Предсказание Микеши сбылось: на Титаринском станке опять не признали нашу «бумагу», и опять целый день мы провели без движения в избе очередного станочника. В середине этого дня уехал обратно наш прежний ямщик. К его, а отчасти и моему удивлению, Микеша не последовал за ним, а остался на станке. Ямщик звал его, ругался, грозил даже, но Микеша молча сидел на лавке, потупившись, с видом безнадежного упрямства. Когда ямщик наконец увязал гусем всю четверку и, сев на переднюю лошадь, еще раз крикнул Микешу, тот только махнул рукой и ответил:
– Не еду я!.. – И потом, повернувшись ко мне, спросил: – Писать будешь? Пиши, пожалуйста.
Но писать мне на этот раз не приходилось: почта пробежала вчера, проезжающих не было, и до следующей почты у титаринцев времени было слишком много, чтобы испытать наше терпение. Оставалось сидеть в избе, бродить с тоской по берегу Лены и ждать счастливого случая.
К вечеру на станке появился вдруг «униат» Островский. Это был человек небольшого роста, коренастый, с сильно загорелым энергичным лицом настоящего земледельца. На плечах он нес несколько связанных вместе узлов, образовавших целую гору, а за полу его суконного кафтана держалась девочка лет восьми или девяти, тоненькая, бледная и, видимо, испуганная. Я встретил его на площадке и сразу угадал, кто это: в глазах у него как будто застыло охладевшее тяжелое горе. Станочники робко оглядывались при встрече с этим человеком, в несчастии которого станок чувствовал и свою долю, хотя и пассивного, участия.
Он спросил очередную избу и вошел в нее вслед за мною. Не скидая шапки и не здороваясь, он сбросил на лавку свою ношу и сказал грубо:
– Ну, хозяева, принимайте гостя. Чайник, лепешку, живо!
– Вот он какой… униат, – сказал мне Микеша, тотчас же принявшийся наблюдать суетню оробевших хозяев… Наш чайник был уже готов, и мы пригласили Островского разделить с нами наши дорожные запасы. Но он осмотрел нас с холодным вниманием и, составив какое-то заключение, ответил решительно и сурово:
– Нет, вы люди дорожные… А с ними я все равно сосчитаюсь, – прибавил он с усмешкой, кивая в сторону хозяев. – Ну, живее, что ли! Падаль!
– Позвольте хоть девочку напоить чаем.
Он посмотрел на нее, поколебался и потом сказал дочери:
– Садись с ними… Да мне только для нее и нужно… Самому и кусок в горло не пойдет.
В последних словах прозвучала горечь и как будто усталость. Свои дальнейшие планы, на наш вопрос, он изложил с холодным лаконизмом:
– На прииски иду… Если дорогой не пропаду, наймусь… А девчонку стану господам продавать…
Я с ужасом взглянул на него, стараясь разглядеть в суровом лице хоть что-нибудь, что выдало бы неискренность его слов. Но его лицо было просто пасмурно, слова звучали резко, как холодные льдины во время ледохода… А девочка ласково прижималась к нему, и грубая рука, может быть, механически гладила ее волосы…
– Как же вы доберетесь с девочкой до приисков? – спросил я.
– В лодке, – ответил он сухо.
– У тебя, Островский, разве есть ладья? – вкрадчиво спросил хозяин избы.
Островский уставился в него своим тяжелым, холодным взглядом.
– Мало, что ли, лодок на берегу?.. – ответил он. – Возьму любую…
– Так то ведь наши, – наивно сказал станочник, и, видя, что Островский только усмехнулся, он как-то робко поднялся и вышел из избы.
После этого на площадке, освещенной луною, собрались станочники, и даже в нашу юрту долетали их шумные разговоры. Станок жужжал, как рой обеспокоенных пчел… По временам ямщики поодиночке входили в избу, здоровались, переминались у камелька с ноги на ногу и смотрели на пришельца, как бы изучая его настроение. Островский не обращал на все это ни малейшего внимания… Он сидел, согнувшись, на лавке, против огня; по временам клал в камелек полено и расправлял железной кочергой угли…
Проснувшись среди ночи, я увидел его в той же позе. Слабый огонек освещал угрюмое лицо, длинные, опущенные книзу усы и лихорадочный взгляд впалых глаз под нависшими бровями. Девочка спала, положив голову ему на колени. Отблеск огня пробегал по временам по ее светлым, как лен, волосам, выбившимся из-под красного платочка. Кроме Островского, в юрте, по-видимому, все спали; из темных углов доносилось разнотонное храпение…
Девочка потянулась и заплакала.
– Спи! – сказал отец угрюмо. – Ночь еще…
Она всхлипнула как-то горько и спросила сонным голосом:
– Куда пойдем?..
– Ага! – с злобной горечью ответил про себя Островский. – Когда бы я сам знал… К дьяволу, верно… Больше некуда…
– Куда? – громче спросила девочка, но сон брал свое, усталое тельце снова съежилось, и она стала засыпать.
– Ку-да?.. Куда-а? – еще раза два прошептали сонные губы, и, не дождавшись ответа, она заснула.
Сквозь стены доносилось к нам жужжанье голосов. Я протер запотелое оконце и глянул наружу.
Ночь сильно изменилась… Луда поднялась высоко над горами и освещала белые скалы, покрытые инеем лиственницы, мотавшиеся от ветра и кидавшие черные тени. Очевидно, после полночи ударил мороз, и вся каменная площадка побелела от инея. На ней черными пятнами выделялась группа людей… Станочники, очевидно не ложившиеся с вечера, обсуждали что-то горячо и шумно.
Потом группа ямщиков медленно направилась к нашей юрте. Дверь скрипнула, ворвался клуб холодного воздуха… Ямщики один за другим входили в избу, подходили к камельку, протягивали руки к огню и смотрели на Островского. Тот как будто даже не замечал их…
После всех вошел седой старик. Очевидно, его сняли с теплой лежанки собственно для этого случая. Волосы у него были белые, как снег, редкие усы и борода тоже. Рука, опиравшаяся на длинную палку, дрожала. Под другую руку его поддерживал молодой ямщик, вероятно, внук.
– Здравствуй, брат! – сказал он слегка дрожащим по-старчески, но приятным и каким-то почтенным голосом.
– Здравствуй, дед, – ответил Островский, не поворачиваясь. – Зачем слез с печи?
– Да, дело старое, – вздохнул старик и потом спросил политично: – На прииски собрался?
– Ну, на прииски. Так что?
– Добро… Как пойдешь с девочкой?
– В лодке.
– Где возьмешь?
– У вас…
– Дорогой чем девку кормить станешь?
– Хлебом.
– Где возьмешь?
– Вы дадите… Пуд муки и кирпич чаю!..
Среди ямщиков послышался негодующий говор. К камельку протискался между тем Микеша, и мне с моего места было видно его заинтересованное лицо. Черные глаза переходили с мрачной фигуры Островского на почтенного станочного патриарха.
Тот покачал головой. Островский посмотрел на него, усмехнулся и сказал:
– Ну, говори, старый хрыч!
– Буду говорить, – сказал старик. – Я, старый человек, могу тебе сказать. А ты, молодой, послушай. У тебя, Матвей, изба была ведь?
– Была.
– Что ты с нею сделал?
– Спалил, чтоб собакам якутам не досталась.
– Твое дело. У тебя добро тоже было… Где оно?
– С дымом улетело.
– Пошто с дымом пустил? Огонь съел, спасибо не сказал. Мы тебе соседи. Пришел бы к нам… Возьмите, дескать, что осталось. Сбруя, телега, два хомута, дуга хорошая, стол, четыре лавки… Вот и добро было бы. Ты бы до нас, мы до тебя…
– Не надо! Все спалил, чтоб и вам не досталось.
– Ну, спалил, твое дело. Зачем теперь к нам пришел?
Островский посмотрел на старика прищурившись.
– Ты не знаешь, зачем я пришел?.. Сосчитаться с вами пришел. Давайте лодку, давайте хлеба… Дешево прошу… Смотрите, не обошлось бы дороже…
– Иди, у огня проси… – ответил старик, сердито стукнув клюкой. – Огню все отдал, у него и проси. Нам не давал, как теперь просишь? Негодяй!
Эта ясная логика и твердый тон пришлись, очевидно, по вкусу ямщикам. По всей избе пошел одобрительный говор. Но Островский только сверкнул глазами и с внезапной яростью ударил кочергой по дровам. Пук искр метнулся в трубу камелька… Ямщики дрогнули; ближайшие попятились.
Девочка, разбуженная резким движением, проснулась и села на скамье. Островский не обратил на нее внимания.
– Вот так, – сказал он с дикой энергией, – пошло все мое добро… Видели, как хорошо горело вчера ночью?
Он повернулся и посмотрел на замолкшую толпу ямщиков упорным и злым взглядом.
– Своего не пожалел… Думаете – ваше пожалею?
В толпе опять послышался ропот. Микеша тяжело перевел дух.
– Нас, смотри-ка, много, – сказал сзади чей-то задорный голос.
Островский посмотрел туда и отвернулся опять к огню.
– Убейте, – сказал он спокойно. – И меня, и девку… Мне все одно. А не убьете, – давайте хлеба, давайте лодку… И с парусом…
– Еще с парусом ему!.. – зароптали ямщики.
Старик стукнул палкой об пол и, когда водворилось молчание, сказал:
– Слушай, Матвей. Я тебе еще скажу слово, ты послушай.
– Говори, мне все одно, что ветер.
– Ты сюда за что прислан?.. За веру?
– Забыл, – угрюмо ответил Островский.
– В господа бога веруешь? – торжественно сказал станочный патриарх, глядя ему в лицо.
– Не знаю, – ответил Островский и вдруг поднялся со скамьи. Ямщики шарахнулись прочь, тесня друг друга. – Слушай, – сказал Островский, отчеканивая слова. – Слушай и ты меня, старая со-ба-ка…
– А-ха! – охнул внезапно Микеша при этом тяжком оскорблении станочного патриарха. Ямщики смолкли. Несколько мгновений слышно было только легкое потрескивание огня в камельке.
– Помнишь ты, – продолжал Островский, – как я в первый раз приходил к тебе с женой, как я кланялся твоим седым волосам, просил у тебя совета?.. А-а! ты это позабыл, а о боге напоминаешь… Собака ты лукавая, все вы собаки! – крикнул он почти в исступлении, отмахнувшись от девочки, которая, не понимая, что тут происходит, потянулась к отцу. – Вы – дерево лесное!.. И сторона ваша проклятая, и земля, и небо, и звезды, и…
Он остановился, и в потемневшей избушке опять водворилось молчание, полное тяжелой подавленности и испуга… Островский опустился на скамью, тяжело переводя дыхание, с искаженным, почти неузнаваемым лицом… Через несколько мгновений оно все передернулось неприятной гримасой, отдаленно напомнившей улыбку, и он насмешливо сказал старику:
– Ну, скажи еще что-нибудь…
– Нечего с тобой и говорить, с отчаянным, – ответил старик грустно и как-то сконфуженно повернулся к выходу. Станочники молча расступались, но вид у патриарха был приниженный и жалкий… Микеша прошел за камельком и, тихо сев рядом со мной, сказал после короткого молчания:
– Слыхал?.. А? Как он его… Евстигнея Прокопьича… Собака ты, говорит… А-ай-а-ай! Теперь, гляди, станочники все дадут. Побоятся… Чистой дьявол…
– Уни-ат, – прибавил он в раздумье, покачивая головой, как будто в этом малопонятном слове заключалась загадка странного могущества Островского…
Ямщики один за другим в глубоком молчании выходили из избы…
Вскоре, столпившись на той же площадке, они зажужжали и заспорили снова… Микеша угадал: ямская община, нравственно побежденная в лице патриарха, уже сдалась, станочники наметили старую лодку с оборванным парусом, оценивали ее и разверстывали по душам этот непредвиденный расход… Станок, очевидно, спешил избавиться от человека, который дошел до того, что уже не дорожит ничем и ничего не боится.
Островский все еще сидел на лавке. Потом он оглянулся по опустевшей избе, и его взгляд встретился с моим. Глаза его, еще недавно горевшие, теперь были совершенно тусклы и неприятно, как-то матово отсвечивали под слабым огнем камелька.
– Ха! – сказал он, продолжая глядеть на меня этим тяжелым взглядом. – За веру!.. Бога вспомнили… Давно это было… Не хотел ребенка хоронить на православном кладбище… Теперь жену зарыл в яму, завалил камнями, без креста, без молитвы… Лес, камни… и люди, как камни…
Он провел рукой по лицу и, как будто отряхнувшись, заговорил спокойнее и с насмешкой:
– Я бьюсь, голодаю, жду… В конце лета приходит мороз, и кончено… И если бы я работал до Судного дня, – было бы все то же. А они знали… И никто не сказал, ни одна собака!..
– Врешь, Островский, – послышался вдруг около меня голос Микеши. – Я тебе говорил…
Островский пристально всмотрелся и увидел говорившего.
– А, это ты, Микеша… Верно, – ты говорил, да я не послушал, потому что ты полоумный… А умные говорили другое…
При слове «полоумный» я невольно взглянул на Микешу. Он сидел, опустив голову, лица его не было видно, но он не сказал больше ни слова…
Через час, когда Островский напился, как ни в чем не бывало, чаю вместе с хозяевами, а мы напоили его девочку, пришел молодой ямщик, принес в мешке муку и сказал, что лодка для Островского выбрана.
Меня поразило благодушное выражение голоса этого ямщика. Очевидно, раз общество решило, – ему уже не было дела до того, каким путем была отвоевана эта лодка… Ее приходилось еще чинить, но так как до берега было не близко, то Островский собрался совсем. Он заботливо одел девочку и взвалил на плечи свои узлы. Мы дали девочке сахару, белого хлеба и несколько серебряных монет. Она вопросительно посмотрела на отца. Он не сказал ни слова, не поблагодарил, даже не посмотрел в нашу сторону, но и не помешал ребенку сунуть все полученное в небольшую котомку. Лицо его оставалось все так же холодно и решительно. Уходя, он сказал только:
– Прощайте, господа! Вас они тоже повезут… В лодке не соглашайтесь… Повезут, подлецы, и на лошадях.
И, повернувшись на пороге, он прибавил:
– Бейте по морде… Тогда доедете скоро…
Затем он вышел, ведя девочку за руку.
Я посмотрел за ними в окно. Долгая осенняя ночь чуть-чуть бледнела, но луна все так же светила с вышины, так же дул предутренний ветер, так же качались и бились лиственницы под большой скалой, так же мелькали по инею отблески и тени. Только теперь к этому мельканию прибавились три человеческие фигуры. Впереди шел молодой ямщик, сзади – нагруженный Островский и рядом с ним девочка. И на белой равнине за ними следовали черные тени: одна огромная и уродливая, другая тоненькая и как будто готовая растаять среди этого холода и камней…
По-видимому, раз уступив Островскому, станок как бы потерял силу сопротивления, и это послужило нам на пользу. Утром в избу вошел незнакомый нам ямщик, небольшой, коренастый, с беспокойно бегающими глазами. Он помолился на образ и, не глядя на нас, спросил:
– Чего думаете делать?.. Общество лошадей не дает.
– А тебе что нужно?
– Да я об вас хлопочу. В лодке, пожалуй, ямщики согласятся.
– Ну, в лодке, так в лодке.
Маленькие глазки ямщика радостно сверкнули.
– Значит, согласны? – прорвалось у него восклицание, и он быстро направился к двери. Отворив ее, он повернулся и сказал: – Микеша, подь-ка сюда… Говорить надо.
Через час мы уже были на берегу реки. Солнце поднялось над горами и сгоняло иней, еще лежавший в тени. Холод начинал уступать перед солнечными лучами, но в заливчиках и затонах держались еще льдистые иглы…
Подходя к берегу, мы с удивлением увидели, что к лодке подходит также Микеша. На одном плече он нес весла, на другом висела винтовка, в руке у него был узелок, который он тщательно спрятал в ящик на корме.
Проделав все это, он посмотрел на меня как будто укоризненным и слегка пренебрежительным взглядом.
– Зачем не писал? Лошадям ехал бы… Дальше тоже лошадей давали бы… Лодкой худо… Когда доедешь?
Мы, очевидно, много потеряли в его глазах, так легко согласившись ехать в лодке, тем более что станок, в сущности, уступил бы, и мы стали жертвой хитрости старого ямщика. У него пала лошадь, и он отправлял свою долю повинностей греблей. Поэтому он стоял на сходе за то, чтобы нас везти, но непременно в лодке, – таким образом ему выпадала сравнительно легкая очередь. Общество сомневалось, согласимся ли мы тащиться сорок пять верст против течения, когда дорога еще допускала более удобный и скорый способ передвижения. Старый ямщик взялся уговорить нас и теперь, к явному разочарованию Микеши, торжествовал легкую победу…
– У-у! хитрой ямщик, – говорил он, глядя с улыбкой на торопливо бежавшего по берегу старика… По-видимому, «хитрой ямщик» боялся, что мы еще можем раздумать…
Но мы беспрекословно уселись в широкую лодку, старик двинул ее багром, а Микеша толкал с носа, шлепая по воде, пока она не вышла на более глубокое место. Тогда и Микеша вскочил в нее и сел в весла.
Не успели мы обогнуть небольшой мысок, как от станка к берегу подбежала девочка и кинула нам с деревянных мостков узелок.
– Что это? – спросил я.
– Ничего, ничего, так, посылка… – ответил старик.
– Хлеб, чайник… – пояснил Микеша. – На острове чай пить будем. Далеко…
Старик сердито посмотрел на него: он уверял, что до захода солнца мы уже будем на станке, и боялся, что разоблачение Микеши еще может изменить наше решение. Он открыл дверку ящика, чтобы сунуть туда свой узелок, и остановился с удивлением, видя, что место занято. Мне показалось, что Микеша, в свою очередь, смутился, когда старик нащупал рукой в его узелке сапоги.
– Это что? – спросил старик, пытливо глядя на Микешу. – Сапоги взял, барахло взял, винтовку взял… Смотри, Микеша, опять, видно, дурить хочешь…
Микеша не ответил и только крепче налег на весла, так что они застонали в уключинах… Лодка взмыла вперед, под килем забились и зажурчали ленские волны. Высокие горы как будто дрогнули и тихо двинулись назад… Темные крыши Титаринского станка скоро потонули за мысом.
День обещал быть теплым. Ветер стих, речная гладь едва шевелилась, и широкие, пологие волны лишь тихо колебали, не взламывая, зеркальное отражение скал. Горы противоположного берега казались совсем близко, и, только пристально вглядываясь в подробности, можно было заметить, что это обман зрения: овраги представлялись извилистыми трещинками, а огромные лиственницы на склонах – былинками…
Наша лодка, тихо покачиваясь, шла точно по водяной аллее. По временам, будто кинутый чьей-то невидимой рукой, из-за гор вылетал черной точкой орел или коршун и плавно опускался к реке, проносясь над нашими головами. Порой где-то в воздухе раздавался торопливый перезвон птичьей стаи, но глаз не мог различить ее на пестром фоне лесистых скал, пока совсем близко в воздухе не пролетала стремительно горсточка черных точек, торопясь, свистя крыльями, погоняя друг друга и тотчас же сливаясь с пестрым фоном другого берега. Только серые бакланы неторопливо, деловито держались по следу нашей лодки, то припадая грудью к воде, то трепыхая на месте крыльями и погружая в воду тонкие красные лапки.
Порой дорогу нам загораживала далеко вдавшаяся в реку отмель… Тогда Микеша входил беззаботно в холодную воду, иногда по пояс, и тащил лодку лямкой.
– Гляди, вон там, под горой, Островский идет, – сказал мне ямщик, указывая вдаль. Вглядевшись пристально в пеструю полоску другого берега, я действительно увидел на воде тихо двигавшуюся лодочку, а по камням, часто теряясь между ними, двигалась, как муравей, черная точка. Это Островский тащил лодку лямкой.
Плес был прямой, и долго я видел впереди эту точку, пока бессонная ночь и утомление не взяли свое и я заснул под мерное взвизгивание уключин. Оба мои спутника тоже давно спали на дне широкой лодки.
Когда я проснулся, то сразу заметил, что кругом что-то изменилось. Микеша торопливо шлепал по воде, таща лямку, старик правил рулем, и лодка, круто забирая волну, перерезывала широкую курью (залив), направляясь к середине реки. В воздухе посвежело, берега как будто прижмурились, лица ямщиков были озабочены, движения торопливы.
– Сядь-ко к рулю, скорее будет, – сказал мне старший ямщик, заметив, что я проснулся. – Держи вон туда, на остров, – прибавил он, указывая на едва заметную полоску земли, как будто прижавшуюся к самому берегу на другой стороне, но оказавшуюся впоследствии большим островом на самой середине реки. Я сел к рулю, Микеша, разбрызгивая холодную воду, взобрался в лодку, и она понеслась на перерез течения.
– Халан (снеговая туча) придет, – пояснил старик. – Авось еще на остров поспеем.
Я не видел никакой тучи. Лодка наша торопливо удалялась от одного берега, но другой как будто не приближался, и река, имеющая здесь около шести верст в ширину, только раздвигалась перед нами, как море. Вверх по течению широко разлившаяся водная гладь почти сливалась с золотом близкого заката, и только туманная синяя полоска отделяла воду от неба.
Все было светло, задумчиво, спокойно.
– Где же туча? – спросил я, удивленный тревожной торопливостью ямщиков. Старик не ответил. Микеша, не переставая грести, кивнул головой кверху, по направлению к светлому разливу. Вглядевшись пристальнее, я заметил, что синяя полоска, висевшая в воздухе между землею и небом, начинает как будто таять. Что-то легкое, белое, как пушинка, катилось по зеркальной поверхности Лены, направляясь от широкого разлива к нашей щели между высокими горами.
– Работай, работай! – поощрял старик, сам с усилием налегая на весла.
По лицам ямщиков катились крупные капли пота, руки напрягались… Лодка неслась, как стрела, остров заметно отделялся от противоположного берега.
– Не поспеть, – сказал старший, повернув озабоченное лицо в сторону все мутневшей дали…
– Не сдавай книзу, смотри! Как бы не миновать острова…
Я повернул лодку и сразу почувствовал, что ее колыхнуло сильнее, приподняло и в бока ударила торопливая, тревожная зыбь… Бежавший перед тучею охлажденный ветер задул между горами, точно в трубе. От высокого берега донесся протяжный гул, в лицо нам попадала мелкая пыль водяных брызгов, между берегом и глазом неслась тонкая пелена, смывавшая очертания скал и ущелий…
– Ну, запылит теперь, – сказал старик, – держи, смотри, потверже, помни, где остров.
С гор несся уже протяжный шум лиственниц, и скоро к нему присоединился плеск прибоя. Некоторое время было видно, как берег весь побелел от пены. Но вскоре все это стало исчезать… По всей реке запорхали белые снежинки, ложившиеся на темные волны. Они становились все гуще, заволакивая сначала дальние уступы, потом ближние скалы, потом самый обрез берега… Птичьи голоса смолкали, жизнь, казалось, уходила с реки… Только чайки вскрикивали еще нервно и отрывисто, кидаясь навстречу ветру, гнавшему тучу и сгущавшему ее между высокими горными берегами… Некоторое время сквозь эту пелену еще доносился шум лиственниц, потом смолк и он, как будто задавленный густым снегом; ветер тоже стихал…
Один из моих товарищей, крепко спавших на дне лодки, проснулся от этой тишины, поднялся и, протирая глаза, спрашивал с удивлением:
– Что такое? Где мы?
Кругом стало однообразно, бело, спокойно, и только миллионы снежинок, больших, плоских, пушистых, порхая и кружась, сыпались на воду, на весла, на лодку, на лица гребцов. Скоро края лодки, лавки, одежда побелели под толстым слоем снега.
Ямщики сложили весла и тяжело перевели дыхание… Кругом стояла будто белая стена, а на небольшой площадке воды у самой лодки густо валились белые хлопья, таявшие в воде и тотчас сменявшиеся другими…
– Что же, надо все-таки грести к острову, – сказал я.
– А где он, остров? – ответил насмешливо старший ямщик.
Действительно, определить направление было трудно. Лодка, покачиваясь, казалось, стоит на месте на небольшом темном кружке воды, окруженном белою непроницаемою стеною. Но вдруг Микеша наклонился, протянул весло и вытащил из воды таловую ветку с неопавшими еще листьями.
– Остров близко, – сказал он, там…
Через минуту из белого тумана опять показались очертания, и мимо нас проплыло целое деревцо, очевидно, только что оторвавшееся с крутояра, оставляя за собой глинистый след еще не обмытых корней. Ямщики бодро ударили в весла…
Прошло с четверть часа, и нос лодки уткнулся в крутой и обрывистый берег. Остров был плоский, и укрыться от снега было негде; ямщики нарубили сухого тальнику, и белый дым костра смешался с густой сеткой снега… Я посмотрел на часы: было уже довольно поздно, и скоро за снеговой тучей должно было сесть солнце…
– А далеко еще до станка? – спросил я.
– Недалече, – ответил старик, бегая своими плутоватыми глазами. – Вот чаю напьемся, остров лямкой пройдем, потом ударимся на ту сторону…
Микеша усмехнулся.
– Остров десять верст, – сказал он равнодушно, – той стороной тоже десять… Ночь-полночь – и то на станке не будем… Ты писать можешь, а старик умнее тебя: обманул! – прибавил он. – Хитрой! Тюрьма сидел, и то оправился.
– За что? – спросил я.
– За купчиху, – ответил Микеша, спокойно и с некоторым любопытством вглядываясь в изменившееся лицо старика. У того глаза сверкнули внезапным огоньком.
– За какую купчиху… Врешь ты, – сказал он живо. – Не хлопай, чего не знаешь…
– Да тебя не Фролом ли звать? – спросил я.
– Ну, Фролом. Так что? – ответил он, настораживаясь, и в глазах его проступило что-то злое и чуткое, точно у зверя, сознающего опасность…
Историю этого Фрола мне рассказывали еще в Якутске, так как несколько лет назад она занимала всю Лену, небогатую вообще событиями. Это был когда-то хороший хозяин, и жена у него, значительно моложе его самого, считалась красавицей. Говорили, что он очень любил ее, но и мучил дьявольской ревностью, особенно после того, как, увлекшись каким-то кудрявым хохлом-поселенцем, она убежала было с ним на прииски… Ее скоро вернули, она захворала и умерла от тоски или от побоев. Фрол сначала очень тосковал, потом вдруг успокоился и даже повеселел. Когда ему напоминали о жене или принимались сватать других, он только лукаво усмехался и как-то загадочно уверял, что она опять убежала, но скоро вернется.
Однажды, лунною осеннею ночью, на середине перегона между двумя станками ему встретился ямщик соседнего станка, предложивший обменяться пассажирами. Это обычный прием ямщиков, выигрывающих таким образом целую путину. Пассажиры спали в открытых кибитках и не слышали даже, как ямщики перепрягали лошадей… Отъехав недалеко, встречный ямщик услышал назади как будто испуганный крик. Но он не обратил на него внимания и поехал дальше.
Оказалось, что пассажирка, ехавшая с ним до этой перепряжки, очнулась, когда Фрол влезал на козлы. Удивленная остановкой, она отодвинула фартук, и на Фрола взглянуло внезапно женское лицо, освещенное светом полной луны…
Что было после этого, и сам Фрол, и обезумевшая от испуга пассажирка помнили плохо. Только уже днем Фрол привез ее на станок, но вместо того, чтобы высадить у почтовой станции, привез к своей избе, сгреб в охапку, внес в избу и крепко запер. На расспросы соседей он объявил, что к нему опять вернулась жена и что теперь он ее уже не отпустит… Явился староста, собрались станочники, и у сумасшедшего с трудом отбили до бесчувствия испуганную женщину, оказавшуюся вдовой-купчихой из приленского города, часто разъезжавшей по торговым делам…
Суд признал Фрола невменяемым, и он опять вернулся в общество, только хозяйство его сильно пошатнулось.
– Как мог оправиться? – спрашивал теперь у меня Микеша, с любопытством присматривавшийся к странным огонькам, тревожно вспыхивавшим в глазах старика…
Я тоже с любопытством взглянул на Фрола. Он был низкого роста, с широкими плечами, длинными руками и быстрыми движениями сильной обезьяны. В скуластом зеленовато-желтом лице, с тонкими, постоянно как будто жевавшими губами, виднелись типические признаки вырождения. Глаза бегали, и теперь в них загоралось лукаво скрытое мелькающее выражение, как будто он что-то затаил в себе, что-то относящееся до этой истории, известное ему одному, чему глупые люди, пожалуй, не поверят. Микеша приглядывался к нему с любопытством и отчасти с насмешкой; он, вероятно, давно уловил этот двойственный взгляд Фрола и по-своему характеризовал его часто повторяемым словом: «хитрой». Мне казалось, что из бегающих глаз этого станочника глядело просто сумасшествие… Очевидно, и теперь еще в нем, среди этих сумрачных скал, шла какая-то своя жизнь, полная сумасшедших мечтаний, быть может, радостных и светлых, а может быть, и еще более мрачных, чем эти горы. Но трудная доля ямщика, не дававшая отдыха и досуга от тяжелых повседневных забот, не выпускала его из своих тисков, и ей, вероятно, он был обязан тем, что ему позволяли оставаться на реке вместо сумасшедшего дома и тянуть до нового случая будничную лямку здравомыслящих земляков…
Впрочем, скоро беспокойные огоньки в его глазах, освещавшие эту глубоко скрытую и таинственную глубину омраченной человеческой души, угасли. Он стал распоряжаться закипавшим чайником… Только лицо его стало несколько бледнее, и губы все как бы жевали что-то…
– Где-то теперь Островский? – спросил я, чтобы переменить разговор…
– Куда девается? – ответил Фрол. – Тоже где-нибудь чай варит на том берегу… Варнак проклятой!..
– Чего ругаешься? – спросил Микеша.
– Хвалить, что ли, стану… – огрызнулся Фрол. – Лодку с общества взял нахрапом… Лодка чего-нибудь стоит…
– На прииски пошел… Проклятое место сидеть не хочет, – задумчиво сказал Микеша и потом, усмехнувшись, прибавил: – А титаринские испугались. Тридцать человек боятся… Один человек не боится… Деньги, сказал бы, давайте, деньги дали бы… Удивительное дело… Уни-ат!
– А тебе любо? – ехидно спросил Фрол и, живо повернувшись ко мне, сказал: – Микешко этот вот какой человек: гоньба гонять – не хочу, жениться – не хочу, начальник возить – не хочу. Ничего не хочу! Как будешь жить?..
– Неволя жить не хочу, – задумчиво и просто сказал Микеша. – Пашпорт давали бы, белый свет пойду…
Фрол посмотрел на него долгим и насмешливым взглядом…
– Безумной! – сказал он убежденно. – Как пашпорт тебе дадут? Другой тоже пашпорт хочет… Все захотят, кто на станке останется? Начальник приедет, кто повезет?..
Микеша промолчал. Лицо у него было грустное. Быть может, он признавал неодолимую правильность аргумента, но внутри у него бессознательно, нелогично и непобедимо засело стремление к белу свету и вольной воле. Вообще мне казалось, что теперь роли ямщиков радикально изменились. Фрол представлял собою само здравомыслие, вековую мудрость ямщицких общин, – и он с уничтожающей насмешкой смотрел на «безумного» Микешу. В глазах последнего стояла лишь грустная растерянность и темное, бессознательное стремление… неизвестно куда…
– Как же ты говоришь, – заступился я за Микешу, к «безумию» которого я почувствовал глубокую симпатию, – как ты говоришь, что он не хочет работать, когда вот он лямку с тобой же тянет…
– Так то я его нанимал, – ответил Фрол насмешливо. – Какой это станочник на чужой станок нанимается, свою очередь держать не хочет… Два раза бегал… обществом пороли… Может, скажешь, неправда?
Микеша продолжал молчать.
– Теперь, гляди, опять чего-то надумал, – с чисто мефистофелевской улыбкой продолжал Фрол, пронизывая бедного Микешу острым и насмешливым взглядом. – Скажешь – и это неправда? А зачем барахло взял?.. Сапоги зачем? Ружье для чего захватил? Смотри, общество все равно достанет тебя… Опять портки спустят.
Он говорил с негодованием и увлечением. Но Микеша вдруг перевел на него свои выразительные глаза, в которых засветилась определенная мысль, и сказал просто: