С того дня, когда узнала о поимке Пугачева, Екатерина не могла четко определить степень своего участия в решении судьбы злодея и его приспешников. Всякий раз, получая письма от Вольтера, Гримма или Дидро, она невольно настраивалась на их образ мышления. Сии мудрецы не были отъявленными богомолами, даже отличались атеистическими воззрениями. И все же удачу, сопутствующую ей в последний год, императрица восприняла как промысел Божий. Война с Турцией опустошила государственную казну. Рекрутские наборы вымели крестьян из деревень и селений, приведя хлебопашество в упадок. И мор чумной, и голод, и безжалостное обращение помещиков с крепостными – все это делало ее народ несчастным. Она с благими намерениями пыталась отменить рабство, принять закон, дающий крестьянам волю. Показывая пример решимости, Екатерина Алексеевна выкупала крепостной люд и переводила в мещанство. Но сановная знать и дворянство этим реформам рьяно воспротивились. Россия – не Европа, здесь, дескать, либеральничать опасно… Вот и стал бунт дикого козака Емельки Пугачева расплатой за всё зло, причиненное черни этими упрямцами, за варварское к ней отношение.
Целый год длилось это дьявольское, по своей необузданности и жестокости, испытание. Пик его точно совпал с приездом в Петербург Дидро. В первое время она беседовала с приятелем ежедневно, касаясь разнообразных тем, обсуждая международную обстановку, ситуацию в Польше и пути заключения мира с Портой. Дидро заводил речь о преобразованиях в России. Она внимала философу, а сама думала о том, где найти войсковой резерв для усиления отрядов, посланных на пресечение сполоха яицких козаков. Казалось невероятным, что они, многократно приезжавшие к ней с челобитными, поступили предательски, присягнув жестокому разбойнику и объявив, что он – истинный царь Петр III! Еще невероятней, что эта бесстыдная ложь эхом разлетелась по Яику, Волге и Уралу. В это же время в Европе – новая напасть! Вдруг объявилась лжедочь покойной государыни Елизаветы Петровны, также претендующая на царский трон! И эти две самозваные, точно из преисподней возникшие тени вызывали в стране, принадлежащей ей, вольнодумство и злоумышленное брожение умов. Как можно было в этих условиях проводить реформы?
Вот и сейчас, в декабре, три месяца спустя после пленения вора Пугачева, когда преступления его расследованы, а сам он доставлен в Москву и допрошен статс-секретарем Тайной экспедиции Шешковским, Екатерина избегала поставить точку в приговоре злоумышленникам. В том, что зачинщик смуты должен быть казнен, ни у кого сомнений не было. Иное дело, что совершено должно быть не убийство, а на поучение народа – казнь! Возмездие – торжество справедливости и веление Божие…
Этим утром императрица не могла унять меланхолию. За окнами пропархивали снежинки, местами они прилеплялись к стеклу, рисуя причудливые узорцы. А мысли настойчиво обращались к тому, что завершается год, и молодость ее отступает все дальше, а душа чувствует глубже, страсти обретают неведомый прежде накал, и хочется быть с «Гришулечкой», с «милюшей» бездумной и покорной, и бесконечно любимой. И всеми поступками, признаниями ее рыцарь это подтверждает. И как будто бы нет причин для сомнений, но она слишком искушена, чтобы не знать быстротечности всего: и любви, и славы, и жизни…
Обер-камердинер подал на серебряном подносе записку, и по ее форме, по лоску желтоватой бумаги Екатерина поняла, что она от «милюши». Потемкин захворал горячкой еще в начале декабря, полторы недели назад, и как ни старался придворный врач Иван Кельхен излечить Григория Александровича, тот по-прежнему оставался слаб и не покидал своих покоев. А с ним необходимо было посоветоваться, поскольку следственные действия по делу Пугачевского мятежа были окончены, и руководивший ими Павел Потемкин привез материалы. Необходимо было обнародовать ее Манифест о мятеже, определить состав суда и обоснование приговора. Недуг «тайного супруга» смешал планы Екатерины, которая собственной рукой набросала проект, или, по ее определению, «мотивы» Манифеста. Дни ожидания, слава богу, завершились. «Сударка» написал, что чувствует себя сносно!
Екатерина быстро взяла ручку, макнула ее в чернильницу и стала строчить ответ: «Батинька, мой друг. Грустно до бесконечности, что ты недомогаешь. Чрез час или менее пришлю я мотивы к Манифесту и прошу тебя, буде нетрудно, оных прочесть. И буде ими доволен, то вручи их Преосвященному, дабы сочинил Манифест». Екатерина остановилась, взвешивая, насколько правильно ее решение доверить окончательную редакцию документа архиепископу Гавриилу. Пастырь Санкт-Петербургский и Ревельский был в тесных отношениях с Потемкиным, отличался человеколюбием и благонравием. Его слово будет иметь должный отклик и среди духовенства, и среди влиятельных людей…
Отослав весточку «Гришёнку», императрица еще раз принялась читать проект Манифеста. Начало было общепринятым для царских обращений:
«Объявляем во всенародное известие. Всему свету ведомо есть и многими опытами дел наших повсюду доказано, что мы, приняв от промысла Божия самодержавную власть Всероссийской империи, главнейшим правилом в царствование наше положили пещись о благосостоянии вверенных нам от Всевышнего верноподданных, по намерениям и в угодность подателя всякого блага, творца, несмотря ни на какой род препятствия. Мы жизнь нашу посвятили тому, чтоб доставить в империи нашей живущим всякого состояния людям мирное и безмятежное житие. Для того мы беспрерывный труд прилагаем к утверждению христианского благочестия, к поправлению законов гражданских, к воспитанию юношества, к пресечению несправедливости и пороков, к искоренению притеснений, лихомании и взятков, к умалению праздности и нерадения к должностям».
Екатерина скользнула взглядом ниже, пропустив абзац о заключении мира с Портою, и вновь сосредоточилась:
«…Видя единственное стремление ума нашего довести империю делами подобными до высшей степени благосостояния, кто не будет иметь праведного омерзения к тем внутренним врагам отечественного покоя, которые выступя из послушания всякого рода, дерзали, во-первых, поднять оружие против законной власти, пристали к известному бунтовщику и самозванцу донскому козаку Емельке Пугачеву, а потом обще с ним чрез целый год производили лютейшие варварства в губерниях Оренбургской, Казанской, Нижегородской и Астраханской, истребляя огнем церкви Божии, грады и селения, грабя святых мест и всяческого рода имущества и поражая мечом разными ими вымышленными мучениями и убийством священнослужителей и состояния вышнего и нижнего обоего пола людей, даже и до невинных младенцев».
Далее шла речь о преступлениях пугачевской шайки. О том, что следствие завершено, и она направляет его выводы в Сенат, «повелевая купно с синодскими членами, в Москве находящимися, призвав первых трех классов персон с президентами всех коллегий, выслушать оное от помянутых присутствующих в Тайной экспедиции, яко производителей сего следствия, и учинить в силу государственных законов определение и решительную сентенцию по всем ими содеянным преступлениям против империи, к безопасности личныя человеческого рода и имущества».
Подкатившая тошнота заставила вспомнить её, что беременна. Это обстоятельство, открывшееся совсем недавно, ничуть не огорчило. Любовь к «Гришуличке» была, точно в юности, сильна и безоглядна. Будущее материнство, безусловно, затруднит проведение задуманного в середине лета празднества в Москве в годовщину мира с Турцией. Но это ее сейчас не занимало. Перст Божий видела она и в том, что после родов ребенка предстоит отъять и скрыть, и в том, что обязанности императрицы диктуют образ жизни. И лишь ей ведомо, как тяжело быть в двух лицах – женщиной и государыней, как противоречивы бывают чувства и помыслы. Но покамест ей удается покоряться рассудку, который всегда оказывался прочней любой страсти.
И, вернувшись к Манифесту, окинув взглядом исписанный лист, Екатерина добавила:
«Касающиеся же до оскорблений нашего величества, мы, презирая, предаем оные вечному забвению: ибо сии вины суть единственно те, в коих при сем случае милосердие и человеколюбие наше обыкновенное место иметь может…»
И в течение всего дня, принимая доклады и подписывая подготовленные статс-секретарями документы, выслушивая обер-полицмейстера Чичерина о происшествиях за последние сутки, беседуя с президентом Коллегии экономии Хитрово и правителем дел Высочайшего Совета Стрекаловым, с президентом коммерц-коллегии Минихом, Екатерина не могла отрешиться от необоримого чувства одиночества. Идти в апартаменты Потемкина ей было непозволительно как царице. А знать, что «милюша» рядом, но не видеть его, не видеть больше недели – мука мученическая!
Под вечер разыгралась вьюга. Вой ветра, снежные нахлесты наполнили дворец причудливым шумом и отголосками. Постный ужин Екатерина разделила только с Марией Саввишной. Верная и незаменимая ее заботница, камер-юнгфера, составила пару и при раскладке пасьянса. Императрица была рассеянна и, быстро заскучав, смешала карты.
– Уж не больны ли вы, матушка Екатерина Алексеевна? – участливо спросила Мария Саввишна, подшибаясь рукой и кладя на нее круглый подбородок. – Не приказать ли заварить чабрецу?
– Волнительно невесть почему. Покидают меня соратники, люди проверенные. В августе Захар Чернышев оставил Военную коллегию. Теперь – вице-канцлер Голицын подал в отставку. За ним – трое из братьев Орловых. Владимир отказался директорствовать в Академии наук. Григорий Григорьевич уезжает за границу. Федор тоже просится с государственной службы. Да и Алехан, как только вернется из Италии, поступит точно так же.
– Никуда, ваше величество, не денешься! Одни стареют, другие им на смену встают. Чай, не бедна наша Россия достойными людьми.
– Человек может быть достойным, но в намерениях своих предерзок, злоумышлен. Делами ставит он себя! Я в эту сентенцию смолоду уверовала. И при дворе тщусь отмечать тех, кто не ради выгоды собственной, а блага всеобщего радеет и служит. Вот возьми хоть этого злодея, маркиза Пугачева! Он – донской козак. Воевал в Пруссии. А посмел отречься от всего святого, от традиций предков и самозванно поднял бунт. И у него нашлось великое множество приспешников, убийц и грабителей. Донские козаки – храбрейшие наши воины. Но зело норовисты и самолюбивы! Недаром нами поручено графу Потемкину привести все козачьи войска в соответствие армейским артикулам… Я, пожалуй, снова разложу пасьянс. А ты, голубушка, сделай милость, передай через адъютанта записочку Григорию Александровичу!
Перекусихина, дородная рязанская дворянка, расторопно поднялась и бабочкой порхнула к двери.
Донская зима-разгульница недолго кроила свои кружева и серебром шитые наряды! Во хмелю морозном и румянце, в летучих юбках вьюжных да переливчатых бусинах-льдинках, пожаловала она в Черкасск аккурат к Николину дню, к самому что ни на есть дорогому праздничку козачьему!
Весь войсковой Воскресенский собор – от алтаря до входа – озарен свечками и полон православным людом. На кого же и уповать ему, как не на Миколу-Угодника, заступника в боях лютых и в тщете мирской? Так велось на Дону исстари.
Сотник Ремезов отстоял Всенощную, обращаясь в помыслах ко Вседержителю и Николаю Чудотворцу. «Избави нас, угодниче Христов, от зол, находящих нас, и укроти волны страстей и бед, возрастающих на нас, да ради святых твоих молитв, не обымет нас напасть, и не погрязнем в пучине греховней и в тине страстей наших, – шептал Леонтий, осеняясь крестным знамением. – Моли, святителю Николай, Христа Бога нашего, да подаст нам мирное житие и оставление грехов, душам же нашим спасение!»
Эти последние слова молитвы были особенно волнительны. С осени его Платовский полк находился в родном краю «на льготе», ожидая нового похода. Леонтий незаметно прирастал к дому, привыкал к простым нуждам и хлопотам, к тому, что рядом была любимая Мерджан. Но «мирное житие» в любой час могло прерваться призывом в полк! Тревожные вести доходили с Кавказа, где все чаще бесчинствовали горские отряды, и с крымской стороны, объятой междоусобицей. По всему турки, хотя и подписали мирный трактат, но поползновений на господство в Крыму не оставляли…
Временами от спертого воздуха, от тесноты, от монотонного тенорка дьячка, читавшего Святое Писание, клонило в дрему, и Леонтий, превозмогая ее, думал о матери, слегшей третьего дня, о брюхатой своей женушке, о святом и мелочном, причудливо перемешанном в такой непредсказуемой жизни.
Но вот с чарующей силой подхватывал молитвенный распев хор, слаженностью голосов трогая до слез, – и душа радостно светлела. И чудилось присутствие в храме Господа и святого Угодника, внемлющих и сострадающих. Взгляд, привыкший к полумраку, в эту минуту точно становился острей. И Леонтий снова вглядывался в лики святых на высоком пятиярусном иконостасе. Позолотой отливали на фоне беленых стен колонны, как бы сплетенные из виноградных лоз, которые, ветвясь, дивно увивали образа. Пред Божьей ратью, каждый в свой час, уже предстали его предки, батюшка Илья Денисович, многие однополчане. Но коль козак ты плоть от плоти, и крепки в душе дух ратный и вера христианская, нет иного пути, как жить и помереть заради Дона и Державы Российской.
Сердце вздрагивало, когда бас священника покрывал хор певчих и, колебля огоньки свеч и лампад, раскатисто расшибался о стены. Козаки переглядывались: экий голосина! Улыбался и Леонтий: все здесь было с детства знакомо, полно особого смысла и непознаваемой тайны, все говорило о скоротечности пребывания в юдоли земной…
Наконец священник громоподобно и протяжно воспел «аллилуйя». Богомольцы задвигались. После короткой проповеди батюшки толпа поднаперла, подалась наружу.
На паперти Леонтий столкнулся с Касьяном Нартовым, урядником из его сотни. Крутоплечий, синеглазый козачина в посдеднее время оказывал знаки внимания Марфуше. Да и сестре, как догадывался Леонтий, ухарь был по нраву.
– С праздником, господин сотник! – выпалил Касьян, встряхнув чубатой головой. – Добра да хлеба во двор!
– И тебе того ж! – улыбнулся Леонтий. – Почему без шапки? Никак пропил?
– Обменял на волкобой[5]. Айда в завтрашний день на гульбу! Ишо назовем с десяток гулебщиков[6] и серых замордуем. Слыхал, наш платовский полк снова отправляют на борьбу с бунтовщиками. Кудысь в Рассею. Хоть напоследки позабавимся!
– Давай на другой день. Завтра поп с причтом будет курени обходить. Положено дома находиться.
– Нехай будет по-твоему. Только ты, Леонтий, на своем краю ишо ребят набери. Амором охотиться ловчей… А иде ж Марфа Ильинична?
– Да вот гляжу. Должны они с Мерджан к тому дубу, что наспроть ворот церковных, прийти.
Парень кивнул и ветром слетел со ступеней.
Позднее декабрьское утро только входило в силу, а с дальних и ближних улиц, с раскатов уже валила к соборному майдану веселая молодь, стекались малороссы и крещеные калмыки. Вслед за ними, согласно традиции, появились особы старшинского разряда в шубах с собольими воротниками, купцы, строголикие староверы-бородачи, бабы мужние и вдовушки, за которыми хвостиками вязалась детвора.
Леонтий, приплясывая от мороза, ждал и с интересом оглядывал майдан. Все его пространство было уставлено сбитыми на скорую руку лавками и палатками. Торговые люди, точно постовые, не покидали мест, зазывали покупателей. Чего только не сыщешь в рядах! И шали с кистями, и зеркала, и диковинные самоцветные украшения для прелестниц, и домашняя утварь, и одежда на любой вкус, – от кафтанов до шелковых тирасок! А козаков манит кубачинское и турецкое оружие: убойные ружья, шашечки-молнии да кинжалы с наборными рукоятями. В сторонке – провиантские ряды. Здесь свежесть снега мешается с запахами пшеничных булок и копченого сала, яблок, неведомых заморских фруктов, привезенных персом. Солнце встало уже в полдуба, а этот смуглый горемыка, закутанный поверх чалмы шерстяным полушалком, в толстой бурке и рукавицах, так продрог, что лишь таращит свои темные глазищи и, едва шевеля посиневшими губами, по-кочетиному выкрикивает:
– Алимон! Карош-карош… Алимо-он!
Черкасцы берут в руки и с любопытством разглядывают эти округлые ярко-желтые плоды, много раз нюхают. Аромат приятственный. Но нет! Не хвалят «алимон» в городке, кислые до оскомины. Одна только расфуфыренная краля, женка полковничья, не пожалела медяков, твердя во всеуслышание, что нет средства верней супротив клопов!
Покупки делали к Рождеству. Потому выбор снеди, несмотря на пост, был богат: окорока, бараньи ноги, вяленая белорыбица, осетрина, отливающая на солнце слитком золота. Немало бочек и бочонков со свежей, точно инеем подернутой паюсной икрой. Ее охотно козаки берут, подставляя глиняные миски, и – к питейщикам! Очередь там – на полверсты. Виноторговцы, толстомясые мужички, черпаками разливают, жалея каждую каплю, бражку, многолетние меды, сивуху. У прилавка – гомон и толкотня, захмелевшие бражники подходят «налить вдругорядь», их не пускают, костерят те, кто трезв. Питейщики, сохраняя полную невозмутимость, берут деньги из рук, отпускают зелье по оплате, – кому в чарку, кому в кувшин, а кому и в ведро!
За всем этим орлиным взором наблюдает их хозяин, владелец винокурни. Дородный, с бородой-лопатой, воронежский прасол возбужден и доволен тем, как идет продажа. Недаром, стало быть, «барашка в кармашке» сунул писарю войскового правления, пособившему получить разрешение на торговлю. Время от времени этот заезжий красавец в медвежьей шубе и шапке крестится на все девять глав величественного храма, щурясь от блеска золоченых крестов, вступает в беседы с хорошенькими козачками, гуляя по майдану. Его мучит жажда после вчерашнего застолья у писаря. Но нет нигде, даже в харчевне, привычного с пеленок кваса либо пива. Не жалуют эти «расейские» напитки козаки, и духу не терпят! Видно, остается только хлебнуть рассола из бочки с огурцами, которые продает тут же, на отшибе, шельмоглазый дядька в тулупе и остроконечной запорожской «макитре»…
Цветастые шали Мерджан и Марфуши угадал Леонтий издали и, не мешкая, зашагал навстречу. Приодетые в азямы из верблюжьей шерсти, сшитые и украшенные аграмантом собственными руками, обе были высоки и красивы и невольно притягивали улыбчивые взгляды. Леонтий очень не любил, когда на жену пялился кто-либо из козаков. На сей раз, к счастью, ничто не омрачало праздничного настроения.
Вначале он угостил своих барышень пряниками и лущеными орехами, затем повел их на пустырь за церковью, где под балалайку молодежь водила хоровод, выступали скоморохи и жалобно цугикала[7] шарманка. Тут же, на отшибе, стояли крытые кибитки ногайцев, торгующих верблюжьей шерстью. Марфуша потащила в хоровод Мерджан, но та шарахнулась, одичало сверкнула глазами:
– Что ты! Я не чета тебе, незамужней! Лучше подойду к своим. Может, выберу шерсть…
Леонтий хотел последовать за женой, но сестра подхватила его под руку и, смеясь, повлекла в круг подружек. Девушки, одна другой краше, враскачку проходили мимо красавца-сотника и он, как полагалось в хороводе, приветствуя, каждой отвешивал головой поклоны. Мерджан почему-то задержалась у кибиток, а когда вернулась к вышедшему из веселой круговерти мужу, на глазах ее блестели слезы.
– Что с тобой, сладушка? – забеспокоился Леонтий. – Тебя обидели?
Мерджан попыталась улыбнуться и отвела глаза:
– Нет, меня очень тронула музыка шарманки. Такая жалобная и ласковая…
Леонтий с недоверием посмотрел на жену, поняв, что она чем-то опечалена, что-то не договаривает…
Полдень выстоялся погожий, тихий, с раскрытым бирюзовым небом.
Мерджан шла под руку с любимым и, задумавшись, щурилась от многоснежья, от частокола сосулек вдоль застрех куреней, горящих под солнцем. С каждым часом разгулье крепло, – рекой лилось вино, под балалайки и бандуры затевались плясы-переплясы да песни, а они были вдвоем, вдвоем в этом еще непознанном ею козачьем мире. Но сейчас, как замечал Леонтий, жена была иной, чем в предыдущие дни, – встревоженной и молчаливой. После Рождества они должны были обвенчаться. Предстоящие церковные обряды, вероятно, вызывали у Мерджан волнение. А беременность переносила она нетрудно, – только пристрастилась грызть куски мела. Леонтий не стал допытываться, зная, что любимая сама ему расскажет обо всем…
Завернули к прибрежному выгону посмотреть старинную козачью игру. На рамке, сделанной из жердей, висело железное кольцо величиной примерно в один ручной обхват. Дюжина молодых козаков, разгоняя лошадей, на полном скаку должны были пробросить пику сквозь это кольцо так, чтобы не зазвенел привязанный к нему колокольчик. Ухари сменяли друг друга, старательно метились и попадали, но трехаршинная пика то и дело цеплялась задним концом, рассыпая веселое треньканье.
– Дюжей надо метать! – наблюдая, взволнованно пояснял Леонтий жене. – Чтоб летела пика, как пуля. Я раньше тоже участвовал. Вот, кажется, простое занятие. А попробуй, попади!
Поодаль, в тылу собора, собиралась толпа глазеть на кулачный бой. Добровольцы-драчуны кучковались вокруг судьи, есаула Браткова. Леонтий, заприметив однополчан, не сдержался. Несмотря на отговоры жены, повел туда, сбросил ей на руки новехонький бешмет и шапку и подался к своим.
Платовцам и примкнувшим к ним отчаюгам противостояли козаки Рыковской станицы и Алексеевского бастиона. Среди них были батарейцы, изрядно понянчившие ядра и на своих руках потаскавшие мортиры. Да и кулачищи у них в самом деле походили на чугунные шары. Три года подряд побивали они супротивников на праздниках.
Носком сапога подручный Браткова, лихой козачок, прочертил по снежному насту межу. А сам есаул, дав команду бойцам разойтись, с одной и с другой стороны воткнул по флажку. Гурьбе Леонтия достался синий, а батарейцам – алый. Победителями становились те, кто переносил флажок противника на свою делянку.
– Сходись! – гаркнул Братков, выкатив глаза и шевельнув порыжелыми от курева усищами.
Мерджан в первый раз видела, как две ватаги козаков, только что дружески перешучивавшиеся между собою, бросились в драку. Под возгласы и грозные крики замелькали кулаки! В ратоборство вступали попарно. Поначалу сторонники Леонтия, удерживая «стенку», отмахивались от пушкарей. Но те, войдя в азарт, изломали порядки платовцев и потеснили назад. Вот уже двое приятелей Леонтия сели на снег, закрывая ладонями разбитые лица. Вот и самого его, искусного кулачника, с двух рук проворно «метелит» козак с бастиона, рослый и по-медвежьи сутулый. Верхняя губа Леонтия разбита, нос распух, но дерется он по-прежнему упорно, уворачиваясь и ответно осыпая батарейца тумаками. И вдруг могучий верзила, пропустив удар Леонтия, дернул головой и закачался по-пьяному, пошел вбок и припал на колено…
Мерджан, которую так тянуло кинуться мужу на выручку, выкрикнула и прицокнула языком. Но мужа тут же высмотрел знаменитый боец Василь Метла, уже успевший также уложить первого противника. Василь неказист, но шея у него, как у быка, а ручищи вроде кузнечных щипцов. Случалось, на спор разгибал он подковы… Разок пропустил Леонтий его выпад, второй. И как-то обмяк, точно опору потерял. Мерджан, объятая гневом, швырнула на землю все, что было в руках, и кинулась к мужу. В мгновенье донесли ее быстрые ноги к дерущимся. С ходу налетела на Василя, вцепилась рукой в его оттопыренное ухо. Ахнув от неожиданной боли, станичник скосил голову и не поверил глазам: на него напала… баба! От боли он отмахнулся локтем, толкнул ногаянку в грудь. Леонтий задохнулся от ярости. И, увидев в его глазах безумный блеск, Василь, этот непобедимый кулачник, попятился…
Между тем платовцы, дав противнику порастратить силы, перешли в наступ. Бой затягивался. Есаул Братков и старики-судьи теряли терпение: давно были приготовлены бочка полтавской горилки и жбан с квашеной капустой. Тут и смекнул дед Филимон, сам рыковский станичник, что платовцам надлежит присудить поражение, так как на их позицию выбегала баба и чинила супротивникам ущерб. Его поддержали бородатые старшины. Есаул рявкнул: «Разбороняйсь!» Однако унять кулачников было не так-то просто: и разойдясь, они задевали друг друга, сулились «возвернуть должок». Братков громогласно объявил решение судей. И Метла, в знак справедливости такого решения, всем продемонстрировал свое надорванное ухо.
Мерджан очень огорчилась, когда победу присудили противникам Леонтия. Она виновата. Хотя и не знала совсем, что существуют такие правила. Но Леонтий ее успокоил: каждый раз судьи решают по-своему, и никаких особых правил вовсе не существует. Она немного постояла в сторонке, наблюдая, как муж с козаками делил «чашу круговую». А затем куда-то ушла…
Козаки гулеванили, пили столько, сколько каждый мог. Славно потешились, разукрасили друг друга до неузнаваемости – ни один день придется отлеживаться на печи. Это пройдет, а дух боевой, смелость и навыки рукопашной – останутся!
Смеркалось по-зимнему быстро. Стало студено. Леонтий, подумав, что жена уже дома, шел к своему куреню, обессилевший и захмелевший, улыбаясь и пытаясь петь, шлепая непослушными разбитыми губами…
В курене Мерджан не оказалось. Она вообще не приходила, хотя предупредила Леонтия, чтобы не задерживался. Он неспроста встревожился. Хмель как рукой сняло. Поднятые по тревоге козаки его сотни расторопно обошли курени, где у тумок[8] или чиберок могла загоститься ногаянка. Но никто ее не видел и не знал, где она может быть. Тут только понял Леонтий, что жену могли подкараулить и увезти ногайцы, не простившие того, что приняла крещение и наречена христианским именем Мария. Два конных отряда направились в разные стороны, надеясь настичь кибитки злоумышленников. Но, как назло, повалил снег. И за час так замело зимник, что он даже для коня стал непроходимым. Козаки разъезда, в котором был Леонтий, стали вразумлять его, что надо возвращаться. Он наотрез отказался и в одиночку погнал свою лошадь в морозную вьюжную ночь. Односумы с трудом его догнали и, связав, привезли домой.
След Мерджан затерялся…