bannerbannerbanner
Из Сибирских рассказов и очерков

Владимир Короленко
Из Сибирских рассказов и очерков

На другую гору подниматься пришлось уже в сумерки… Это была почти отвесная скала, по уступам которой, как будто смелыми прыжками, взбиралась к вершине густая тайга. Мы шли кверху, опираясь на шесты, то и дело скользя и падая, а за нами отчаянно бились колокольцы поднимавшихся троек… Порой все стихало, и снизу доносилось только судорожное дыхание лошадей, отдыхавших на круче, пока ямщики сзади держали сани воткнутыми в снег шестами… Вершины деревьев, стоявших внизу, теперь виднелись далеко под нами. Откуда-то сбоку, от темной реки, слышался глухой далекий шум, всплески и сухой треск льдин, разбивавшихся о каменные бока утеса… Лошади опять отчаянно трогали вперед, срывались, храпели, в смертельном ужасе бились на месте… Ямщики на остановках крестились все вместе и произносили какие-то молитвы. Слова мне были незнакомы. По-видимому, своим происхождением они были обязаны ужасу этого места и этих опасных подъемов.

На вершине сделали продолжительную остановку. Было тихо. Звякали колокольцы, отфыркивались, мотая головами, смертельно усталые лошади. По верхушкам тайги шел тихий говор.

Ямщики вспоминали случаи, когда тройки срывались на крутых спусках и, несмотря на тормоза, безудержу мчались вниз, порой увлекая за собой и людей. Много ямщиков сложили здесь свои головы. Один раз лошади все убились, погиб и ямщик, а сани повисли на верхушке дерева. И никто не мог объяснить, как они туда попали…

А бывало и так: вдруг послышатся колокольцы, так что гром идет по ущельям.

Катят с горы тройки, как по ровному месту, гогот… звон… свист… Ямщики со станка выбегут навстречу, чают так, что губернатор… И нет никого… Звон, да крики, да свист пролетят с ветром мимо, только снег пылит… А никого, что есть – ни лошадей, ни человека не видно…

– Охо-хо-о… Владычице небесная, Никола милостивой… – закончил рассказчик. – Есть ли, господа расейские, еще где такая сторона на белом свете… Ну, ин, видно, трогать… Спуск, помни, еще труднее, а ночь-те темная.

И опять судорожно забились под дугами колокольчики, лошади всхрапывали, осаживаемые удилами… Среди темноты чувствовалось напряжение и опасность…

У конца трудного спуска произошла неожиданная остановка. По сторонам дорожки замелькали какие-то фигуры с винтовками за плечами, по-видимому, казаки. Ямщики едва удержали переднюю тройку. Задние лошади чуть не попали ногами в передние сани… храпели, бились, часто и тревожно звенели колокольцы и бубенчики…

– Стой!.. Стой!.. – кричали казаки.

Но передняя тройка уже рванулась вперед, за ней задняя. Ямщики ругались… Опасная работа спуска не позволяла неуказанной остановки, и казаки сами поняли это. Они дали ямщикам проехать и даже не задержали нас, только заглянув в лица…

Внизу, когда дорога выровнялась, один из ямщиков тихо сказал другому:

– Гляди, не пофартит Бурмакину.

– Да, будет склёка, – ответил тот, набивая трубку. – Исправник тоже парень фартовый… коса на камень.

– Нам-то што, – философски перебил третий. – Наше вот дело – знай трогай… Слава-те господи, живы остались… Садитесь, господа! Теперь ровно!

На станке, до которого нам пришлось проехать еще около пяти верст, мы увидели в разных местах оседланных лошадей, привязанных к коновязям. В широких сенях станции, с лавками по стенам и камином, сидело несколько сибирских казаков. Вид у них был мало воинственный; одеты они были в разнообразные меховые костюмы, с оленьими малахаями на головах, и в унты – местную якутскую обувь, за которую этих казаков зовут насмешливо «унтовым войском». Шашки были не у всех, только за плечами висели винтовки, а у пояса в ножнах небольшие ножи… Лица были большею частью молодые и очень добродушные.

В станционной комнате за столом сидел исправник, тот самый, о котором с таким презрением говорил Степан Осипович. Это был человек коренастый, приземистый, с очень густою растительностью на голове, но лишь с небольшими усами и бородкой. Вся фигура его напоминала среднего роста медведя, а манера держать голову на короткой шее и взгляд маленьких, но очень живых глаз еще усиливали это сходство. На нем была старая форменная тужурка, подбитая мехом, а на ногах большие теплые валенки.

Вообще в наружности предводителя было так же мало военного щегольства и удали, как и в унтовом войске. Зато в каждом его движении чувствовалось, что это человек, выросший среди этой суровой природы и ее людей…

Он велел позвать к себе наших ямщиков и быстро, глухим голосом, задал им несколько вопросов. Ямщики отвечали коротко и неохотно, но исправник и не требовал большего. Он понимал их положение среди воюющих сторон… Обменявшись с ними несколькими короткими фразами, он вдруг поднялся и отдал казачьему уряднику приказ садиться на лошадей, и стал одеваться. В теплой шубе и дохе, которую казак повязал поясом и шарфом, он стал еще более похож на медведя и, переваливаясь в тяжелых валенках, вышел на крыльцо, у которого его уже ждали сани… Через четверть часа весь отряд в беспорядке выехал из станка и потянулся по дороге, которая, змеясь под светом выглянувшей луны, ползла к темневшим за равниною скалам.

На станке о предстоящих событиях говорили мало. Все понимали, что где-то там, в глубине этой ночи, должны столкнуться разные силы и, значит, готовятся происшествия, от которых кому-нибудь может «пофартить», а кому-нибудь прийтись очень плохо. Но до станка это не касалось… Это был гром где-то в далеких тучах, перебрасывающихся зарницами в недосягаемой вышине. Станок притаился внизу и ждал последствий.

Только станционный писарь, человек доступный высшим взглядам, сообщил нам, что генерал-губернатор действительно сменился, что с тем вместе менялись все местные отношения, и теперь Степану Осиповичу несдобровать.

– А господин какой… образованный, – прибавил он с почтением. – Ну, только неуживчив. Сам о себе слишком высоко понимал. Вот и нарвался… Умен, умен, а не все, видно, понимает.

Он прибавил, что, по его мнению, шушминский писаришка Замятин – большой дурак. Кто бы кого ни победил в этой войне, – ему все равно придется плохо.

– Известно: доказчику первый кнут.

Это было единственное определенное мнение, какое мне пришлось услышать на станке по поводу знаменательных событий, готовившихся «во владениях» гостеприимного Степана Осиповича Кострова…

Уже в Иркутске я узнал, что Бурмакин был настигнут в тайге, потерпел полное поражение и большая часть его отряда арестована. Решительная ставка смелого авантюриста была бита. Степану Осиповичу предстояла отставка. Вместо него уже намечен человек, представленный исправником.

Кто при этих новых порядках занял впоследствии «должность» Бурмакина, – мне неизвестно, так как я все дальше уезжал из этих мест по направлению к России…

1904

Адъютант его превосходительства

Комментарий к недавнему событию

Кому не известно, что Сибирь – страна совершенно особенная. В ней зауряд, ежедневно и ежечасно совершаются самые удивительные вещи, и так как они совершаются именно ежедневно и ежечасно, то теряют даже свою «удивительность». Кого может удивлять то, что вошло в обычный обиход и попадается на глаза на каждом шагу. Таким образом, самые понятия о нормальном и выходящем из ряду вон – об удивительном и никого не удивляющем – получают совершенно своеобразный условный смысл: если чиновник гласно берет взятки, налагает дани на целые волости и округа, изобретает самолично источники обложения «в свою собственную пользу» – это обычно и неудивительно; но если его за это деликатнейшим образом уволят в отставку – это всех поражает изумлением. Если приближенная к какому-нибудь громовержцу особа выпалит без всякой видимой причины в мелкую сошку из револьвера – это тоже «оченно даже просто». Но если за это приближенную особу отдали бы под суд, то… впрочем, этого последнего обстоятельства, кажется, никогда не бывает…

Печально, скажете вы, – но сильно преувеличенно… Да, печально, отвечу я, но чтобы было преувеличенно… едва ли. Судите сами.

В No «Русских ведомостей» от 14 января я прочитал краткое, но выразительное известие, сообщавшее, что на одной из почтовых станций в Сибири адъютант приамурского генерал-губернатора А-ин выстрелом из револьвера убил наповал почтового смотрителя, оставившего после себя жену и детей…

Я имел причины (о которых ниже) обратить на это коротенькое известие особенное внимание и потому тщательно просматривал газеты, ища дальнейших комментарий этого события. Я имел основание догадываться, что полная фамилия, обозначенная буквами А-ин, – есть фамилия Алабина, что и оказалось действительно; я имел основание догадываться, что выстрел последовал без всякой видимой причины, без всякого вызова со стороны несчастной жертвы, – и это тоже оказалось в действительности; наконец, если бы даже в газетах не было сказано, что выстрел попал так метко, я все-таки имел бы основание предсказать это, так как мне известно, что г. Алабин давно уже упражняется в этом искусстве, причем даже палит из одного и того же оружия и в ту же самую цель…

Я расскажу ниже, почему я мог знать все это, а пока позволю себе восстановить событие в том виде, как оно выяснилось впоследствии из дальнейших газетных сообщений:

Господин Алабин ворвался на станцию «с шумом и боем», а смотритель позволил себе выйти к нему и попросить не шуметь. Положим, у смотрителя была к этому побудительная причина – в доме была больная, – но все же это ужасная дерзость, и покойный смотритель, видимо, не имел достаточного понятия «о начальстве» и пределах его власти на глухой станции. Г-н Алабин вскипел, смотритель стал «разговаривать», престиж власти требовал энергичного поступка. И г-н Алабин остался на высоте этого требования. Грянул выстрел…

Вот и все.

Теперь то, что мне известно лично.

В 1881 году мне пришлось проехать по Лене. Дело было вскоре после всем памятного события 1 марта. По приленскому тракту недавно еще проскакал до Якутска и обратно курьер, который вез официальное извещение о кончине государя якутскому губернатору из Иркутска. Курьер этот был адъютантом (по-другим – чиновником особых поручений) при иркутском генерал-губернаторе. Фамилия его – Алабин.

 

Известие, которое вез курьер, конечно, очень живо интересовало всю Россию, Европу – весь читающий и даже нечитающий мир. Но, проезжая вскоре после этого по Ленскому тракту, я видел не без изумления, что в глазах обитателей этого несчастного забитого края, – личность и экстравагантные «поступки» курьера заслоняли значение и силу поразившего всю Россию события, известие о котором он вез с собою.

При каждой остановке, на каждой станции только и было речи, что о курьере. Рассказы о нем передавались из конца в конец с негодованием и ужасом, больше – с ужасом, как перед страшным бичом вроде египетской казни. Да и действительно – одна из египетских казней разразилась тогда на Лене – загнанные кони падали десятками, но это еще цветочки… Г-н Алабин был страшнее людям: бледный, возбужденный, с сверкающими глазами, ураганом врывался он на каждую станцию. Ему предшествовали – крик избиваемых ямщиков, испуганные вопли бегущих, всплески пощечин и яростный вопль самого грозного начальника. Все – озадачены, ошеломлены, в панике, а между тем нужно держать ухо востро: малейшая оплошность – и ярость грозного курьера переходит всякие пределы…

Трудно сказать, что это было такое. Казалось, высшее начальство края под влиянием рокового события растерялось и, вместо того чтобы послать человека, который тактом и сдержанностью ободрил бы ошеломленное население, внушив идею о спокойной власти и продолжающемся порядке, спустило с цепи какого-то маниака, который мчался, точно по завоеванному или мятежному краю, вселяя ужас, негодование… По городам он летел стрелой, в туче снежной пыли, вращая зрачками и размахивая красным флагом. В деревнях, по станкам ревел, неистовствовал и бил, бил, бил…

Бил кого попало и за что попало. В одном месте он гонялся за смотрителем с толстой книгой вокруг стола. На шум вбегает старуха – жена преследуемого, и книга летит с размаху в нее… женщина падает…

В другом – лошади поданы ранее, чем смотритель прописал бумаги, и, хотя законный срок не прошел, Алабин хватает бумаги со стола. На замечание смотрителя, что он не может отпустить лошадей без прописки, неистовый курьер выхватывает револьвер и целит в смотрителя. Если бы не счастливый случай, нынешняя жертва Алабина была бы жива, а погиб бы другой… На третьей станции он бьет беременную женщину; на четвертой – оборачивает револьвер и колотит писаря ручкой по голове.

И т. д., и т. д., и т. д.

Вообще в таких случаях в Сибири жалуются редко. Когда я расспрашивал, поданы ли жалобы начальству, во многих местах я слышал ответ: «Где нам! Такое лицо… Тут ведь сам-то заступится… Из России его с собой привез…» и т. д.

Многие из обиженных, слыша, что Алабин привезен из России самим, полагали не без основания, что привезли его вовсе не затем, чтобы отдавать под суд… А затем ли, чтобы он «походя народ стрелял»? Пожалуй…

Тем не менее хотя, быть может, и половина деяний воинственного курьера не была официально заявлена, – все же жалоб оказалось столь необычное количество, они были так общи, так вопиющи, что возникло дело… Вмешалось почтовое начальство, началось расследование, обнаружившее еще одну интересную черту…

Находясь в состоянии какого-то экстаза ярости, пылая грозою, вообще – представляя нечто, очень близкое к состоянию ярого безумия и невменяемости, – г. Алабин вместе с тем проявил и удивительное благоразумие: по закону, курьер не имеет права ехать в своей повозке, а должен для легкости удовлетворяться небольшим перекладным экипажем. Между тем по общим рассказам, подтвержденным и при дознании, оказалось, что г. Алабин ехал в тяжелом собственном возке, в коем, наверное, не даром, вез некоего гражданина, пожелавшего проехать дешево и скоро. Черта благоразумия, говорят, сказывалась также и в том, что особенные взрывы ярости вспыхивали в тех местах, где можно было ожидать замечаний по этому предмету. Любопытно также, что платил г. Алабин не за то число лошадей, которое запрягалось действительно, и что в иных местах его начальническое негодование заставляло порой и вовсе забывать о прогонах…

Каковы же последствия как этих подвигов, так и жалоб на них?

Года через два мне опять пришлось проезжать теми же местами. Речи об Алабине все еще не стихли. «Вот в восемьдесят первом году курьер ехал»… все еще вспоминали по временам станочники, и опять начинались рассказы. Только главных пассивных участников курьерских баталий по большей части не было уже на местах. Еще те, кто получил затрещину, пощечину, толчок, могли быть терпимы и остались при прежних должностях, но те, кто имел дерзость навлечь на себя более серьезные удары или против кого пущено было в ход огнестрельное оружие, как говорят, все удалены; смотритель, в которого стрелял Алабин, удален по 3-му пункту!..

А сам Алабин?..

Что же ответить на этот вопрос? Тогда в населении носились слухи, что и он удален с должности, но, очевидно, чтобы быть удаленным с должности «приближенного человека», мало было стрелять в смотрителей… надо было убить хоть одного. Теперь, быть может, г. Алабин действительно потеряет приятную возможность упражнять свое искусство на смотрителях почтовых станций, тем более, что…

Интересно, что же сделано с дознаниями о поступках г. Алабина на Лене и каким образом он всплыл столь внезапно на кровавом горизонте всероссийской известности – все в том же звании – «адъютанта его превосходительства».

Интересно также, знал ли г. Алабин, когда взводил свой курок перед роковым выстрелом, что г. Анучин отставлен от должности генерал-губернатора, и если бы знал, то не дрогнула ли бы при этом его молодецкая рука?

Не спорим, быть может, г. Алабин и действительно субъект невменяемый. Но тогда еще один интересный вопрос: на кого же должна пасть кровь, пролитая хотя бы маниаком, которому облегчали (да, именно!) возможность палить из пистолета до тех пор, пока выстрел не попал в человеческое сердце?..

Станочники

От Титаринской станции нам пришлось ехать на лодке.

Ямщик, которому довелось в очередь везти нас, оказался бедняком, у которого было только две лошади, а нас было трое. Он предложил нам ехать в лодке на гребях. Мы согласились, не подумав о том, что значит идти на гребях верст тридцать вверх по Лене.

Только мы успели оттолкнуться от берега, на одну из лодок, стоявших рядом на отмели, вбежала девушка и передала старику узелок.

– Что это?

– Так, ничего, посылка! – слукавил старик; оказалось, что это был чайник и хлеб.

Нам предстояло варить чай на острову. Выезжали мы со станка утром, а на другой могли попасть не ранее как к ночи. Гребцы – старик и молодой парень, привычными руками налегали на весла. Волны бурлили по бокам лодки, брызги и пена уносились назад, но лодка подавалась вперед тяжело. Переехав через так называемую курью (залив, где удобно ловить рыбу), мы пристали к песчаной отмели, и гребцы, выйдя на берег, потянули лодку на бечевой, лямками. Потом, обогнув отмель, они опять сели и направили лодку к острову. «На этом острову будем пить чай», – заявил нам старик. Только тогда мы поняли свое положение.

До острова, казалось, рукой подать, но плыть пришлось около часу. Между тем вверху на реке появился какой-то белесоватый столб, постепенно расширявшийся. Одну за другой охватывал он береговые скалы. Вот около нас закружились легкие, мелкие снежинки, заволакивая божий мир непроницаемой, холодной, белесоватой пеленой. Снежинки эти, кружась, падали на потемневшую реку и тотчас таяли в ней, но на смену валились новые и новые. Вот еще маячат причудливые очертания высоких камней, темнеет кое-где тайга на крутых склонах, но все это постепенно тонет в снеговом облаке, все более и более окутывающем землю. Вот еще выделились каким-то призраком очертания плывущей вниз, откуда-нибудь с приисковой Мачи, большой якутской лодки с парусом. Выделились на минуту и потонули в снежном хаосе.

Ничего, кроме воды под нашей лодкой и снега, – вверху, впереди, кругом. Гребцы вытирают по временам свои лица, по которым стекают струйки горячего пота и талого снега. Но вот и остров.

Через минуту на берегу затрещал костер, на согнутых талинах повисли наши чайники. Гребцы сели к огню.

– Эх, сторона наша, – говорит старик, – гиблое место. Отдал нас царь под якутов на веки вечные. Горе наше великое.

– Как так? Кто же вас под якутов отдавал? Вы люди вольные!

– Нет, отданы мы под них. Да как же, ты посмотри: чьи луга, чьи хлеба, речки чьи самолучшие – все ихние. А мы на камнях сидим, пестрые столбы караулим. С какой радости? Нет, брат: царь сам своих людей им отдал, потому что осердился…

– За что?

– Да ты эту историю-то не слыхал, видно. Погоди, я расскажу тебе.

– Раньше вся эта сторона якутская была. Дыкан был у них царь. Росту ба-альшого, между плечей печатная сажень, а с лица нашему царю как есть родной брат. Жил этот Дыкан – где ныне якутской город. Вот раз пришли к нему трое русских и стали жить в работниках. Живут, а сами все смотрят и на бересте пишут: планты, значит. Вот раз ушли они в тайгу и две недели не приходили. Потом вернулись. Дыкан спрашивает: где, мол, были? А они говорят: пошли в тайгу и заблудились. Жена говорит Дыкану: что это русские все пишут? А он говорит: пущай. А русские-то, значит, к своим на низ ходили, планты снесли и велели башни строить. Потом вернулись. Малое время спустя просят у Дыкана: дай нам земли на одну воловью шкуру. Дыкан посмеялся: что, мол, они будут делать на эдаком месте? Ну и дал.

После того они опять скрылись и дня через три приплыли вместе со своими, порезали шкуру в тонкие ремешки и обвели кругом, где ныне город, да за ночь башни из срубов сложили.

Дыкан видит: обманули его. Давай воевать. А русские навешали на стены ситца всякие, сукна, красные товары. Якуты бросились хватать, а русские их из пушек – перебили страсть!.. А Дыкан долго не давался, однако и его взяли. Взяли его и повесили на виселице, на холмике – по сей день холмик тот есть. Висит он день – жив. Другой висит – жив. Третий висит – тоже жив. Что тут делать? Вот казак один приставил лестницу, влез туда к нему и ударил его… по лицу, сейчас он и умер. Сняли его и послали в Петербург к нашему царю. Посмотрел царь и говорит: как же вы смели убить его? Почему этакого царя мне живьем не доставили? И осердился.

А между прочим, приехал в С.-Петербург Дыканов сын и явился к царю. Явился к царю да и говорит: как теперь ты, белый царь, нами владеешь, то пошли мне русских людей станки держать, потому моим якутам никак невозможно. Приедет начальник какой, говорит им что-нибудь по-русски, а они не понимают. Возьмут и разбегутся, а твои начальники сердятся. Царь и говорит: бери.

И стали тут, братец мой, русский народ в якутскую неволю гнать. Кого в зачет некрутчины, кого помещики ссылали за провинности, а которые сами от тесноты на новое место шли; начальники много дураков сманили: там, говорят, гор золотых много…

– Почему же ты говоришь про якутскую неволю?

– Как же не неволя, подумай: чьи пашни, чьи луга самолучшие, чьи выгоны? Вся под якутами земля. Из милости скот вместе с якутским ходит… Сено по двадцати рублей иную пору воз покупаем. Это ли не горе? А уйти – куда же уйдешь? Гоньбой только и кормимся, да и то платой ноне беда стеснили. Видят нужду – тут и плату сбавляют. Это ли не неволя? Э-эх!..

Старик закашлялся.

Рейтинг@Mail.ru