лицо его было бледно, взволнованно, глаза полны слез, руки дрожали; но выглядел он счастливым и необыкновенно растроганным. Он с минуту оставался у двери, как будто волнение мешало ему подойти к матери.
Зрение Франсуазы настолько ослабло, что она сразу и не заметила перемены в лице сына.
– Ну, что там такое, дитя мое? – спросила она.
Раньше чем кузнец мог ответить, Горбунья, более проницательная, воскликнула громко:
– Агриколь… что случилось? Отчего ты так бледен?
– Матушка, – сказал молодой рабочий взволнованным голосом, бросившись к матери и не ответив Горбунье, – матушка, случилось нечто, что вас очень поразит… Обещайте мне, что вы будете благоразумны…
– Что ты хочешь сказать? Как ты дрожишь! Посмотри-ка на меня! Горбунья права… ты страшно бледен!
Агриколь встал на колени перед матерью и, сжимая ее руки, говорил:
– Милая матушка… надо… вы не знаете… однако…
Кузнец не мог кончить фразы, голос его прервался от нахлынувших радостных слез.
– Ты плачешь, сын мой?.. Боже… но что случилось?.. Ты меня пугаешь!..
– Не пугайся… напротив… – говорил Агриколь, вытирая глаза, – это большое счастье… но прошу тебя еще раз: постарайся быть благоразумной… Слишком большая радость может быть так же гибельна, как и горе!..
– Ну! говори же!
– Я же предсказывал, что он вернется!
– Твой отец!!! – вскрикнула Франсуаза.
Она вскочила со стула. Но радость и изумление были настолько сильны, что бедная женщина схватилась за сердце, как бы стараясь сдержать его биение, и зашаталась.
Сын подхватил ее и посадил в кресло. Горбунья, отошедшая из скромности в сторону во время этой сцены, поглотившей все внимание матери и сына, робко подошла к ним, видя, что помощь будет нелишней, так как лицо Франсуазы все более и более изменялось.
– Ну, мужайся, матушка, – продолжал кузнец. – Удар уже нанесен, теперь остается насладиться радостью свидания с батюшкой.
– Бедный Бодуэн… после восемнадцати лет разлуки! – говорила Франсуаза, заливаясь слезами. – Да правда ли это, правда ли, Бог мой?
– Настолько правда, что если вы мне обещаете не волноваться больше, то я могу вам сказать, когда вы его увидите.
– Неужели… скоро? Да?
– Да… скоро…
– Когда же он приедет?
– Его можно ждать с минуты на минуту… завтра… сегодня, быть может…
– Сегодня?
– Да, матушка… Надо вам сказать все… Он возвратился… он здесь!..
– Он здесь… здесь…
Франсуаза не могла окончить фразы от волнения.
– Сейчас он внизу… он послал за мной красильщика, чтобы я мог тебя подготовить… он боялся, добряк, поразить тебя неожиданной радостью…
– О, Боже!
– А теперь, – воскликнул кузнец, со взрывом неописуемого восторга, – он здесь, он ждет! Ах, матушка… я не могу больше… Мне кажется, в эти последние десять минут у меня сердце выскочит из груди.
И, бросившись к двери, он ее распахнул. На пороге стоял Дагобер: он держал за руки Розу и Бланш.
Вместо того чтобы броситься в объятия мужа, Франсуаза упала на колени и начала молиться. От глубины сердца она благодарила Создателя за исполнение горячих молитв, за высокую милость, которой он вознаградил все ее жертвы.
С минуту все оставались неподвижны и безмолвны.
Агриколь с нетерпением ожидал конца материнской молитвы; он насилу сдерживал, из чувства деликатности и уважения, страстное желание броситься отцу на шею.
Старый солдат испытывал то же, что и кузнец. Они сразу друг друга поняли; в первом взгляде, каким они обменялись, проявилось все их почтение и любовь к превосходной женщине, которая в порыве религиозного рвения забыла для Творца о его творениях.
Роза и Бланш, смущенные и растроганные, с сочувствием смотрели на коленопреклоненную женщину, а Горбунья запряталась в самый темный уголок комнаты, чувствуя себя чужой и естественно забытой в этом семейном кружке, что не мешало ей плакать от радости при мысли о счастье Агриколя.
Наконец Франсуаза встала, бросилась к мужу и упала в его объятия. Наступила минута торжественного безмолвия. Дагобер и Франсуаза не говорили ни слова. Слышны были только всхлипывания и радостные вздохи. Когда старики приподняли головы, на их лицах выражалась спокойная, ясная радость… так как полное счастье простых и чистых натур не влечет за собой ничего лихорадочного и тревожно-страстного.
– Дети мои, – растроганно сказал солдат, указывая сиротам на Франсуазу, между тем как та, немного успокоившись, с удивлением смотрела на них, – вот моя дорогая, добрая жена… Для дочерей генерала Симона она будет тем же, чем был я…
– Значит, вы будете смотреть на нас как на своих дочерей, сударыня! – сказала Роза, подходя с сестрой к Франсуазе.
– Дочери генерала Симона! – воскликнула с удивлением жена Дагобера.
– Да, дорогая Франсуаза, это они… Издалека пришлось мне их везти… и немало труда это стоило… Я расскажу тебе обо всем этом потом.
– Бедняжки… точно два ангелочка… и как похожи друг на друга! – говорила Франсуаза, любуясь сиротами с чувством глубокого участия, равнявшегося восхищению.
– Ну, а теперь… твоя очередь! – сказал Дагобер, обращаясь к сыну.
– Наконец-то! – воскликнул тот.
Описать безумную радость отца и сына, их восторженные поцелуи и объятия невозможно. Дагобер то и дело останавливал сына, клал ему руки на плечи, любуясь его мужественным, открытым лицом, стройной и сильной фигурой, затем снова сжимал в могучих объятиях, повторяя:
– Ну, не красавец ли этот мальчик, как сложен-то! А лицо какое доброе!
Горбунья наслаждалась счастьем Агриколя. Она все еще стояла, притаившись, никем не замеченная, в темном уголке комнаты, и желала так же незаметно исчезнуть, думая, что ее присутствие неуместно. Но уйти было невозможно. Дагобер с сыном почти совершенно заслонили дверь, и Горбунья поневоле должна была оставаться в комнате. Швея не могла оторвать глаз от прелестных лиц Розы и Бланш; ей сроду не случалось видеть таких красавиц, а удивительное сходство сестер окончательно ее поразило. Скромная траурная одежда молодых девушек указывала на их бедность, и это усиливало симпатию Горбуньи к прелестным сиротам.
– Бедные девочки, им холодно; их крошечные ручки совсем ледяные, а печка, к несчастью, погасла!.. – сказала Франсуаза.
Она старалась отогреть маленькие ручки в своих руках, пока Дагобер и Агриколь отдавались излияниям так долго сдерживаемой нежности…
Когда Франсуаза заметила, что печка потухла, Горбунья с радостью ухватилась за предлог, который мог служить извинением ее присутствию; она бросилась в чулан, где хранились дрова и угли, захватила несколько поленьев, положила их в печь и, стоя перед ней на коленях, с помощью оставшихся под пеплом горячих угольков быстро развела огонь, который скоро начал весело потрескивать и разгораться. Затем она налила воды в кофейник и поставила его на очаг, считая, что девушек необходимо напоить чем-нибудь теплым.
Горбунья делала все это так тихо и проворно, ее присутствие было так незаметно среди всеобщей радости, что Франсуаза, занятая молодыми гостьями, только по приятной теплоте, распространившейся по комнате, да по шуму закипевшей в кофейнике воды заметила, что печка уже затоплена. Но даже это странное явление – печка, затопившаяся как будто сама собой, нисколько не поразило Франсуазу: она вся была поглощена мыслью, как ей разместить Розу и Бланш, так как солдат не предупредил ее об их приезде.
Вдруг за дверьми послышался громкий лай.
– Батюшки, да это мой старый Угрюм! – сказал Дагобер, направляясь к дверям. – Он просится, чтобы его пустили. Он тоже хочет со всеми познакомиться.
Угрюм одним прыжком очутился в комнате и через минуту почувствовал себя совершенно как дома. Потершись своей длинной мордой о Дагобера, Розу и Бланш, он так же приветствовал Франсуазу и Агриколя, после чего, видя, что на него не обращают внимания, отыскал в уголке бедную Горбунью и, решив, конечно, что друзья наших друзей – наши друзья, принялся ласково лизать руки забытой всеми девушки. Эта ласка почему-то необыкновенно растрогала Горбунью, у которой даже слезы навернулись на глаза… Она погладила своей длинной, худой и бледной рукой умную голову Угрюма, и, видя, что больше ее услуг никому не потребуется, захватила прелестный цветок, подаренный ей Агриколем, и, отворив потихоньку дверь, незаметно выскользнула из комнаты.
После радостных восторгов свиданья Дагобер и его семья перешли к вопросам житейским.
– Бедняжка жена, – сказал солдат, указывая глазами на Розу и Бланш, – ты не ждала, небось, такого сюрприза?
– Мне только обидно, – отвечала Франсуаза, – что я не могу предложить дочерям генерала Симона лучшего помещения… Ведь вместе с мансардой Агриколя…
– Эта комната составляет весь наш особняк… Конечно, существуют дома и более вместительные!.. Но успокойся: бедные девочки приучены к терпению. Завтра же мы отправимся вместе с сыном, – и, уверяю тебя, не он будет самым добрым и гордым в нашей паре, – прямо на завод к господину Гарди, чтобы поговорить о делах с отцом генерала Симона…
– Завтра, батюшка, вы никого из них не застанете, – возразил Агриколь, – ни господина Гарди, ни отца маршала Симона.
– Как ты сказал?.. Маршала?
– Я сказал правду. В 1830 году друзьям генерала Симона удалось восстановить его права на все титулы и чины, какими его наградил император после победы при Линьи!
– Неужели? – воскликнул растроганный Дагобер. – Впрочем, чему же я удивляюсь?.. Должна же была восторжествовать справедливость… Раз император сказал… я думаю, по меньшей мере, должно было быть так, как он сказал… Но все-таки это меня растрогало… до глубины сердца… – Затем, обращаясь к девушкам, он прибавил: – Итак, девочки, слышите?.. вы явились в Париж дочерьми герцога и маршала!.. Правда, видя вас в этой бедной каморке, никто бы не подумал, что вы герцогини!.. Но подождите, бедные малютки… все устроится!.. Я думаю, старик Симон был очень рад, узнав о возвращении титулов его сыну? Правда?
– Он говорит, что с радостью уступил бы все эти почести за счастье увидеть сына… так как все хлопоты друзей генерала и восстановление справедливости произошли в его отсутствие… Впрочем маршала ожидают, последние письма из Индии говорят о его скором возвращении.
При этих словах Роза и Бланш переглянулись: их глаза наполнились сладкими слезами.
– Ну, слава Богу. Мы сильно рассчитывали на его возвращение, я и девочки! Но отчего же мы никого не застанем завтра на фабрике?
– И господин Гарди и Симон уехали дней на десять для осмотра одного английского завода на юге Франции, но их ждут со дня на день…
– Черт возьми!.. как это досадно… Мне надо было поговорить с отцом генерала об очень важном деле. Впрочем, можно и написать: вероятно, его адрес известен? Так что ты завтра же уведоми его о приезде внучек. А пока, девочки, – прибавил солдат, обращаясь к Розе и Бланш, – жена вас уложит у себя на кровати: на войне – как на войне! В дороге бывало не лучше этого!
– Ты знаешь, с тобой и с твоей женой нам везде будет хорошо! – сказала Роза.
– Кроме того, у нас теперь одна мысль: надежда на скорое свидание с отцом и радость, что наконец мы в Париже… – прибавила Бланш.
– Ну, конечно, с такими надеждами ждать можно! – сказал Дагобер. – Однако все-таки я думаю, что после ваших мечтаний о Париже подобная обстановка вам кажется дикой… непохоже уж вовсе на золотой город ваших грез… Но терпение, терпение… скоро вы убедитесь, что Париж не так плох… как кажется…
– Конечно, – весело засмеялся Агриколь, – для этих барышень достаточно возвращения маршала, чтобы Париж превратился в золотой город!
– Вы совершенно правы, Агриколь, – улыбнувшись, промолвила Роза, – вы нас поняли!
– Как, госпожа… вы изволите знать мое имя?
– Конечно, да. Мы часто говорили о вас с Дагобером, а совсем недавно и с Габриелем, – прибавила Бланш.
– С Габриелем?! – воскликнули одновременно мать и сын.
– Ну да! – прервал их Дагобер, делая знак сиротам. – У нас ведь хватит рассказов на две недели… в том числе и рассказ о встрече с Габриелем… О нем я могу сказать одно: что, в своем роде, он стоит моего мальчика… (не могу удержаться, чтобы не сказать «мой мальчик») они стоят друг друга и могут считаться братьями… А ты славная у меня женщина, право, славная… – прибавил Дагобер с чувством – право, хорошее дело!.. При твоей-то бедности ты еще взяла на себя заботу о несчастном ребенке, воспитала его вместе с сыном… Право, это очень здорово…
– Не говори так… все очень просто…
– Ну, ладно… я тебе отплачу потом, запишу на счет… А пока ты, наверно, с ним увидишься не позже завтрашнего дня…
– Дорогой мой брат… так и он вернулся! – воскликнул кузнец. – Ну вот и скажите после этого, что нет особенных счастливых дней! Да как вы его встретили, батюшка?
– Вот как: «вы»!.. Все еще «вы»?.. Уж не думаешь ли ты, что раз пишешь стихи, так уж стал слишком важным барином, чтобы быть на «ты» с отцом?
– Батюшка!
– Нет, брат, тебе придется много раз сказать мне «ты» да «тебя», чтобы я наверстал их за восемнадцать лет… Что касается Габриеля, я сейчас тебе расскажу, где мы его встретили, потому что если ты рассчитываешь спать, то ты очень ошибаешься: я лягу с тобой, и мы еще поболтаем… Угрюм ляжет у дверей этой комнаты… он уже сыздавна привык охранять девочек…
– Господи, я просто сегодня совсем потеряла голову… но сию минуту… Если ты и барышни хотите покушать, Агриколь сейчас сбегает в трактир…
– Хотите, детки?
– Нет, благодарим, Дагобер: мы так радостно взволнованы, что не можем есть.
– Ну, а уж сахарной-то воды горячей с вином вы выпить должны, чтобы согреться; к несчастью, ничего другого у меня нет, – прибавила Франсуаза.
– Вот что, Франсуаза; бедные девочки устали, уложи-ка их… А я пойду к сыну… Завтра же, рано утром, пока Роза и Бланш спят, я приду поболтать с тобой, чтобы дать отдых Агриколю!
В это время в дверь кто-то сильно постучался.
– Это, верно, добрая Горбунья пришла справиться, не нужна ли нам ее помощь, – сказал Агриколь.
– Да, мне кажется, она была здесь, когда они пришли, – сказала Франсуаза.
– А ведь и правда! Боялась, верно, помешать нам, бедняжка, незаметно исчезла… Ведь она так скромна… Но она не стучит так громко.
– Взгляни же, кто это, – заметила Франсуаза.
Но прежде чем кузнец подошел к двери, она отворилась, и в комнату вошел прилично одетый, почтенной наружности господин; он сделал несколько шагов вперед и быстро огляделся кругом, остановив на минуту взгляд на девушках.
– Позвольте вам заметить, месье, – сказал ему, идя навстречу, Агриколь, – что раз вы постучали, то недурно бы подождать, пока вам позволят войти… Что вам угодно?
– Извините меня, пожалуйста, – очень вежливо отвечал господин, медленно растягивая слова, быть может, для того, чтобы дольше оставаться в комнате, – тысячу извинений… мне очень совестно… я в отчаянии от своей нескромности…
– Ну, дальше, месье, – с нетерпением прервал его кузнец. – Что вам угодно?
– Здесь живет мадемуазель Соливо, горбатая швея?
– Нет, господин, она живет выше, – отвечал Агриколь.
– Ах, месье! – начал снова раскланиваться и извиняться вежливый посетитель, – как мне совестно за мою неловкость… Я пришел к этой швее с предложением работы от одной почтенной особы…
– Теперь слишком поздно, – заметил с удивлением Агриколь, – девушка эта, верно, уже спит… Впрочем, она наша добрая знакомая, и я могу предложить вам прийти завтра…
– Итак, милостивый государь, позвольте повторить мои извинения…
– Хорошо, месье! – отвечал Агриколь, делая шаг к двери.
– Я прошу и вас… принять уверения…
– Знаете, месье, если вы будете так тянуть ваши извинения, то вам придется снова извиняться за их бесконечность… эдак и конца не будет.
При этих словах Агриколя, вызвавших улыбку на устах молодых девушек, Дагобер начал горделиво крутить свои усы…
– Экой умница-парень, – шепнул он своей жене, – тебе-то это, конечно, не в диковинку, ты привыкла!
Между тем церемонный господин вышел, наконец, из комнаты, окинув напоследок внимательным взором и сестер, и Агриколя, и Дагобера.
Через несколько минут, пока Франсуаза, разложив для себя на полу матрац, застлала чистым бельем постель для сирот и стала укладывать девушек с истинно материнской заботливостью, Агриколь с отцом поднимались в мансарду кузнеца.
В то время, когда Агриколь, освещая дорогу, проходил наверх мимо двери Горбуньи, та, скрываясь в тени, быстро шепнула ему:
– Агриколь, тебе грозит большая опасность, нам необходимо переговорить…
Хотя это было сказано так поспешно и так тихо, что Дагобер ничего не слыхал, но внезапная остановка вздрогнувшего от удивления Агриколя обратила его внимание.
– Что такое, сынок, что случилось?
– Ничего, батюшка… Я только боялся, что тебе темно.
– Будь спокоен… Сегодня у меня ноги и глаза пятнадцатилетнего сорванца.
И, не замечая озадаченного лица сына, солдат взошел в маленькую мансарду, где они должны были ночевать.
Выйдя из дома, где он искал в квартире жены Дагобера швею, вежливый господин поспешно направился в конец улицы Бриз-Миш. Он подошел к фиакру, стоявшему на маленькой площади у монастыря Сен-Мерри.
В глубине фиакра сидел закутанный в шубу Роден.
– Ну что? – спросил он.
– Обе девушки и человек с седыми усами вошли к Франсуазе Бодуэн, – ответил тот. – Прежде чем постучаться, я несколько минут подслушивал у дверей; девушки ночуют сегодня в комнате Франсуазы, старик с седыми усами ляжет у кузнеца.
– Отлично! – сказал Роден.
– Я не смел настаивать сегодня на свидании с Горбуньей, чтобы поговорить о Королеве вакханок. Завтра я пойду к ней, чтобы узнать, какое впечатление на нее произвело письмо, полученное сегодня по почте, относительно молодого кузнеца.
– Непременно сходите. Теперь отправляйтесь от моего имени к духовнику Франсуазы Бодуэн. Хотя уже поздно, но скажите ему, что я жду его на улице Милье Дез-Урсэн, чтобы он тотчас туда явился, не теряя времени… проводите его сами. Если меня еще не будет, подождите. Предупредите его, что речь идет о вещах необыкновенно важных.
– Все будет исполнено в точности, – ответил вежливый господин, низко кланяясь Родену, фиакр которого быстро отъехал.