bannerbannerbanner
Вечный жид

Эжен Сю
Вечный жид

Полная версия

4. ОТЪЕЗД В ПАРИЖ

В замке Кардовилль царила глубокая тишина. Буря мало-помалу утихла, и слышался только отдаленный шум прибоя, грузно обрушивавшегося на берег.

Дагобера и сирот поместили в теплых и удобных комнатах второго этажа.

Джальму нельзя было перенести наверх: слишком опасна была его рана, и ему предоставили комнату на первом этаже. В минуту кораблекрушения несчастная мать вручила принцу своего ребенка. Тщетно стараясь вырвать малютку из неминуемой смерти, Джальма не смог бороться с волнами и чуть было не разбился об утесы, на которые его выбросило море.

Феринджи, успевший убедить принца в своей преданности, остался наблюдать за больным.

Габриель, сказав Джальме несколько слов утешения, поднялся к себе в комнату и, ожидая приказаний Родена по поводу отъезда через два часа, не ложился в приготовленную постель. Он слегка задремал в кресле с высокой спинкой, стоявшем у пылающего камина.

Эта комната помещалась рядом с комнатами девушек и Дагобера.

Угрюм, вероятно решивший, что в таком хорошем замке совершенно излишне караулить Розу и Бланш, улегся у камина, рядом с креслом миссионера. Он отдыхал, растянувшись перед огнем после перенесенных опасностей на суше и на море. Мы не станем утверждать, что он был по-прежнему верен воспоминанию о своем друге, бедном Весельчаке, если не принимать за доказательство верности того, что он яростно бросался на всех лошадей белой масти, чего прежде за ним никогда не водилось.

Вдруг дверь в комнату Габриеля тихонько отворилась, и робко вошли молодые девушки. Они поспали и отдохнули, а затем, проснувшись, решили одеться и идти спросить кого-нибудь о здоровье Дагобера, рана которого внушала им беспокойство, несмотря на то, что мадам Дюпон передала им заключение врача, не нашедшего в ней и вообще в состоянии здоровья Дагобера ничего опасного.

Высокая спинка старинного кресла скрывала от них того, кто спал в этом кресле, но, видя, что у ног спящего лежит Угрюм, сестры не сомневались, что они нашли как раз самого Дагобера. Девушки на цыпочках подошли к креслу.

Но при виде спящего Габриеля они страшно изумились и не смели сделать ни шагу ни вперед, ни назад из страха его разбудить. Длинные волосы миссионера высохли и вились крупными белокурыми локонами по плечам. Бледность прекрасного чела еще сильнее выступала на темно-красном шелке обивки. Казалось, что Габриеля мучит тяжелое сновидение или привычка скрывать свое горе невольно изменила ему под влиянием сна. Несмотря на выражение глубокой тоски, лицо его было по-прежнему ангельски прекрасно и кротко; оно было невыразимо прекрасно… а что может быть трогательнее страдающей доброты?

Молодые девушки опустили глаза. Они покраснели и обменялись тревожным взглядом, указывая на спящего юношу.

– Он спит, сестра, – тихо прошептала Роза.

– Тем лучше, – также тихо ответила Бланш, – мы можем им дольше любоваться!

– Идя сюда с моря, мы не смели и посмотреть на него!

– Мне кажется, что это он являлся нам в наших сновидениях…

– Обещая покровительствовать нам…

– И на этот раз он не обманул нас…

– Но теперь мы по крайней мере можем его видеть.

– Не то что в Лейпцигской тюрьме, где было так темно.

– Он снова спас нас сегодня!

– Без него мы бы погибли!

– Однако помнишь, сестра, в наших сновидениях его окружало сияние?

– Да… оно нас почти ослепляло!

– Кроме того, он не казался таким печальным.

– Но тогда он приходил к нам с неба… а теперь он на земле.

– Сестра… что значит этот шрам? Видела ты его раньше?

– О нет!.. мы не могли бы его не заметить.

– А руки… Смотри, как они изранены.

– Но если он ранен… значит, он не архангел?

– Почему бы нет? Он мог получить раны, защищая или спасая кого-нибудь.

– Ты права… Было бы хуже, если б он не подвергся опасностям, делая добро…

– Как жаль, что он не открывает глаз…

– У него такой добрый, нежный взгляд!

– Отчего он ничего не сказал о нашей матери, пока мы шли сюда?

– Мы были с ним не одни… он не хотел…

– Теперь мы одни…

– А что, если мы его попросим рассказать нам о ней?

Сестры переглянулись с трогательным простодушием; щеки их пылали ярким румянцем, девственные груди трепетали под черным платьем.

– Ты права… попросим его.

– Господи, сестрица, как бьются наши сердца! – заметила Бланш, не сомневаясь, что ее сестра чувствовала то же, что и она. – И как приятно это волнение! Как будто нас ждет большая радость!

И сироты, приблизясь к креслу на цыпочках, опустились на колени по обеим его сторонам. Они набожно сложили руки, как на молитву. Картина была очаровательна. Подняв свои милые лица к Габриелю, девушки произнесли тихим, тихим голосом, который был так же свеж и нежен, как и их пятнадцатилетние лица:

– Габриель! Поговори с нами о нашей матери!..

При этих словах Габриель сделал легкое движение и полуоткрыл глаза. Прежде чем окончательно проснуться, молодой миссионер в полусне заметил прелестное видение и, не отдавая себе в нем отчета, любовался молодыми девушками.

– Кто меня зовет? – спросил он, наконец проснувшись совсем и подняв голову.

– Мы!

– Роза и Бланш!

Пришла очередь покраснеть и Габриелю. Он узнал спасенных им девушек.

– Встаньте, сестры мои, – сказал он наконец, – на коленях стоят только перед Богом…

Сироты повиновались и встали, держа друг друга за руки.

– Вы, значит, знаете мое имя? – спросил Габриель, улыбаясь.

– О! мы его не забыли!

– Кто же вам его сказал?

– Вы…

– Я?..

– Когда вы приходили к нам от нашей матери…

– Сказать нам, что она вас к нам послала и что вы всегда будете заботиться о нас!

– Я?! – удивился миссионер, ничего не понимая в этих речах. – Вы ошибаетесь… Сегодня я увидел вас впервые…

– А в наших сновидениях?

– Да, вспомните, во сне?

– В Германии… три месяца тому назад… Посмотрите на нас хорошенько!

Габриель не мог сдержать улыбки при наивной просьбе девушек вспомнить сон, который видели они. Все более и более изумляясь, он спросил:

– В ваших снах?

– Ну, конечно… и вы нам давали такие хорошие советы…

– Так что и потом, в тюрьме… когда мы так горевали… ваши слова служили нам утешением и поддержкой.

– Разве не вы вывели нас из тюрьмы в Лейпциге… в ту темную ночь, когда не было видно ни зги?

– Я?!

– Кто же другой пришел бы помочь нам и нашему старому другу?

– Мы ему говорили, что вы будете любить и его за то, что он нас любит… а он не хотел сперва верить ангелам!

– Так что сегодня во время бури мы почти что нисколько не боялись…

– Мы ждали вас.

– Да… сегодня Бог действительно помог мне спасти вас. Но я возвращался из Америки и в Лейпциге не был никогда… значит, и из тюрьмы вывел вас не я… Скажите мне, сестры, – прибавил он, улыбаясь, – за кого вы меня принимаете?

– За доброго ангела, которого мы видели еще раньше в снах… и которого прислала к нам наша мать заботиться о нас!

– Дорогие сестры!.. я только бедный священник… Случайно я оказался похож на ангела, которого вы видели во сне… и видеть которого вы только во сне и могли, так как ангелы для нас невидимы!

– Как? ангелов нельзя видеть? – спросили сироты, переглядываясь с грустью.

– Это ничего, мои милые сестры! – сказал Габриель, ласково взяв их за руки. – Сны, как и все другое, посылает нам Бог… а раз тут замешана и ваша мать, то вы вдвойне должны благословлять свое сновидение.

В эту минуту открылась дверь, и в комнату вошел Дагобер.

До сих пор сироты в своей наивной гордости, что о них заботится архангел, совершенно забыли, что у жены Дагобера был приемный сын, которого звали Габриелем и который был священником и миссионером.

Как ни спорил солдат, что его рана не стоит внимания, что это просто-напросто белая рана, деревенский хирург ее перевязал и надел черную повязку, которая скрывала большую часть лба, придавая физиономии Дагобера еще более суровый вид, чем обыкновенно. Войдя в залу, он изумился, видя, что какой-то незнакомец фамильярно держит девушек за руки. Изумление солдата было вполне понятно. Он не подозревал, что миссионер спас жизнь сестер и пытался спасти его самого.

Среди бури и волн у Дагобера, цеплявшегося за скалу, не было возможности разглядеть, кто помог девушкам и пытался помочь ему взобраться на утес. Придя в замок и увидав Розу и Бланш, он от усталости, волнения и от раны потерял сознание и не успел заметить миссионера.

Ветеран начал уже хмурить свои густые седые брови под черной повязкой при виде такого фамильярного обращения, но девушки, заметив своего друга, с чисто дочерней любовью бросились в его объятия. Но как он ни был тронут, он все-таки искоса поглядывал на Габриеля, который стоял так, что он не мог хорошо разглядеть его лица.

– Ну, как твоя рана? – спросила Роза. – Нам сказали, что опасного ничего нет.

– Тебе еще больно? – прибавила Бланш.

– Да нет, деточки… Только этот деревенский лекарь обмотал меня всеми этими тряпками… право, если бы моя голова была изрублена саблей, больше бы перевязывать ее не пришлось! Меня приняли за неженку, а между тем это просто белая рана, и мне очень хочется… – и солдат тронул рукой голову.

– Оставь, пожалуйста! – воскликнула Роза. – Как ты неблагоразумен… словно маленький!

– Ну, ладно! Не бранитесь… будь по-вашему… придется носить эту повязку… – Затем, отведя девушек в угол комнаты, он их спросил, указывая глазами на молодого священника: – А это что за господин? Он держал вас за руки, когда я вошел… священник ли он?.. Видите, деточки… с ними надо быть поосторожнее… потому что…

– Да ты знаешь, что если бы не он, то тебе не пришлось бы обнимать нас, – воскликнули Роза и Бланш, – ведь он нас спас!

– Как! – воскликнул солдат, выпрямляясь, – это он… наш ангел-хранитель?

 

– Без него мы бы погибли сегодня в море!

– Как! это он… он?

Дагобер не мог больше ничего выговорить. Он подбежал к миссионеру и со слезами на глазах, протягивая к нему руки, воскликнул с необыкновенным волнением:

– Месье… я вам обязан жизнью этих детей… я знаю, как я вам обязан… я ничего не говорю… нечего сказать… – Вдруг его точно осенило воспоминание, и он прибавил: – Но позвольте… подождите… когда я цеплялся за утесы, чтобы волны меня не унесли… не вы ли это протянули мне руку?.. Ну да, да… это были вы… я узнаю вас… то же юное лицо… белокурые волосы… Конечно, это были вы!

– К несчастью, силы мне изменили: я не смог удержать вас, и вы упали снова в море.

– Я не знаю, как вас и благодарить, – с трогательной простотой продолжал Дагобер. – Тем, что вы спасли этих девочек, вы сделали для меня больше, чем если бы спасли меня самого… Но какая храбрость!.. Какая отвага! – с восторгом повторял солдат. – И такой юный при этом… с лицом девушки.

– Как! – воскликнула Бланш, – наш Габриель помог и тебе?

– Габриель? – спросил Дагобер, обращаясь к священнику. – Вас зовут Габриелем?

– Да.

– Габриель, – повторил солдат с изумлением. – И вы священник? – прибавил он.

– Да, священник, миссионер.

– А кто вас воспитывал? – спрашивал солдат.

– Добрейшая и благороднейшая женщина, которую я почитаю за лучшую из матерей!.. Потому что она пожалела меня, покинутого ребенка, и воспитала, как сына!

– Это Франсуаза Бодуэн, не так ли? – сказал растроганный солдат.

– Да! – ответил, в свою очередь, изумленный Габриель. – Но как вы могли это узнать?

– Жена солдата? – продолжал Дагобер.

– Да… отличного человека, который из преданности к командиру по сей день живет в изгнании… вдали от жены, от сына – моего славного приемного брата… я горжусь, что могу называть его так!

– Мой Агриколь… моя жена!.. Когда вы их покинули?

– Как!.. вы отец Агриколя?.. Боже, я не догадывался, как ты ко мне милостив!.. – воскликнул Габриель, молитвенно складывая руки.

– Ну, что же с моей женой, с моим сыном? – дрожащим голосом спрашивал Дагобер. – Давно ли вы имели о них известия? Как они поживают?

– Судя по тем известиям, какие я имел три месяца тому назад, все хорошо.

– Нет… уж слишком много радостных событий… право, слишком много! – воскликнул Дагобер.

И ветеран, не будучи в силах продолжать дальше, упал на стул, задыхаясь от волнения.

Только теперь Роза и Бланш вспомнили о письме их отца относительно покинутого ребенка по имени Габриель, взятого на воспитание женой Дагобера. Они дали теперь волю своему ребяческому восторгу.

– Наш Габриель и твой… один и тот же Габриель… какое счастье! – воскликнула Роза.

– Да, деточка, он и ваш, и мой; он принадлежит нам всем!

Затем, обращаясь к Габриелю, Дагобер воскликнул:

– Твою руку… еще раз твою руку, мой храбрый мальчик… Извини уж… я говорю тебе ты… ведь мой Агриколь тебе брат…

– Ах… как вы добры!..

– Еще чего недоставало! Ты вздумал меня благодарить… после всего, что ты для нас сделал!

– А знает ли моя приемная мать о вашем возвращении? – спросил Габриель, чтобы избежать похвал солдата.

– Пять месяцев назад я писал ей об этом… но я писал, что еду один… потом я тебе объясню причины… А она все еще живет на улице Бриз-Миш? Ведь там родился мой Агриколь!

– Да, она живет все там же.

– Значит, мое письмо она получила. Я хотел ей написать из тюрьмы в Лейпциге… да не удалось!

– Как из тюрьмы?.. Вы были в тюрьме?

– Да… я возвращался из Германии через Эльбу и Гамбург… Я бы и до сих пор сидел в тюрьме в Лейпциге, если бы не одно обстоятельство, заставившее меня поверить в существование чертей… то есть добрых все-таки чертей…

– Что вы хотите сказать? – объясните, пожалуйста.

– Трудно это объяснить, так как я сам ничего не понимаю! Вот эти девочки, – и, лукаво улыбаясь, он показал на сестер, – считали, что понимают больше меня… Они меня уверяли: «Вот видишь, нас вывел отсюда архангел, а ты еще говорил, что охотнее доверишь нас Угрюму, чем архангелу»…

– Габриель!.. я вас жду! – послышался отрывистый голос, заставивший миссионера вздрогнуть.

Дагобер и сестры живо обернулись… Угрюм глухо заворчал. Это был Роден. Он стоял в дверях коридора. Лицо его было спокойно и бесстрастно, он бросил быстрый и проницательный взгляд на солдата и обеих сирот.

– Что это за человек? – спросил Дагобер, которому очень не понравилась отталкивающая физиономия Родена. – Какого черта ему от тебя надо?

– Я еду с ним! – грустно и принужденно ответил Габриель. Затем он прибавил, обращаясь к Родену: – Простите, сейчас я буду готов.

– Как, ты уезжаешь? – с удивлением спросил Дагобер. – В ту минуту, когда мы нашли друг друга? Нет, уж… извини… я тебя не пущу, нам надо многое обсудить. Мы вместе поедем… это будет настоящий праздник.

– Невозможно… он старший по званию… я обязан повиноваться!

– Твой начальник? Но одет как буржуа.

– Он не обязан носить духовное платье…

– Ну, а раз он не в форме и раз тут нет полицейских, пошли-ка его к…

– Поверьте мне, что если бы можно было остаться, я бы ни минуты не колебался!

– Действительно, что за противная рожа! – прошептал Дагобер сквозь зубы.

Затем он прибавил:

– Хочешь, я ему скажу, что он доставит нам большое удовольствие, если уедет один?

– Прошу вас, не надо, – сказал Габриель. – Это бесполезно… Я знаю свои обязанности… и согласен во всем с моим начальником. Когда вы приедете в Париж, я приду повидать вас, матушку и брата Агриколя.

– Ну, нечего делать. Недаром я солдат и знаю, что за штука субординация, – с досадой заметил Дагобер. – Надо покоряться. Значит, послезавтра мы увидимся в Париже?.. Однако у вас дисциплина-то строгонька!

– О да! очень строга! – подавляя вздох, сказал Габриель.

– Ну, так поцелуй меня скорее и до скорого свидания: двадцать четыре часа быстро пройдут.

– Прощайте, прощайте, – с волнением говорил Габриель, обнимая ветерана.

– Прощай, Габриель, – прибавили сестры со слезами в голосе.

– Прощайте, сестры! – сказал Габриель и вышел вместе с Роденом, не пропустившим в этой сцене ни слова, ни жеста.

Через два часа Дагобер и сироты выехали из замка, чтобы отправиться в Париж, не зная, что Джальма задержался в Кардовилле, так как раны его были опасны.

Метис Феринджи остался с молодым принцем, так как, по его словам, он не хотел покинуть земляка.

Теперь мы проводим нашего читателя на улицу Бриз-Миш к жене Дагобера.

Часть V. УЛИЦА БРИЗ-МИШ

1. ЖЕНА ДАГОБЕРА

Следующие события происходили в Париже, на другой день после того, как спасшихся после кораблекрушения приютили в замке Кардовилль.

Улица Бриз-Миш, упираясь с одной стороны в улицу Сен-Мерри, а с другой, выходя на небольшую площадь Клуатр, имела необыкновенно мрачный и угрюмый вид.

Конец улицы, выходивший на площадь, имел в ширину не более восьми футов и был вдобавок сдавлен возвышавшимися с обеих сторон громадными грязными черными и растрескавшимися стенами. Они были так высоки, что на улицу почти не проникало ни света, ни воздуха. Только изредка, в летние долгие дни попадали туда немногие солнечные лучи, а во время сырой, холодной зимы там клубился ледяной пронизывающий туман, делая совсем темным это подобие колодца с его грязной мостовой.

Было около восьми часов вечера; при бледном сиянии фонаря, красноватый свет которого еле проникал сквозь сырую мглу, два человека, стоявшие у угла одной из стен, обменивались следующими словами:

– Итак, – говорил один, – вы будете стоять, как условлено, на улице, пока не увидите, что они вошли в дом N5.

– Хорошо.

– И когда они войдут, то, чтобы удостовериться окончательно, вы подыметесь к Франсуазе Бодуэн…

– Под тем предлогом, что мне нужен адрес горбатой швеи, сестры той особы, которой дано прозвище Королевы Вакханок.

– Отлично… Кстати ее адрес необходимо получить у Горбуньи. Ведь женщины этой категории, как птицы, снимаются с гнезда и пропадают бесследно…

– Будьте спокойны. Я постараюсь добиться от Горбуньи сведений о сестре.

– А чтобы придать вам бодрости, скажу, что буду вас ждать в кабачке напротив монастыря, где мы и выпьем подогретого винца.

– Это будет очень кстати: такой дьявольский холод!

– Не говорите! У меня сегодня в кропильнице вода замерзла, а сам я от стужи превратился в мумию, сидя на стуле при входе в церковь. Эх, поверьте, не так-то легко ремесло подавальщика святой воды…

– Хорошо, что есть и доходы… Ну, ладно… желаю успеха. Не забудьте, N5… узенький коридор рядом с лавкой красильщика…

– Ладно… ладно…

И собеседники расстались.

Один из них направился к площади Клуатр, а другой пошел в противоположную сторону к улице Сен-Мерри, и вскоре увидел номер дома, который ему был нужен. Дом этот, как и все на этой улице, был высокий, узкий и производил впечатление какой-то печали и нищеты.

Найдя дом, человек стал прогуливаться около его ворот.

Если внешность этих зданий поражала своим отталкивающим видом, то ничто не могло сравниться с их тошнотворной, мрачной внутренностью. Дом под N5 особенно выделялся неопрятностью и запущенностью: на него просто страшно было взглянуть…

Вода, струившаяся со стен, стекала на темную и грязную лестницу; на третьем этаже для обтирания ног было положено несколько охапок соломы, но эта солома, превратившаяся в навоз, еще более увеличивала отвратительный, невыносимый смрад, порожденный недостатком воздуха, сыростью и гнилыми испарениями сточных труб, так как несколько отверстий, устроенных на лестнице, еле пропускали редкие тусклые лучи бледного света.

В этой части Парижа, одной из самых населенных, в омерзительных, холодных, вредных для здоровья домах, скучилось в ужасной тесноте множество рабочего люда. Жилище, о котором мы говорим, принадлежало к их числу. Нижний этаж занимал красильщик, и зловонные испарения его мастерской еще более усиливали тяжелый запах этого полуразвалившегося дома.

В верхних этажах расположилось несколько рабочих семей и несколько артелей. Одну из квартир пятого этажа занимала Франсуаза Бодуэн, жена Дагобера. Свечка освещали убогое жилище, состоявшее из комнаты и чулана. Агриколь жил в мансарде под крышей.

Сероватые старые обои на стене, у которой стояла кровать, кое-где лопнувшие по трещинам стены; занавесочки на железном пруте, прикрывавшие окна; пол, не натертый, но чисто вымытый и сохранивший свой кирпичный цвет; в углу комнаты печка с котлом для варки еды; на комоде из простого дерева, выкрашенного в желтый цвет с коричневыми жилками, железная модель дома, шедевр терпения и ловкости, все части которого были сделаны и пригнаны одна к другой Агриколем Бодуэном.

Распятие из гипса, висевшее на стене и окруженное ветками освященного самшита[100], и несколько грубо раскрашенных изображений святых указывали на набожность жены солдата. Почерневший от времени ореховый шкаф, неуклюжий, довольно большой по размерам, помещавшийся в простенке, старое кресло, обитое полинялым трипом (первый подарок Агриколя матери), несколько соломенных стульев, рабочий стол с грудой грубых холщовых мешков довершали всю меблировку комнаты с плохо прикрывавшейся старой дверью; в чулане хранились кухонные и хозяйственные принадлежности.

Как ни печальна и бедна казалась эта обстановка, она указывала еще на относительное благосостояние, которым могли похвалиться только немногие рабочие. На кровати было два матраца, чистые простыни и теплое одеяло; в шкафу хранилось белье.

Наконец, в этой комнате жена Дагобера жила одна, между тем как обыкновенно в таком помещении ютилась целая семья, вынужденная спать вместе, считая большим счастьем, если можно было поместить девочек на отдельной постели от мальчиков. Большой удачей считалось и то, если одеяло и простыни не были сданы в ломбард.

Франсуаза Бодуэн, сидя у печки, готовила ужин сыну. В эту сырую, холодную погоду в комнате с плохо закрытой дверью крошечный очаг давал мало тепла.

Жене Дагобера было около пятидесяти лет. Она носила кофточку из синего с белыми цветочками ситца и бумазейную юбку; белый чепчик покрывал голову и завязывался под подбородком.

 

Бледное и худое лицо с правильными чертами выражало необыкновенную доброту и покорность судьбе. Действительно, трудно было отыскать мать лучше и добрее: не имея ничего, кроме своего заработка, она не только вырастила и воспитала сына, но и Габриеля, несчастного брошенного ребенка, у нее хватило мужества взять его на попечение. В молодости она, так сказать, взяла вперед все свое здоровье и посвятила его двенадцати годам неутомимого, изнуряющего труда, который из-за лишений, которым она себя подвергала, был просто убийственным, так как и тогда (имея по сравнению с нынешним временем прекрасную заработную плату) ей только путем страшного труда и бессонных ночей удавалось заработать иногда до пятидесяти су[101] в день, на что она и воспитывала сына и приемыша. За двенадцать лет здоровье Франсуазы разрушилось, силы пришли к концу; но по крайней мере оба ребенка не чувствовали недостатка и получили то образование, какое люди из народа могут дать своим детям. Агриколь поступил в ученье к господину Гарди, а Габриель готовился в семинарию, благодаря предупредительной протекции господина Родена, вступившего с 1820 года в весьма близкие сношения с духовником Франсуазы, набожность которой всегда была слишком преувеличенной, малопросвещенной.

Женщина эта принадлежала к простым, поразительно добрым натурам, к мученицам самопожертвования, доходящего подчас до героизма… Наивные, святые души, разумом которых является сердце!

Единственным недостатком или, скорее, следствием этого доверчивого простодушия было неодолимое упорство, с каким Франсуаза считала себя обязанной слушаться духовника на протяжении уже многих лет. Она считала его влияние самым возвышенным, самым святым, и никакая человеческая сила, никакие доводы не могли ее переубедить. Когда возникал об этом спор, ничто не могло поколебать превосходную женщину; молчаливое сопротивление, без гнева и горячности, со свойственной ее характеру кроткостью, было спокойно, как совесть Франсуазы, но… так же непоколебимо.

Словом, жена Дагобера принадлежала к числу тех чистых, невежественных и доверчивых созданий, которые, помимо воли, могут стать ужасным орудием в руках злых и ловких людей.

Уже в течение весьма долгого времени благодаря своему расстроенному здоровью и сильно ослабевшему зрению жена Дагобера могла работать не больше двух-трех часов в день. Остальное время она проводила в церкви.

Через некоторое время Франсуаза встала, освободила угол стола от наваленных грубых серых холщовых мешков и с нежной материнской заботливостью начала накрывать стол для сына. Вынув из шкафа кожаный футляр, в котором находились погнутый серебряный кубок и серебряный прибор, истертый от времени, так что ложка резала губы, она тщательно перетерла и положила около тарелки это серебро, свадебный подарок Дагобера. Это и были все драгоценности Франсуазы как по ценности предметов, так и по связанным с ними воспоминаниям. Много горьких слез пришлось ей пролить, когда необходимость, вызванная болезнью или перерывом в работе, заставляла нести в ломбард священные для нее вещицы.

Затем Франсуаза достала с нижней полки шкафа бутылку воды и начатую бутылку вина; поставив их около прибора, она вернулась к печке, чтобы присмотреть за ужином.

Хотя Агриколь и не очень опаздывал, лицо бедной женщины выражало живейшее беспокойство, а покрасневшие глаза доказывали, что она плакала. Бедная женщина после долгих, тяжелых сомнений поняла наконец, что ослабевшее уже давно зрение скоро не позволит ей работать даже те два-три часа в день, к чему она привыкла в последнее время.

В молодости Франсуаза была превосходной белошвейкой, но по мере того, как ее утомленные глаза слабели, ей приходилось заниматься все более грубым шитьем, причем, конечно, соответственно понижался и ее заработок; теперь она могла шить только грубые армейские мешки со швом около двенадцати футов и она, при своих нитках, получала два су за штуку. Работа была не из легких, более трех мешков в день она сшить не могла, и ее заработок равнялся шести су. Содрогаешься от ужаса при мысли о великом множестве несчастных женщин, истощение, лишения, возраст и болезни которых настолько ослабили их силы и разрушили здоровье, что работа, на которую они способны, едва может приносить им ежедневно эту ничтожную сумму… Таким образом, заработок снижается по мере возрастания потребностей, связанных со старостью и болезнями…

К счастью для Франсуазы, ее сын был достойной поддержкой в старости. Агриколь был превосходный работник, и благодаря справедливому распределению заработка и прибыли, установленному господином Гарди, он зарабатывал от пяти до шести франков в день, то есть вдвое больше работников других фабрик, так что мог бы жить с матерью безбедно, если бы она даже ничего не зарабатывала… Но бедная женщина, способная отказать себе даже в необходимом, к несчастью, делалась страшно расточительной в церкви, с тех пор, как стала ежедневно ее посещать. Не проходило дня, чтобы она не заказывала несколько молебнов, не ставила свечей: то за здравие Дагобера, с которым она так давно была в разлуке, то за спасение души сына, который, казалось ей, был на пути к гибели. Агриколь был так добр и великодушен, он так любил и почитал мать, чувства, которые она ему внушала, были так трогательны, что он не жаловался на то, что отдаваемый им каждую субботу матери заработок шел большей частью на религиозные жертвы. Только иногда, с почтением и нежностью, он замечал Франсуазе, как прискорбна ее невнимательность к собственным нуждам, невнимательность, явно опасная, учитывая состояние ее здоровья, и все из-за неуемных трат на церковь. Но что мог он ответить этой чудной женщине, когда она возражала ему со слезами на глазах:

– Дитя мое, это во имя спасения твоей души и твоего отца.

Оспаривать целесообразность молебнов, сомневаться во влиянии свечей на нынешнее или будущее спасение старого Дагобера означало бы затронуть щекотливые вопросы, о которых Агриколь дал себе слово не говорить с матерью из уважения к ней и к ее верованиям; поэтому он заставлял себя молчать, хотя его очень огорчало, что он не мог окружить ее всеми удобствами.

В дверь слегка постучали.

– Войдите! – ответила Франсуаза.

100…ветками священного самшита… – Самшит выполняет здесь ту же роль, что и верба в православной церкви. В вербное воскресенье, накануне Пасхи, в католической церкви освящают ветки самшита в память о въезде Иисуса Христа в Иерусалим, где радостные толпы народа встречают его как мессианского царя с зелеными ветвями в руках.
101Су – французская монета (сначала золотая, затем серебряная и, наконец, медная), равная 1/20 ливра. Чеканилась до 1793 г. С переходом на десятичную систему в 1799 г. заменена аналогичной монетой в 5 сантимов, равной 1/20 франка, которую некоторое время продолжали традиционно называть «су».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100  101  102  103 
Рейтинг@Mail.ru