Суровая и дикая местность… Высокий холм, усеянный громадными глыбами песчаника, среди которых тут и там возвышаются березы и дубы с пожелтевшими осенними листьями. Деревья эти вырисовываются на красном, точно отблеск пожара, зареве заката.
С высоты глаза погружаются в глубокую, тенистую плодородную долину, слегка окутанную вечерним туманом… Тучные луга, густые чащи деревьев, поля после жатвы – все это сливается в однообразной темной окраске, резко отличающейся от прозрачной глубины бледного неба.
В долине рассеяно несколько деревень; об этом свидетельствуют возвышающиеся кое-где шпили церковных колоколен, построенных из серого камня… Эти деревни расположены по краям длинной дороги, идущей от севера к западу.
Это час отдыха, час покоя, – час, когда в окнах хижин загорается веселый огонек, отражаясь от пылающего очага, и мерцает издалека сквозь тьму ночи и листву деревьев, а дым от труб медленно поднимается к небесам.
Странное дело: можно было бы сказать, что в этой стране все очаги заброшены или все разом потухли. Еще более странным и зловещим кажется то, что со всех колоколен несется, мрачный похоронный звон.
Казалось, жизнь и движение сосредоточились в одном этом звоне, раздающемся вдали.
Но вот в неосвещенных, темных деревнях начинают мелькать огоньки…
Но они не похожи на радостный отсвет крестьянского очага… Они какого-то красноватого оттенка, точно свет разведенного пастухом костра, видимый сквозь туман.
Кроме того, они движутся, эти огни, медленно движутся в одну сторону, – в сторону деревенских кладбищ.
Погребальный звон усиливается. Воздух дрожит от быстрого колебания колоколов… С небольшими перерывами начинают доноситься звуки похоронного пения, слабо доходящего до вершины холма.
Откуда столько умерших?.. Что это за долина отчаяния и смерти, где вместо песен, раздающихся после тяжелого трудового дня, звучат угрюмые похоронные напевы?.. Почему вечерний покой заменяется вечным покоем смерти? Что это за долина отчаяния, где в каждой деревне разом оплакивают столько мертвецов и разом хоронят их в полночный час?
Увы! Смертность так велика, что для погребения умерших не хватает живых. Днем остающиеся пока на ногах Должны работать, чтобы почва не осталась невозделанной, и только ночью, измученные тяжелым трудом, должны они вырывать другие борозды, где тела умерших братьев тесно ложатся, как семена в земле.
Эта долина, видевшая столько горя и отчаяния, не была единственной.
В течение нескольких окаянных лет много деревень, местечек, городов и даже целых стран видели, как гаснут и сиротеют домашние очаги! Они видели, как и в этой долине, что радость сменялась горем, что похоронный звон заменял шум пиршеств… И они также хоронили своих мертвецов среди ночного мрака при зловещем свете факелов…
В эти проклятые годы страшная гостья посетила многие страны, от одного полюса до другого, медленно шагая из глубины Индии до льдов Сибири, от льдов Сибири до французского побережья океана. Эта путница, таинственная, как сама смерть, медленная, как вечность, неумолимая, как судьба, карающая, как бич Божий… Это была холера!!!
Как громкая жалоба, доносились до вершин холма звон колоколов и звук похоронных гимнов.
Все еще виднелся сквозь ночной туман свет погребальных факелов.
Сумерки еще продолжались. Странный час, который самым отчетливым формам придает неопределенный, неуловимый, фантастический вид.
Вдруг по каменистой, звонкой почве горы раздались медленные, ровные, твердые шаги… Между большими черными стволами деревьев мелькнула человеческая фигура…
Это был высокий человек с опущенной на грудь головой. Его лицо было печально, кротко и благородно; сросшиеся брови тянулись от одного виска к другому, проведя на лбу зловещую черту…
Казалось, он не слышал отдаленного звона погребального колокола… А между тем два дня тому назад счастье, спокойствие, здоровье и радость господствовали в этих деревнях, через которые он медленно проходил, оставляя их после себя печальными и опустошенными.
А он продолжал свой путь и думал печальную думу.
«Приближается 13 февраля… приближаются дни, когда потомки моей бедной возлюбленной сестры, последние отпрыски нашего рода, должны собраться в Париже… Увы! в третий раз уже, полтораста лет тому назад, гонения разбросали по белому свету эту семью, за которой я с любовью следил год за годом в течение восемнадцати столетий, – среди ее изгнаний, переселений, перемен религии, состояния и имен! О! сколько величия, сколько унижении, сколько мрака и сколько света, сколько горя и сколько славы пало на долю этой семьи, происходящей от моей сестры, сестры бедного ремесленника![68] Сколькими преступлениями она себя запятнала, сколькими добродетелями прославила!
История этой семьи – история всего человечества.
Кровь моей сестры, пройдя через столько поколений, переливаясь по жилам богатых и бедных, государей и разбойников, мудрецов и сумасшедших, трусов и храбрецов, святых и атеистов, сохранилась до сих дней.
Кто остался от этой семьи?
Семь отпрысков!
Две сироты, дочери матери-изгнанницы и отца-изгнанника. Принц, лишенный трона. Бедный аббат-миссионер. Человек среднего достатка. Молодая, знатная и богатая девушка. Рабочий.
В них соединяются все добродетели, мужество, пороки и нищета нашей расы!
Сибирь… Индия… Америка… Франция… вот как раскидала, их судьба!
Инстинкт меня предупреждает, когда кто-нибудь из них в опасности… Тогда я иду к ним, иду с севера на юг, с востока на запад, иду… Вчера я у полярных льдов, сегодня в умеренном поясе, завтра под знойным небом тропиков. И часто в ту самую минуту, когда мое присутствие могло бы их спасти, невидимая рука толкает меня, какой-то вихрь увлекает и…
– Иди!.. Иди!
– Дайте мне хотя бы выполнить свой долг!
– Иди!
– Один час только… только час отдыха!
– Иди!
– Увы! я оставляю на краю пропасти тех, кого люблю!
– Иди! Иди! Такова кара!.. Тяжка она… Но еще более тяжек мой грех!..
Я был ремесленником, обреченным на лишения и нужду. Невзгоды озлобили меня. О! проклят, проклят тот день, когда я работал, мрачный, полный ненависти и отчаяния, – потому что, несмотря на упорный труд, моя семья нуждалась во всем… Христос прошел мимо моей двери!
Измученный, избитый, оскорбляемый, Он изнемогал под тяжестью Своей ноши! Он просил меня позволить Ему отдохнуть на каменной скамье…
Пот струился по Его челу, ноги были в крови, Он падал от усталости. С раздирающей душу кротостью Он сказал:
– Я страдаю!..
– Я тоже страдаю!.. – ответил я, отталкивая Его с гневом и жестокостью. – Я страдаю, и никто не хочет мне помочь. Безжалостные плодят безжалостных! Иди!.. Иди!.. Тогда, вздохнув с глубокой грустью, Он мне сказал:
– И ты будешь ходить не останавливаясь, пока не придет день искупления: такова воля Господа Бога, сущего на небеси! И с той минуты началось мое наказание…
Слишком поздно прозрели мои глаза… Слишком поздно познал я раскаяние… Слишком поздно познакомился я с милосердием… Слишком поздно понял я те слова, которые должны быть законом для всего человечества:
«Любите друг друга».
Напрасно в течение столетий, стараясь заслужить прощение и черпая силу и красноречие в этих Божественных словах, учил жалости и любви людей, сердца которых исполнены гнева и зависти. Напрасно зажигал в душах священный жар ненависти к насилию и несправедливости. День прощения еще не настал!..
И как первый человек, падение которого обрекало его потомство на несчастье и горе, я, простой ремесленник, обрек своих братьев, ремесленников, на вечные страдания. Они искупают мое преступление. Они одни в течение восемнадцати столетий не получили освобождения. Восемнадцать веков сильные мира сего говорят труженикам то, что я сказал страдающему и молящему Христу: «Иди!.. Иди!..» И этот народ, как Он, изнемогая от усталости, как Он, неся тяжелый крест, как Он, молит с горькой печалью:
– О! сжальтесь!.. Дайте минуту отдыха… мы выбились из сил!..
– Иди!
– Но если мы умрем под тяжестью непосильного труда, что станется с детьми, со старыми матерями?
– Иди!.. Иди!..
И вот уже сотни лет и они, и я – мы идем, мы страдаем, и не раздается милосердного голоса, который сказал бы нам: «Довольно!»
Увы! таково наказание… Оно ужасно… Вдвойне ужасно…
Я страдаю за все человечество при виде несчастного народа, осужденного на бессрочный неблагодарный и тяжелый труд. Я страдаю за свою семью, так как, нищий-скиталец, я не могу прийти на помощь моим близким, потомкам любимой сестры!
Но когда страдание превышает силы… когда я предчувствую для близких приближение какой-нибудь неведомой опасности, тогда мысль моя, пролетая миры, ищет женщину… проклятую, – как и я… дочь царицы[69], приговоренную, как и я, сын ремесленника, к тому же наказанию: она тоже должна идти… идти до дня искупления.
Один раз в столетие, как две планеты в своем круговом обращении, мы можем встречаться с этой женщиной… в течение роковых дней Страстной недели.
И после этого свидания, исполненного страшных воспоминаний и безысходной горести, мы снова, как блуждающие светила вечности, продолжаем наш беспредельный путь.
И эта женщина, единственная, кроме меня, свидетельница конца каждого века, провожающая его словом: «Еще!!!» – эта женщина с одного конца мира на другой отвечает мне…
Она, единственная в мире, кто разделяет мою участь, пожелала разделить и единственную привязанность, утешающую меня в течение долгих веков… Она так же полюбила потомков моей сестры… она так же им покровительствует. Для них так же приходит она с востока на запад, с севера на юг… она идет… она приближается…
Но, увы! ее, как меня, отталкивает невидимая рука… вихрь уносит и ее… И…
– Иди!
– Дайте мне хотя бы выполнить свой долг! – так же говорит она.
– Иди!
– Один час… только час отдыха!
– Иди!
– Я оставляю тех, кого люблю, на краю гибели!
– Иди!.. Иди!!!
Пока предавшийся горестным думам вечный странник поднимался на гору, вечерний прохладный ветерок усиливался, крепчал и переходил в бурю, молния начала прорезывать тучи… Долгое, протяжное завывание ветра и глухой шум указывали на приближение урагана.
Вдруг человек, над которым тяготело проклятие, человек, который не мог больше ни плакать, ни смеяться… задрожал.
Хотя ему недоступно было ощущение физической боли, он с живостью прижал руку к сердцу, как будто почувствовал жестокий удар.
– О! – воскликнул он, – я чувствую, что в этот момент многие из моих близких… потомки моей дорогой сестры… страдают и подвергаются большим опасностям: один в глубине Индии… другой в Америке… третьи здесь… в Германии… Снова началась борьба… снова возбудились низменные страсти… О ты, внимающая моему призыву, отверженная и странствующая, как я, Иродиада, помоги мне защитить их!.. Пусть моя мольба долетит до тебя в глубину Америки, где ты теперь должна находиться… Только бы нам не опоздать!
И тогда произошло нечто необыкновенное.
Ночь наступила. Странник хотел повернуть назад, но невидимая сила помешала этому и повлекла его в противоположном направлении…
В эту минуту разразилась буря во всем своем грозном величии.
Страшный ураган, один из тех ураганов, которые с корнем вырывают деревья и сотрясают скалы, пронесся над горами, извергая гром и молнии. И среди урагана при свете молний на скате горы виден был человек с черной полосой на лбу, спускающийся большими шагами со скал, идущий среди склоненных бурей деревьев.
Но походка этого человека была непохожа на прежнюю твердую, медленную и спокойную походку… Она была тягостна, прерывиста, неровна, как походка человека, влекомого непреодолимой силой против его воли… Ужасный ураган точно уносил его в своем вихре.
Напрасно он умоляюще воздевал руки к небесам. Он скоро исчез среди мрака ночи и грохота бури.
Пока Роден рассылал с улицы Милье-Дез-Урсэн, в Париже, письма по всему свету, пока дочери генерала Симона, пойманные после бегства из гостиницы «Белый сокол», были посажены вместе с Дагобером в тюрьму в Лейпциге. В это самое время на другом конце света происходили сцены, затрагивающие интересы всех этих лиц… Это происходило в глубине Азии, на острове Ява, недалеко от города Батавия, где жил господин Жозюе Ван-Даэль, один из корреспондентов Родена.
Ява! – великолепная и зловещая страна, где под красивейшими цветами скрываются отвратительные гады, где чудесные плоды содержат в себе сильный яд, где растут роскошнейшие деревья, тень которых убивает, где вампир, эта исполинская летучая мышь, высасывает кровь из своих жертв, усыпляя их свежестью и ароматами, навеваемыми его большими крыльями, пахнущими мускусом, с быстротой взмаха которых не сравнится самое проворное опахало…
Октябрь 1831 года подходил к концу.
Был полдень – почти смертельный час для тех, кто находится под жгучими лучами солнца, разливающего по темно-синей эмали неба целые волны ослепительного света.
Ажупа, род беседки, устроенный из тростниковых циновок, укрепленных на толстых бамбуковых палках, глубоко вбитых в землю, возвышается в голубоватой тени, падающей от кроны деревьев, с блестящей, как зеленый фарфор, листвой. Эти деревья – странных, причудливых форм: то округленные в виде аркад, то завершающиеся острыми стрелами или раскинутыми зонтиками, – обладают таким обилием листьев, ветви так страшно перепутаны, что свод их совершенно непроницаем для дождя.
Несмотря на адскую жару, почва здесь болотистая. Она покрыта непроходимой чащей лиан, папоротников и густого тростника необыкновенной свежести, мощи и настолько разросшихся, что они доходят почти до кровли беседки, которая скрывается среди них, точно гнездо в траве.
Ничего нельзя себе представить удушливее этой атмосферы, густо насыщенной влажными испарениями, как пар от горячей воды, и пропитанной самыми резкими и сильными запахами, где корица, имбирь, гардения, смешиваясь с запахом других деревьев и лиан, разносят повсюду проникающий аромат.
Беседка покрыта крышей из банановых листьев, а четырехугольное отверстие, служащее в ней окном, затянуто сеткой из растительных ниток, для того чтобы туда не влетали насекомые или не вползла змея.
В глубине чащи возвышается огромный остов засохшего дерева, вершина которого склонена над беседкой. Из каждой трещины почерневшей, мшистой коры выбегает цветок странного, необыкновенного вида. Ткань крыла бабочки не так легка, не обладает таким ярким пурпурным цветом и такой бархатистой чернотой, как эти цветы. Никогда самая богатая фантазия не могла бы представить себе таких неведомых птиц, с причудливыми крылышками, как лепестки орхидей, этих крылатых цветов, которые, кажется, вот-вот вспорхнут со своих хрупких безлиственных стеблей. Длинные, гибкие и округлые кактусы словно змеи обвивают ствол этого дерева и свешивают с него зеленые кисти зонтообразных серебристых цветов, окрашенных внутри в яркий оранжевый цвет; цветы распространяют сильный запах ванили.
Над одной из этих больших благовонных цветочных чаш приподнимает свою плоскую голову маленькая змея красно-кирпичного цвета, тоненькая – не толще пера – и длиной до шести дюймов. Она угнездилась в цветке, свившись клубком.
В глубине ажупы спит крепким сном на циновке молодой человек.
По золотистости его прозрачной кожи можно было бы принять его за статую из светлой меди, позлащенную солнечным лучом. Поза спящего проста и изящна; согнутая правая рука поддерживает голову, немного приподнятую и повернутую в профиль. Широкая кисейная одежда с висячими рукавами не скрывает плеч и груди, достойных Антиноя[70]. Мрамор не глаже и не тверже его кожи, золотистый оттенок которой резко отличается от белизны одежды. На широкой выпуклой груди виден глубокий шрам: он получил эту огнестрельную рану, защищая жизнь генерала Симона, отца Розы и Бланш.
На шее у него маленькая медаль, точно такая же, какую носят и эти девушки.
Этот индус – Джальма.
Его черты исполнены благородства и чарующей красоты; черные волосы, разделенные на лбу, падают мягкими, но не вьющимися прядями до самых плеч. Смело и тонко очерченные брови – такого же черного цвета, как и длинные ресницы, тень которых падает на щеки, еще лишенные растительности. Сквозь слегка полуоткрытые ярко-пунцовые губы вырывается стесненное дыхание. Сон молодого человека тяжел и неспокоен, так как жара становится все более и более удушливой.
Кругом полная тишина. В воздухе не чувствуется ни малейшего ветерка. Тем не менее через несколько минут огромные папоротники, покрывающие почву, начинают слегка колебаться, почти неуловимо, точно под ними медленно ползет кто-то, слегка сотрясая их стебли у основания. Время от времени это слабое колебание резко прекращается, и все остается по-прежнему недвижимым.
После смены шелеста глубокой тишиной, среди густой зелени, близ ствола засохшего дерева показывается человеческая голова.
Это человек со зловещей головой зеленовато-бронзового оттенка, длинными заплетенными в косички черными волосами, диким блеском горящих глаз и звериным, но удивительно умным их выражением. Затаив дыхание, человек несколько минут оставался неподвижным. Затем, неслышно раздвигая высокую траву, он медленно и осторожно подполз на руках, совершенно бесшумно передвигаясь, к самому стволу засохшего дерева, вершина которого почти касалась крыши беседки.
Этот человек, малаец по происхождению, принадлежал к секте «Душителей»[71]. Он еще некоторое время прислушивался, а затем выполз из зарослей. Кроме белых коротеньких бумажных штанов, стянутых на поясе пестрым кушаком, он был совершенно обнажен. Бронзовые гибкие и мускулистые члены были покрыты толстым слоем масла.
Растянувшись на огромном стволе, так что за лианами и толщей дерева из беседки его не было видно, он осторожно, ловко и бесшумно пополз по стволу. Волнообразные движения его позвоночника, сдерживаемая усилием воли сила, проявление которой, наверно, было ужасно, – все это заставляло вспомнить о тигре, коварно подстерегающем свою жертву. Совершенно незаметно достигнув, таким образом, покатой части дерева, соприкасавшейся с крышей беседки, он оказался на расстоянии какого-нибудь фута[72] от маленького окна. Он осторожно вытянул шею, приподнял голову и заглянул в глубину ажупы, обдумывая, как лучше в нее проникнуть.
При виде крепко спящего Джальмы блестящие глаза душителя засверкали сильнее; нервная судорога, или, скорее дикий немой смех, стянул углы рта и открыл два ряда зубов, острых, треугольных, как зубья пилы, и выкрашенных в блестящий черный цвет.
Джальма лежал так близко к двери (открывавшейся внутрь), что отворить ее, не разбудив спящего, было почти невозможно.
Душитель, все еще прячась за деревом, желая поближе разглядеть, нет ли какой возможности попасть в хижину, не нарушая сна Джальмы, нагнулся еще ниже и, чтобы соблюсти равновесие, оперся рукой о край окна. Это движение раскачало большой цветок кактуса, где гнездилась змейка; она бросилась на душителя и быстро обвилась вокруг кисти его руки.
От боли и от изумления он слегка вскрикнул… Но, откинувшись при этом назад, все еще цепляясь за ствол дерева, он успел заметить, что Джальма пошевелился…
Действительно, молодой индус, не меняя непринужденной позы, полуоткрыл глаза, повернул голову к окну и два раза глубоко вздохнул, потому что жара и духота становились невыносимыми под густым сводом влажной зелени.
Лишь только Джальма пошевелился, в ту же минуту из-за дерева послышался короткий звонкий, резкий крик райской птицы, который она испускает при полете, – крик, напоминающий крик фазана. Этот крик повторился еще и еще, постепенно ослабевая, как будто блестящая птичка улетала. Джальма, полагая, что именно этот крик его и разбудил, слегка потянулся и снова заснул, почти не переменив позы.
Снова настала безмолвная тишина. Все оставалось неподвижно. Подражая крику райской птицы, душитель загладил неосторожное восклицание, вызванное болью от неожиданного укуса змеи. Убедившись, что Джальма заснул, малаец так же осторожно спустился с дерева, хотя рука у него сильно опухла, и скрылся в тростнике.
В эту минуту издалека послышалась грустная и медленная мелодия. Душитель выпрямился, прислушался, и на лице его появилось выражение гнева и изумления.
Мелодия слышалась все яснее, так как поющий приближался к беседке.
Действительно, через несколько секунд на поляне показался индус. Он пересекал ее в том месте, где спрятался душитель, снявший с пояса тонкую и длинную веревку, на конце которой была привязана металлическая плашка в форме яйца; укрепив другой конец веревки на правой руке, душитель снова начал прислушиваться и ползком исчез в густой траве по направлению к молодому индусу, который, не прерывая грустной протяжной песни, медленно приближался.
Ему не было и двадцати лет, этому юноше, рабу Джальмы. Пестрый пояс стягивал просторную одежду синего цвета, красная чалма выразительно оттеняла смуглую кожу, а в ушах и на руках красовались широкие серебряные кольца.
Он нес письмо своему господину, который во время дневного зноя отдыхал в ажупе, расположенной недалеко от дома, где он жил.
Дойдя до того места, где дорога расходилась, раб пошел прямо по дорожке, которая вела к беседке, находившейся не далее чем в сорока шагах.
В это время одна из громадных, до восьми дюймов длины, яванских бабочек, с двумя вертикальными золотистыми полосками по ярко-лазоревому фону, перепархивая с листка на листок, села на куст душистой гардении, вблизи от юноши.
Тот прекратил пение, осторожно переставил ногу, вытянул руку и схватил бабочку.
Но в эту минуту перед ним возникла зловещая фигура душителя. Раздался свист, как во время метания пращи, и веревка три раза мгновенно обвилась вокруг шеи несчастного, причем свинцовый шар нанес ему тяжелый удар в затылок.
Нападение было так быстро и неожиданно, что слуга Джальмы не успел ни охнуть, ни крикнуть.
Он покачнулся, душитель потянул веревку… Бронзовое лицо раба приобрело темно-красный оттенок… он упал на колени, широко взмахнув руками…
Душитель повалил его на землю и еще сильнее затянул веревку, так что кровь брызнула из-под кожи… После нескольких конвульсивных движений все было кончено…
Во время этой краткой, но мучительной агонии убийца, стоя на коленях перед жертвой, следил воспаленным. жадным взором за предсмертными судорогами, как бы испытывая звериное наслаждение… Ноздри его расширились, вены на висках и на шее вздулись, и та же зловещая гримаса, тронувшая его губы при виде спящего Джальмы, снова обнажила острые черные зубы, причем заметно было, как сильно дрожала нижняя челюсть, так громко и сильно стучали его зубы.
Потом он скрестил на груди руки, склонил голову и прошептал несколько таинственных слов, похожих на молитву или заклинание… Покончив с этим, он снова погрузился в созерцание трупа. У гиены, дикой тибетской кошки, присаживающейся перед своей жертвой, прежде чем начать ее пожирать, не могло быть более свирепого, более кровожадного выражения, чем у этого человека…
Однако он вспомнил, что его дело еще не совсем окончено. С сожалением оторвавшись от страшного зрелища, душитель снял веревку с шеи трупа, обмотал ее вокруг талии, и, оттащив труп в сторону, в кусты, оставил его там, не сняв ни одно из украшений. Затем он с прежней осторожностью пополз к беседке Джальмы, устроенной, как мы уже говорили, из тростниковых циновок.
Прислушавшись, не проснулся ли принц, душитель вытащил из-за пояса длинный нож с острым концом и разрезал им циновку фута на три от земли. Благодаря необыкновенно острому лезвию операция эта произвела меньше шума, чем при резке стекла алмазом. Видя в проделанное отверстие, что Джальма продолжает спать, душитель с невероятной смелостью вполз в саму хижину.