Бочке Есенина!
Теперь Соломатин углядел на стене возле трельяжа Фаины Ильиничны скромный картонный квадратик с ликом – кудри, березка и прочее. Более ничего мемориально-есенинского (кроме книг, понятно) в квартире им замечено не было.
– Что-то уж больно незаметный он у вас… – не удержался Соломатин.
– А-а! – махнул рукой Каморзин, – Чтоб девчонки не насмешничали… И так уж они…
– Понятно, – кивнул Соломатин.
– А реликвию, – в голосе Павла Степановича возникла твердость, – я установлю на даче. Пусть кто-то ехидничать станет, а кто-то пальцем у виска покрутит, но решения я не отменю… У меня место есть хорошее, там береза и елочка молоденькая, под ними и поставлю… Вот, Андрей Антонович, взгляни на рисунок…
– Береза и елочка – это хорошо, – сказал Соломатин на всякий случай.
– Реставрировать бочку я не буду… как тело цилиндрическое… нет… Еще рассыпется… Да и глупо было бы. На всех участках у нас стоят обязательные бочки для пожарных нужд. К тому же металлическая плоскость с углами и изломами куда живописнее… На мой вкус…
– Согласен с вами, – сказал Соломатин всерьез. – И сам Малевич вас бы поддержал.
– Хоть бы и Церетели, – бросил Каморзин и продолжил: – А вот с постаментом выходит большая заковыка. Или с пъедесталом. Как оно вернее-то?
– Можно и так, а можно и эдак.
– Вот тут и фортель-мортель. Из чего делать основание? Для реликвии. Бронза и мрамор для Сергея Александровича совершенно не годятся. Они были милы горлапану-главарю, хотя тот лукавил и отрекался от многих пудов цветного металла… Хороши были бы дерево или валун. Но валунов у нас в окрестностях нет. Ствол-то, хоть и дубовый, я найду, колодину, чтобы в нее пластину бочки вместить, я сооружу. Просмолю ее, лет на семьдесят хватит. Но ведь и колодину надо во что-нибудь вместить. Котлован для нее засыпать и низ ее обложить, скажем, простым камнем…
– Булыжником, например, – предположил Соломатин.
– Да ты что, Андрей Антонович! Окстись! – воскликнул Каморзин. – Булыжником! Булыжник опять же для Владимира Владимировича!
– Действительно, – согласился Соломатин. – Не подумал я.
– Уж лучше кирпичом обыкновенным. Из кирпичей ведь и в селах дома ставили.
– И церкви…
– Вот-вот! – воодушевлялся Каморзин. – Только раствор тут нужен особенный, как для тех церквей, на яйцах, что ли, или на меду, узнаю у реставраторов… Значит, ты советуешь кирпичи…
«Помилуйте, Павел Степанович, какие я вам могу дать советы!» – хотел было заявить Соломатин, но промолчал. В советах не было у Каморзина надобностей. Все он решил, все обмозговал. Но не мог он уже держать запертой в узилищах собственной натуры благую мысль, ему нетерпелось объявить человечеству о приготовлении им мемориала. Стало быть, одинок был Павел Степанович Каморзин и при том неуверен в себе. Необходим ему стал доверительный разговор с Соломатиным, относительно которого он, возможно, находился в заблуждениях. Вот и пригодилась масленица…
– У меня на даче – на чердаке и в чулане, – продолжил Каморзин, – хлам всякий. Бытовой антиквариат. От стариков моих. Керосинка там есть и примус двадцатых годов…ровесники бочки… Взять да и поставить их по бокам… А?
Соломатин промолчал.
– Вот и я так подумал! – быстро заговорил Каморзин. – Приземление получится… Даже смешно может выйти… А так пластина и стелой смотреться будет…
– Наверное, – пробормотал Соломатин.
– А что в шкатулке-то лежало? – спросил Каморзин.
– В какой шкатулке? – удивился Соломатин.
– Ну как же! Ну хотя бы не в шкатулке, – сказал Каморзин, – В коробке, может быть, или в футляре, или в пенале… Я и сам тогда не разглядел толком, в Средне-Кисловском… Что там было-то?
– Я не знаю… – сказал Соломатин. – Я и не открывал коробку…
Он и, действительно, коробку не открывал. Соломатин и не помнил даже, выбросил ли он в тот ноябрьский день подношение Павла Степановича в уличную урну или же притащил его в рассеянности домой (а причины тогда быть рассеянным и безучастным ко всякой ерундовине имелись), и теперь, может быть, вовсе бесполезный для него предмет лежит где-нибудь, засунутый в некое укромное место. Если лежит, случайно вдруг и обнаружится. Когда-нибудь. Сегодня же вечером разыскивать предмет – бессмысленно. Прятать что-то и тут же забывать, где спрятал, с детства для Соломатина было привычным делом. Но скорее всего, он и вправду сразу швырнул коробку в урну на углу Брюсова и Большой Никитской…
– Не было случая, – пробормотал Соломатин растерянно. – Но сегодня же…
Каморзин тотчас же ссутулился, а ходил нынче прямой, губы его зашевелились, явно Павел Степанович обиделся.
Затруднительное положение Соломатина было отменено птичьеголосым явлением в «покои» трех хозяйских дочерей.
– Это что же, батяня, вы забрали от нас молодого человека?! – воскликнула старшая из сестриц.
– Во! Девочки-припевочки! – то ли обрадовался, то ли растерялся Каморзин. – Саша, Маша и Палаша. Это – по старому. А по их разумению – Сандра, Мэри и Полли. Сестры кроткие, благочестивые! Крылышки отрастают на лопатках. Пахучие, пушистые. Будем стричь на оренбургские платки!
«Манера, что ли у него такая в общении с чадами? – удивился Соломатин. – Аж слезы блеснули в глазах. Или он вынужден юродствовать передо мной? Странно, странно, шутом Павел Степанович вроде бы себя на моей памяти не проявлял».
– Началось! – поморщилась Саша-Александра-Сандра. – Пойдемте, Андрюша, в наш девичий пансион.
Среднюю дочь Каморзиных, вспомнилось Соломатину, тринадцати лет, звали Марией, младшую, девяти лет, – Полиной.
Девичья, полом просторнее «покоев», но чрезвычайно тесная из-за перенаселения народом и атрибутами девичества, гремела колонками аудисистемы. Первое же, что бросилось в глаза Соломатину, будто карточка любимой лейтенанту Шарапову в подвале продуктового магазина, была солидных размеров, метр на метр, физиономия Моники Левински. Почти три стены девичьей были обклеены, обкноплены, увешаны фотографиями, картинками с действиями каких-то людей, постерами из глянцевых журналов, обложками дисков и музальбомов, вещичками, что ли, и еще неизвестно чем. Соломатин, и так ошарашенный уводом в неожиданную для него компанию, соображал неуклюже, раскрошив внимание, и для него кроме рожи малоприятной ему Моники Левински всяческие подробности стен воспринимались бессмысленными пятнами. Потом, а по ходу разговора – и тем более, кое-какие смыслы стали доходить до Соломатина. В частности, вблизи Моники на бумажных лентах читались на стене слова, выведенные крупными буквами, надо признать, искусным шрифтовиком. В них шла игра с утверждением, вбиваемым в голову всем поколениям бывшей шестой поверхности суши. Слева от героини Овального кабинета висело «Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно». Под самой же Моникой призыв был зво́нок: «Жизнь надо прожить так!» Позже Соломатин углядел среди удостоенных чести разместиться рядом с Моникой – Аллу Борисовну и Лолиту, этих отчего-то – головами вниз (а под Лолитой и рекламу рекордно действующего порошка «Би макс», только им можно отстирать белье Лолиты).
– Так что мы будем делать с вами, друг вы наш милосердный? – спросила Александра.
– В каком смысле?
– Чем вас развлечь? И чем вы нас будете развлекать?
– Вы хозяйки… – развел руками Соломатин.
– Я прихватила две бутылки красного, полусухого, к блинам они – дурной тон, а из холодильника можно брать пиво старика Каморзина, – сказала Александра.
– И мне пиво! – заявила младшая, Полина.
– Ты выбрала кока-колу, – жестко сказала Александра. – И навсегда. Возврата нет.
– Завтра утром Павлу Степановичу пиво болезненно понадобится, – сказал Соломатин.
– Э-э! С утра и сбегает в палатку. Полли, броском к холодильнику, ты у нас самая бо́рзая! А вам, Андрюша, можно продолжить и водочкой. Мэри, тебе вина?
– Иес! – кивнула средняя, Маша.
– А вы, Андрюша, доктор наш милосердный, – подмигнула Соломатину Александра, – глазик-то на нашу Лизочку положили, это все заметили!
– Отчего вы, Александра Павловна, – поинтересовался Соломатин, – называете меня милосердным да еще и доктором? – Ну а как же? Старик Каморзин сказал, что вы доктор. От каких напастей вам положено врачевать?
– Он ввел вас в заблуждение. Павел Степанович посмеивался надо мной, называя «стюдентом». Я же по глупости разворчался, заявил, что студентом я побыл в одном именитом вузе, но не медицинском, получил диплом, и по европейским установлениям именовать меня следует д-р, доктор. А Павел Степанович насмешку надо мной укрепил.
– Дыр! – обрадовалась Маша, изо рта ее пузырем вылетела жвачка, но тотчас и вернулась к зубам.
– Именно, что Дыр! – произнес Соломатин чуть ли не горестно.
Александру Павловну разъяснения Соломатина, похоже, разочаровали. Но она продолжила нападение:
– А на нашу Элизабет вы посматривали! Да и она на вас взглядывала с интересом!
– Дровишки откуда? Из лесу вестимо! – сообщила Полина и поставила на пол три бутылки «Арсенального».
– И никаких «Макарен»! – прорычала Александра. А к Соломатину обратилась любезно: – Но должна предупредить. Насчет Лизаветы не обольщайтесь. А что мы все на «вы» да на «вы»?
– Я, следуя приличия, – сказал Соломатин. – А вы – от того, что я для вас ящер юрского периода.
– Какой вы кокетливый, – рассмеялась Александра. – К тому же нынче в моде пожилые бойфренды, на голову короче подруг. Но ты-то… Вы-то ростом не обижены… Давайте на брудершафт и перейдем на «ты». А я расскажу про Элизабет.
– Не тормози! – поддержала сестру Маша. – Сникерсни!
По разумению Соломатина, человека (его, ее), обогатившего соотечественников словечком «сникерсни», стоило бы в выходные дни выставлять, скажем, по соседству с диковинными птицами в зоопарке или катать на нем, как на пони, детей, за плату разумеется, а в будние дни возвращать в люди. Разумения своего Соломатин не высказал, а выпил протянутое и чмокнулся с Александрой Павловной Каморзиной, чмоканье вышло протяженным и приятным.
Старшеклассница Александра (Соломатин испросил разрешения называть ее Сашенькой) подругой модного пожилого бойфренда не смотрелась. Ростом не вышла (ну сто семьдесят сантиметров, что ли, куда до Эль Андерссон), узкая в кости, худенькая, с острыми плечиками и небольшой головой, хрупкая, поначалу она производила впечатление именно барышни. Ан нет. Очень скоро Соломатин уразумел, что перед ним женщина, и по старомодным определениям, женщина – интересная и ладная. («гибкий стан благородный» – пришло даже в голову Соломатину). Тотчас же было отменено признание Сашеньки хрупкой. Голубое (к цвету глаз) с палевыми разводами шелковое платье старшей сестры (предположение Соломатина о том, что оно хозяйкой и сшито, возможно, и под присмотром Фаины Ильиничны, позже подтвердилось) было скромным (до колен), но и откровенным: взгляните, какие у вашей собеседницы благодеяния природы, какая грудь и какие бедра, восхититесь ими.
– Андрюшенька, что ты на меня так смотришь? – подняла брови Александра. – Утебя просто плотский взгляд. – У меня всего лишь одобряющий взгляд, – сказал Соломатин. – И потом. То я на Лизавету глаз положил, а теперь – на тебя. Не много ли во мне чувств?
– Нет, это я к тому, Андрюшенька, – принялась вразумлять Соломатина Александра, – что ты мог подумать, будто у меня там силиконовые холмы. Или гель. Нет. Был бы случай, я бы тебе показала, что шрамов там нет. И места эти у меня не холодные. Гены, Андрюшенька, гены! Мне повезло!
– Иес! Уэлл! – воскликнула Маша. – Вау!
– Не пытайтесь договориться с тараканами! – вскинула руку Полина. – Приобретите «Машеньку» и всем тараканам – конец!
Сейчас же был снят туфель с ноги и направлен в голову Полины.
– Сразу и по кумполу сфинкса! – оценила действия сестры Полина. – Сделай «Дью»!
Тут, полагаю, уместно сообщить достославным читателям о том, какие чувства вызывали у Соломатина средняя и младшая дочери напарника. Маша во все время разговора в девичьей возлежала головой к спинке дивана, ноги то опускала на пол, чтобы размять пальцы или почесать икры, то водружала на столик с колесиками, где и размещались напитки и деликатесы. В тринадцать лет она была выше Александры и раза в два толще ее. В древние времена ее бы дразнили: «Жиртрест, мясокомбинат, промсосиска!», теперь же в школе величали словом «Тело». При этом ее нельзя было признать пухлой или рыхлой, она была пышная девица, отчасти – лениво-громоздкая, что, возможно, ей и нравилось, рыжие, нарочито взлохмаченные волосы (под Анастасию) как бы подчеркивали ее громоздкость, одежда Мэри-Маши была домашней – свободный свитер и свободные шаровары, туфли же ее скорее походили на шлепанцы. Возлежа, она занималась лишь работой со жвачкой, иногда попивала винцо и курила. Жвачку изо рта не выпускала, а загоняла ее в защечный, хомяковый угол.
А девятилетняя Полина все время егозила. Все время была в движении, при этом то пританцовывала, то напевала (звучание системы она решительно приглушила). Можно было предположить, что она, девочка смазливая, милашка, о чем ей, наверняка, не раз было сказано, в возбуждении домашнего праздника просто выкаблучивается перед сестрами и гостем – детям свойственно. Но в иные мгновения казалось, что все ее пластические и вокальные экзерцисы исполняются ради себя самой, натура требует. И если бы не было в комнате сестер и гостей, она бы крутилась и нечто изображала еще смелее и с большим удовольствием. Вот она, закрыв глаза, не видя никого, затянула «Макарену», но с какими-то странными словами, вот она (уже во время рассказа Александры о кузине Елизавете) руку в бок уперла, правой же платком замахала, поплыла в русском, но тут же движением живота напомнила танцовщиц Востока. Вот она присела в телевизионную позу и принялась вертеться вокруг обязательной палки. Вот она, расставляя ступни в позицию «художницы», швырнула в небо невидимую булаву и, выгнув спину, балетными руками падающую булаву изловила (действительно, выяснилось, занималась в секции художественной гимнастики). Были и «рэп», и прыжок в шпагат, и прочее. «Грация, у нее несомненная грация!» – оценил Соломатин. Но сейчас же и обеспокоился: а не заявит ли Александра, что он и на ребенка глаз положил. А может, Павел Степанович и еще одну сверхзадачу держал в голове, зазывая в дом коллегу из молодых? Ну и что, успокоил себя Соломатин, ситуация для него могла возникнуть лишь комически забавная, но никак не опасная.
– Вот видите, Андрюшенька, – заявила Александра, – в каком аду, среди каких чудовищ мне приходиться находиться. Но вернемся к Елизавете. Кстати, это она преподнесла мне портрет Моники. Дома у нее на стенах три Моники в разных позах. Но может произойти поворот в ее судьбе, и тогда Монику придется выкинуть. Если она добудет папашу.
– Не понял, – сказал Соломатин. – Ее отец Марат Ильич открывал сегодня за столом магнитные перспективы…
– Марат – ее дядя, – сказала Александр. – Отец Лизаветы, паспортный, в дом сегодня не был допущен. Ты не перебивай. Для тебя же стараюсь, может быть, в ущерб лучшей подруге. Чтобы не случилось с тобой оплошности.
– Это смешно, Александра Павловна…
– Насчет Павловны мы еще поговорим, – резко сказала Александра. – А если смешно, то и посмейся. Лизка – девка замечательная, но с идеей в голове. А ты не Клинтон и не Павел Буре. Меня она одарила Моникой, а эту козявку-игрунью – Курниковой. Вон там наклеена эта обирала с голыми ногами среди барбюшек и симпсонов нашей Полли. Правда там есть еще и Абдулов, Александр, но это по-глупости…
– С тобой все в порядке? – поинтересовалась Полина, подпрыгнула и снова опустилась в шпагат.
Минуты три она сидела в шпагате, не однажды доставая лбом пола, явно посвящая свои поклоны портрету Моники. Потом вскочила.
– Это не я, – заявила Полина. – Это Александра с Лизаветой молятся святой Монике.
– Вот вредина! – рассердилась Александра и, видно, что всерьез.
И тут она принялась будто бы оправдываться перед Соломатиным. Да, она не разорвала подаренный ей портрет, а скотчем прикрепила его к стене. Чтобы взглядывая на него иногда, подумывать о женских удачах и неудачах в нынешние времена. Дальше Соломатин выслушивал то ли соображения кузины Елизаветы, то ли изложение ее «идеи в голове» в восприятии Александры Каморзиной. Женщина, по этой «идее в голове», так уж выходит по мировому устроению, хотя и имеет удовольствия, существо все же страдальческое. Успехи в пору матриархата или в резервациях амазонок были скоропроходящие. Даже блистательная Скарлетт О’Хара в отношениях с ураганами эпохи и Кларком Гейблом (тут в суждениях Александры либо Елизаветы начиналась мешанина или ерундовина, какую Соломатин решил воспринимать без критик), даже Скарлетт О’Хара была страдалицей. И потому им следовало рассчитывать лишь на свои женские особенности и предназначения. Для горящих изб у нас хватало пожарников. Примеры Анки-пулеметчицы и героинь-трактористок, с рекордами собиравшими сахарную свеклу, Елизавету (и надо полагать, Александру) не вдохновляли. В фотомодели или в звезды – дорожки вели кривые и заметенные поземкой. В леди Д. у Елизаветы и Александры пробиться не было возможности. Что уж тут говорить о Монике Левински. Ее восхождению к славе и деньгам российским барышням оставалось только завидовать. Даже если бы случилась у кого-либо из них удача в отечественном Овальном кабинете, об их пятне узнали бы лишь трое охранников, ни в какие ТВ-программы их морды бы не допустили, при лучшем же исходе – всплыл бы анекдотец на пять строк в «Мегаполис-Экспресс», и все. Поэтому Елизавета решила устраивать судьбу без всхлипов и без претензий на штурм королевских или президентских покоев. По первому заходу у нее был опыт с дойче гражданином Гюнтером Зоммером (вроде того фамилия), фирмачом. Шустрый такой Гюнтер, подвижный, веселый, добрый в своем роде, не совсем старый, чуть больше сорока. Только что лысоватый. Он уже года как три имел в Москве бизнес и на каком-то фуршете Лизавета ему приглянулась. Относился он к ней, можно сказать, классно, водил в рестораны, подарки делал не из пустяшных и по существу жизни. Но в отношении юридически долгосрочных решений колебался, чем Лизавету удручал. И пришлось ей применять уловки. Простенькие, но кому-то создавшие и удачи. Сама к дням любви приносила в номер Гюнтера презервативы, при этом прокалывала их штопальной иглой… Тут Соломатин не сдержал моментального скоса глаз в сторону Полины.
– Какой ты, Андрюша, наивный! – рассмеялась Александра. – Да у них в школе уже в первых классах просвещают про эту технику безопасности!
– Коварный дон Эстебан, ты опозорил меня на весь Каракас! – восклицание свое Полина оснастила жестами сериальных красавиц. – И все твои жирные нефтедоллары не смогут отмыть мой позор!
Соломатину было неловко. Да что значит неловко? Положение его было глупейшее. Следовало сейчас же найти пусть и самый грубый повод (с желудком неприятности!) и покинуть не только девичью сестриц Каморзиных, но и дом с гарантийным ремонтом часов. Но то ли его опасно разморило после блинов с водкой, то ли чуть ли не болезненное любопытство возбудилось в нем, Так и остался он сидеть. Возникла загадка, и она знакомо притягивала к себе Соломатина. Нынче такая: отчего девочка-барышня-женщина из старших классов взялась одаривать постороннего мужика, помоложе годами шустрого Гюнтера, но все же – из употребленных, (а может – и младших сестер) сведениями из житейской доктрины лучшей подруги? И не так чтобы особенно внимательно вбирал в себя слова Александры Соломатин, иные мимо него, сомлевшего, пролетали. Порой он спохватывался: ах да, что-то пропустил. Но зачем он Александре? Ладно, папеньке он потребовался якобы для совета, пожалуйста, но ей-то он зачем? Ну, предположим, она болтунья и рюмку осушила, а с родственниками – скучно. Нет, нет, не в одной болтливости было дело. Что-то Александру держало в напряжении, а, возможно, угнетало или злило. Носик ее был прямой, с острым и чуть удлиненным кончиком, не то чтобы хищный, но иногда будто бы воинственный, а при некоторых движениях лицевых мышц ноздри рассказчицы чудились Соломатину злыми. «Что за чушь? – размышлял Соломатин. – Как это, ноздри и злые?» Но что было, то было. Глаза, именно ноздри и верхняя губа, чуть вздернутая и приоткрывавшая передние губы Александры, и выражали сейчас для Соломатина чувства, а может быть, и сущность старшей дочери Каморзина. В них были – то воодушевление, или даже восторг, то удивление, то страсть, то каприз, а то и злость или неприязнь к кому-то…
– Я про Елизавету, – будто бы разбудила его Александра.