© Бутенко В. П., 2018
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
«Гуляй, казак, дыши вольным ветром, носись с пикой, с саблей возле самой смерти!.. Удаль ли гонит казака на поле битвы или честь велит?»
Вячеслав Шишков
Донская зима-разгульница недолго кроила свои кружева и серебром шитые наряды! Во хмелю морозном и румянце, в летучих юбках вьюжных да переливчатых бусинах-льдинках пожаловала она в Черкасск аккурат к Николину дню, к самому что ни на есть дорогому празднику казачьему!
Весь войсковой Воскресенский собор – от алтаря до входа – озарен свечками и полон православным людом. На кого же и уповать ему, как не на Миколу Угодника, заступника в боях лютых и в тщете мирской? Так велось на Дону исстари.
Сотник Леонтий Ремезов отстоял Всенощную, обращаясь в помыслах ко Вседержителю и Николаю Чудотворцу. «Избави нас, угодниче Христов, от зол, находящих нас, и укроти волны страстей и бед, возрастающих на нас, да ради святых твоих молитв, не обымет нас напасть, и не погрязнем в пучине греховней и в тине страстей наших, – шептал Леонтий, осеняясь крестным знамением. – Моли, святитель Николай, Христа Бога нашего, да подаст нам мирное житие и оставление грехов, душам же нашим спасение!»
Эти последние слова молитвы были особенно волнительны. С осени его платовский полк находился в родном краю «на льготе», ожидая нового похода. Леонтий незаметно прирастал к дому, привыкал к простым нуждам и хлопотам, к тому, что рядом была любимая Мерджан. Но «мирное житие» в любой час могло прерваться призывом в полк! Тревожные вести доходили с Кавказа, где все чаще бесчинствовали горские отряды, и с крымской стороны, объятой междоусобицей. По всему, турки хотя и подписали мирный трактат, но поползновений на господство в Крыму не оставляли…
Временами от спертого воздуха, от тесноты, от монотонного тенорка дьячка, читавшего святое писание, клонило в дрему, и Леонтий, превозмогая ее, думал о матери, слегшей третьего дня, о брюхатой своей женушке, о святом и мелочном, причудливо перемешанном в такой непредсказуемой жизни.
Но вот с чарующей силой подхватывал молитвенный распев хор, слаженностью голосов трогая до слез, – и душа радостно светлела. И чудилось присутствие в храме Господа и Святого Угодника, внемлящих и сострадающих. Взгляд, привыкший к полумраку, в эту минуту точно становился острей. И Леонтий снова вглядывался в лики святых на высоком пятиярусном иконостасе. Позолотой отливали на фоне беленых стен колонны, как бы сплетенные из виноградных лоз, которые, ветвясь, дивно увивали образа. Пред божьей ратью, каждый в свой час, уже предстали его предки, батюшка Илья Денисович, многие однополчане. Но коль казак ты плоть от плоти и крепки в душе дух ратный и вера христианская, нет иного пути, как жить и помереть за-ради Дона и державы Российской.
Сердце вздрагивало, когда бас священника покрывал хор певчих и, колебля огоньки свеч и лампад, раскатисто расшибался о стены. Казаки переглядывались: экий голосина! Улыбался и Леонтий: все здесь было с детства знакомо, полно особого смысла и непознаваемой тайны, все говорило о скоротечности пребывания в юдоли земной…
Наконец, священник громоподобно и протяжно воспел «аллилуйя». Богомольцы задвигались. После короткой проповеди батюшки толпа поднаперла, подалась наружу.
На паперти Леонтий столкнулся с Касьяном Нартовым, урядником из его сотни. Крутоплечий, синеглазый казачина в последнее время оказывал знаки внимания Марфуше. Да и сестре, как догадывался Леонтий, ухарь был по нраву.
– С праздником, господин сотник! – выпалил Касьян, встряхнув чубатой головой. – Добра да хлеба во двор!
– И тебе того ж! – улыбнулся Леонтий. – Почему без шапки? Никак пропил?
– Обменял на волкобой[1]. Айда в завтрашний день на гульбу! Ишо назовем с десяток гулебщиков[2] и серых замордуем. Слыхал, наш платовский полк снова отправляется на борьбу с бунтовщиками. Кудысь в Рассею. Хоть напоследки позабавимся!
– Давай на другой день. Завтра поп с причтом будет курени обходить. Положено дома находиться.
– Нехай будет по-твоему. Только ты, Леонтий, на своем краю ишо ребят набери. Амором охотиться ловчей… А иде ж Марфа Ильинична?
– Да вот гляжу – должны они с Мерджан к тому дубу, что наспроть ворот церковных, прийти.
Парень кивнул и ветром слетел со ступеней.
Позднее декабрьское утро только входило в силу, а с дальних и ближних улиц, с раскатов уже валила к соборному майдану веселая молодь, стекались малороссы и крещеные калмыки. Вслед за ними, согласно традиции, появились особы старшинского разряда в шубах с собольими воротниками, купцы, строголикие староверы-бородачи, бабы мужние и вдовушки, за которыми хвостиками вязалась детвора.
Леонтий, приплясывая от мороза, ждал и с интересом оглядывал майдан. Все его пространство было уставлено сбитыми на скорую руку лавками и палатками. Торговые люди, точно постовые, не покидали мест, зазывали покупателей. Чего только не сыщешь в рядах! И шали с кистями, и зеркала, и диковинные самоцветные украшения для прелестниц, и домашняя утварь, и одежда на любой вкус – от кафтанов до шелковых тирасок! А казаков манит кубачинское и турецкое оружие: убойные ружья, шашечки-молнии да кинжалы с наборными рукоятями. В сторонке – провиантские ряды. Здесь свежесть снега мешается с запахами пшеничных булок и копченого сала, яблок, неведомых заморских фруктов, привезенных персом. Солнце встало уже в полдуба, а этот смуглый горемыка, закутанный поверх чалмы шерстяным полушалком, в толстой бурке и рукавицах, так продрог, что лишь таращит свои темные глазищи и, едва шевеля посиневшими губами, по-кочетиному выкрикивает:
– Алимон! Карош-карош… Алимо-он!
Черкасцы берут в руки и с любопытством разглядывают эти округлые ярко-желтые плоды, много раз нюхают. Аромат приятственный. Но нет! Не хвалят «алимон» в городке, кислые до оскомины. Одна только расфуфыренная краля, женка полковничья, не пожалела медяков, твердя во всеуслышание, что нет средства верней супротив клопов!
Покупки делали к Рождеству. Потому выбор снеди, несмотря на пост, был богат: окорока, бараньи ноги, вяленая белорыбица, осетрина, отливающая на солнце слитком золота. Немало бочек и бочонков со свежей, точно инеем подернутой паюсной икрой. Ее охотно казаки берут, подставляя глиняные миски, и – к питейщикам! Очередь там – на полверсты. Виноторговцы, толстомясые мужички, черпаками разливают, жалея каждую каплю, бражку, многолетние меды, сивуху. У прилавка гомон и толкотня, захмелевшие бражники подходят «налить вдругорядь», их не пускают, костерят те, кто трезв. Питейщики, сохраняя полную невозмутимость, берут деньги из рук, отпускают зелье по оплате – кому в чарку, кому в кувшин, а кому и в ведро!
За всем этим орлиным взором наблюдает их хозяин, владелец винокурни. Дородный, с бородой-лопатой, воронежский прасол возбужден и доволен тем, как идет продажа. Недаром, стало быть, «барашка в кармашке» сунул писарю войскового правления, пособившему получить разрешение на торговлю. Время от времени этот заезжий красавец в медвежьей шубе и шапке крестится на все девять глав величественного храма, щурясь от блеска золоченых крестов, вступает в беседы с хорошенькими казачками, гуляя по майдану. Его мучит жажда после вчерашнего застолья у писаря. Но нет нигде, даже в харчевне, привычного с пеленок кваса либо пива. Не жалуют эти «расейские» напитки казаки и духу не терпят! Видно, остается только хлебнуть рассола из бочки с огурцами, которые продает тут же, на отшибе, шельмоглазый дядька в тулупе и остроконечной запорожской «макитре»…
Цветастые шали Мерджан и Марфуши угадал Леонтий издали и, не мешкая, пошел навстречу. Приодетые в азямы из верблюжьей шерсти, украшенные аграмантом, обе были высоки и красивы и невольно притягивали взгляды. Леонтий очень не любил, когда на жену пялился кто-либо из казаков. Из дружественного ногайского аула, где лечил свою рану у знахаря, выкрал он полгода назад Мерджан и вместе со своим ординарем переправил на Дон, к родителям. Правда, за этакое своеволие помиловал его тогда командир полка Матвей Платов, помня, как вместе бились на реке Калалы, отражая армию крымского хана Девлет-Гирея. В тот апрельский день два казачьих полка, окруженные вражеским полчищем, соорудили из телег вагенбург, полевое укрепление, выкопали рвы и приняли смертный бой. Целый день волна за волной накатывались крымчаки, и всякий раз донцы давали им отпор, вступали в рукопашную, разили из ружей и пищалей. Подоспевший небольшой отряд Бухвостова, ударивший во фланг ханской армии, вызвал у противника панику и переполох. Крымчаки бросились беспорядочно отступать, и казаки гнали их до самой Кубани…
Сначала Леонтий угостил своих барышень пряниками и лущеными орехами, затем повел их на пустырь за церковью, где под балалайку молодежь водила хоровод, выступали скоморохи, и жалобно цугикала[3] шарманка. Тут же, на отшибе, стояли крытые кибитки ногайцев, торгующих верблюжьей шерстью. Марфуша потащила в хоровод Мерджан, но та шарахнулась, одичало сверкнула глазами:
– Что ты! Я не чета тебе, незамужней! Лучше подойду к своим. Может, выберу шерсть…
Леонтий хотел последовать за женой, но сестра подхватила его под руку и, смеясь, повлекла в круг подружек. Девушки, одна другой краше, враскачку проходили мимо красавца сотника, и он, как полагалось в хороводе, приветствуя, каждой отвешивал головой поклоны. Мерджан почему-то у кибиток задержалась, а когда вернулась к вышедшему из веселой круговерти мужу, на глазах ее блестели слезы.
– Что с тобой, сладушка? – забеспокоился Леонтий. – Тебя обидели?
Мерджан попыталась улыбнуться и отвела глаза:
– Нет, меня тронула музыка шарманки. Такая жалобная…
Леонтий с недоверием посмотрел на жену, поняв, что она чем-то опечалена, что-то не договаривает…
Полдень выстоялся погожий, тихий, с открытым бирюзовым небом.
Мерджан шла под руку с любимым и, задумавшись, щурилась от многоснежья, от частокола сосулек вдоль застрех куреней, горящих под солнцем. С каждым часом разгулье крепло – рекой лилось вино, под балалайки и бандуры затевались плясы-переплясы да песни, а они были вдвоем, вдвоем в этом еще не познанном ею казачьем мире. Но сейчас, как замечал Леонтий, жена была иной, чем в предыдущие дни, – встревоженной и молчаливой. После Рождества они должны были обвенчаться. Предстоящие церковные обряды, вероятно, вызывали у Мерджан волнение. А беременность переносила она нетрудно – только пристрастилась грызть куски мела. Леонтий не стал допытываться, зная, что любимая сама ему расскажет обо всем…
Завернули к прибрежному выгону посмотреть старинную казачью игру. На рамке, сделанной из жердей, висело железное кольцо величиной примерно в один ручной обхват. Дюжина молодых казаков, разгоняя лошадей, на полном скаку должна была пробросить пику сквозь это кольцо так, чтобы не зазвенел привязанный к нему колокольчик. Ухари сменяли друг друга, старательно метились и попадали, но трехаршинная пика то и дело цеплялась задним концом, рассыпая веселое треньканье.
– Дюжей надо метать! – наблюдая, пояснял Леонтий жене. – Чтоб летела пика как пуля. Я раньше тоже захаживался. Вот, кажется, простое занятие. А попробуй попади!
Поодаль, в тылу собора, собиралась толпа в ожидании кулачного боя. Добровольцы-драчуны кучковались вокруг судьи, есаула Браткова. Леонтий, заприметив однополчан, не сдержался. Несмотря на отговоры жены, сбросил ей на руки новехонький бешмет и шапку и подался к своим.
Платовцам и примкнувшим к ним отчаюгам противостояли казаки Рыковской станицы и Алексеевского бастиона. Среди них были батарейцы, изрядно нянчившие ядра и на своих руках таскавшие мортиры. Да и кулачищи у них, в самом деле, походили на чугунные шары. Три года подряд побивали они супротивников на всех праздниках.
Носком сапога подручный Браткова, лихой приземистый казачок, прочертил по снежному насту межу. А сам есаул, дав команду бойцам разойтись, с одной и с другой стороны воткнул по флажку. Гурьбе Леонтия достался синий, а батарейцам – алый. Победителем становился тот, кто переносил флажок противника на свою делянку.
– Сходись на бой! – гаркнул Братков, выкатив глаза и шевельнув порыжелыми от курева усищами.
Мерджан в первый раз видела, как две ватаги казаков, только что дружески шутившие между собою, бросились в рукопашную. Под возгласы и грозные крики замелькали кулаки! В ратоборство вступали попарно. Поначалу сторонники Леонтия, удерживая «стенку», удачно отмахивались от пушкарей. Но те, войдя в азарт, изломали порядки платовцев и потеснили назад. Вот уже двое приятелей Леонтия сели на снег, закрывая ладонями разбитые лица. Вот и самого его, искусного кулачника, с двух рук проворно «метелит» казак с бастиона, рослый и по-медвежьи сутулый. Верхняя губа Леонтия разбита, нос распух, но дерется он по-прежнему упорно, уворачиваясь и ответно осыпая батарейца тумаками. И вдруг могучий верзила, пропустив удар Леонтия, дернул головой и закачался по-пьяному, припал на колено…
Мерджан взволнованно наблюдала за побоищем и еле сдерживала себя, чтобы не броситься мужу на выручку. Леонтия высмотрел знаменитый боец Василь Метла, также успевший уложить своего первого противника. Василь неказист, но шея у него, как у быка, а ручищи вроде кузнечных щипцов. Случалось, на спор разгибал он подковы. Разок прозевал Леонтий его выпад, второй. И как-то обмяк, точно опору потерял. Мерджан, объятая гневом, швырнула на землю все, что было в руках, и кинулась к мужу. В мгновение донесли ее быстрые ноги к дерущимся. С ходу налетела на Василя, вцепилась рукой в его оттопыренное ухо. Ахнув от неожиданной боли, станичник скосил голову и не поверил глазам: на него напала… баба! От боли он отмахнулся локтем, толкнул ногаянку в грудь. Леонтий задохнулся от ярости. И, увидев в его глазах безумный блеск, Василь, этот непобедимый кулачник, попятился…
Между тем платовцы, дав противнику порастратить силы, перешли в наступ. Бой затягивался. Есаул Братков и старики судьи теряли терпение: давно были приготовлены бочка полтавской горилки и жбан с квашеной капустой. Тут и смекнул дед Филимон, сам рыковский станичник, что платовцам надлежит присудить поражение, так как на их позицию выбегала баба и чинила супротивникам ущерб. Его поддержали бородатые старшины. Есаул рявкнул: «Разбороняйсь!» Однако унять кулачников было не так-то просто: и разойдясь, они задевали друг друга, сулились «возвернуть должок». Братков громогласно объявил решение судей. И Метла, в знак справедливости такого решения, всем продемонстрировал свое надорванное ухо.
Мерджан очень огорчилась, когда победу присудили противникам Леонтия. Она виновата. Хотя совершенно не знала, что существуют такие правила. Но Леонтий ее успокоил: каждый раз судьи решают по-своему, и никаких особых ограничений для казачьих драк вовсе не существует. Она немного постояла в сторонке с казачками, наблюдая, как муж с приятелями делил «чашу круговую». А затем куда-то ушла…
Казаки гулеванили, пили столько, сколько каждый хотел. Славно потешились, разукрасили друг друга до неузнаваемости – не один день придется вылеживаться на печи. Это пройдет, а дух боевой, смелость и навыки рукопашной – останутся!
Смерклось по-зимнему быстро. Стало студено. На небе высеялись первые ясные звездочки. Леонтий, подумав, что жена уже дома, шел к своему куреню, обессилевший и захмелевший, улыбаясь и пытаясь петь, шлепая непослушными разбитыми губами…
В курене Мерджан не оказалось. Она вообще не приходила, хотя предупредила Леонтия, чтобы не задерживался. Он неспроста встревожился. Хмель как рукой сняло. Поднятые по тревоге казаки его сотни расторопно обошли курени, где у тумок[4] или чиберок могла загоститься ногаянка. Но никто ее не видел и не знал, где она может быть. Тут только понял Леонтий, что жену могли подкараулить и увезти ногайцы, не простившие того, что приняла крещение и наречена христианским именем Мария. Два конных отряда направились в разные стороны, надеясь настичь кибитки злоумышленников. Но, как назло, повалил снег. И за час так замело зимник, что он даже для коня стал непроезжим. Казаки разъезда, в котором был Леонтий, стали вразумлять его, что надо возвращаться. Он наотрез отказался и в одиночку погнал свою лошадь в морозную вьюжную ночь. Односумы с трудом его догнали и, связав, привезли домой.
След Мерджан затерялся…
С того сентябрьского дня, когда стало известно о поимке Пугачева, Екатерина не могла четко определить степень своего участия в решении судьбы злодея. Всякий раз получая письма от Вольтера, Гримма или Дидро, она невольно настраивалась на их образ мышления. Сии мудрецы отличались атеистическими воззрениями. И все же удачу, сопутствующую ей в последний год, императрица восприняла как промысел Божий. Война с Турцией опустошила государственную казну. Рекрутские наборы вымели крестьян из деревень и селений, приведя хлебопашество в упадок. И мор чумной, и голод, и безжалостное обращение помещиков с крепостными – все это делало ее народ несчастным. Она с благими намерениями пыталась отменить рабство, принять закон, дающий крестьянам волю. Показывая пример решимости, Екатерина Алексеевна выкупала крепостной люд и переводила в мещанство. Но сановная знать и дворянство этим реформам воспротивились. Россия – не Европа, здесь, дескать, либеральничать опасно… Вот и стал расплатой за все зло, причиненное этими упрямцами черни, за варварское к ней отношение бунт Емельки Пугачева!
Целый год длилось это дьявольское по своей необузданности и жестокости испытание. Пик его совпал с приездом в Петербург Дидро. В первое время они беседовали ежедневно, касаясь разнообразных тем, обсуждая ситуацию в Польше и пути заключения мира с Портой. Дидро заводил речь о преобразованиях в России. Она внимала философу, а сама думала о том, где найти войсковой резерв для усиления отрядов, посланных на пресечение сполоха яицких казаков. Казалось невероятным, что они, многократно приезжавшие к ней с челобитными, присягнули разбойнику, объявив, что он – истинный царь Петр III! Эта бесстыдная ложь эхом разлетелась по Яику, Волге и Уралу. А в Европе – новая напасть! Вдруг объявилась лжедочь покойной государыни Елизаветы Петровны, также претендующая на царский трон! И эти две самозваные, точно из преисподней возникшие тени вызывали в стране, принадлежащей ей, злоумышленное брожение умов. Как можно было в этих условиях проводить реформы?
Вот и сейчас, три месяца спустя после пленения вора Пугачева, когда преступления его расследованы, а сам он доставлен в Москву и допрошен статс-секретарем Тайной экспедиции Шешковским, Екатерина избегала поставить точку в приговоре злоумышленникам. В том, что зачинщик смуты заслуживает лишения жизни, никто не сомневался. Но совершено должно быть не убийство, а – на поучение народа – казнь! Возмездие – торжество справедливости и перст Божий…
Этим утром императрица не могла унять меланхолию. За окнами валил снег, прилепляясь к стеклу и рисуя причудливые узорцы. А мысли настойчиво обращались к тому, что завершается год, и молодость ее отступает все дальше, а душа чувствует глубже, страсти обретают неведомый прежде накал, и хочется быть с «Гришулечкой», бездумной и покорной, и бесконечно любимой. И всеми поступками рыцарь ее это подтверждает. И как будто нет причин для грусти, но она слишком искушена, чтобы не знать быстротечности всего: и любви, и славы, и жизни…
Обер-камердинер подал на серебряном подносе записку, и по ее форме, по крупному почерку Екатерина поняла, что она от «милюши». Потемкин захворал горячкой полторы недели назад, и, как ни старался придворный врач Иван Кельхен излечить Григория Александровича, пациент оставался слаб и не покидал своих покоев. А с ним необходимо было посоветоваться, поскольку следственные действия по делу Пугачевского мятежа были окончены, и руководивший ими Павел Потемкин привез материалы. Пора было обнародовать Манифест о мятеже, определить состав суда и обоснование приговора. Недуг «тайного супруга» смешал планы Екатерины, которая собственной рукой набросала проект или, по ее определению, «мотивы» манифеста. Слава богу, «сударка» написал, что чувствует себя лучше!
Екатерина быстро взяла ручку, макнула ее в чернильницу и стала строчить ответ: «Батинька, мой друг. Грустно до бесконечности, что ты недомогаешь. Чрез час или менее пришлю я мотивы к Манифесту и прошу тебя, буде нетрудно, оных прочесть. И буде ими доволен, то вручи их Преосвященному, дабы сочинил Манифест». Екатерина остановилась, взвешивая, насколько правильно ее решение доверить окончательную редакцию документа архиепископу Гавриилу. Пастырь Санкт-Петербургский и Ревельский был в тесных отношениях с Потемкиным, отличался мудростью и благонравием. Его слово будет иметь должный отклик и среди духовенства, и среди влиятельных людей…
Отослав весточку «Гришёнку», императрица еще раз принялась просматривать проект манифеста. Начало было общепринятым для царских обращений:
«Объявляем во всенародное известие. Всему свету ведомо есть и многими опытами дел наших повсюду доказано, что мы, приняв от промысла божия самодержавную власть Всероссийской империи, главнейшим правилом в царствование наше положили пещись о благосостоянии вверенных нам от Всевышнего верноподданных, по намерениям и в угодность подателя всякого блага, творца, несмотря ни на какой род препятствия. Мы жизнь нашу посвятили тому, чтоб доставить в империи нашей живущим всякого состояния людям мирное и безмятежное житие. Для того мы беспрерывный труд прилагаем к утверждению христианского благочестия, к поправлению законов гражданских, к воспитанию юношества, к пресечению несправедливости и пороков, к искоренению притеснений, лихомании и взятков, к умалению праздности и нерадения к должностям».
Екатерина скользнула взглядом ниже, пропустив абзац о заключении мира с Портою, и вновь сосредоточилась на чтении:
«…Видя единственное стремление ума нашего довести империю делами подобными до высшей степени благосостояния, кто не будет иметь праведного омерзения к тем внутренним врагам отечественного покоя, которые, выступя из послушания всякого рода, дерзали, во-первых, поднять оружие против законной власти, пристали к известному бунтовщику и самозванцу донскому казаку Емельке Пугачеву, а потом обще с ним чрез целый год производили лютейшие варварства в губерниях Оренбургской, Казанской, Нижегородской и Астраханской, истребляя огнем церкви божии, грады и селения, грабя святых мест и всяческого рода имущества и поражая мечом разными ими вымышленными мучениями и убийством священнослужителей и состояния вышнего и нижнего обоего пола людей, даже и до невинных младенцев».
Далее шла речь о преступлениях пугачевской шайки. О том, что следствие завершено и она направляет его выводы в Сенат, «повелевая купно с синодскими членами, в Москве находящимися, призвав первых трех классов персон с президентами всех коллегий, выслушать оное от помянутых присутствующих в Тайной экспедиции, яко производителей сего следствия, и учинить в силу государственных законов определение и решительную сентенцию по всем ими содеянным преступлениям против империи, к безопасности личныя человеческого рода и имущества».
Подкатившая тошнота напомнила о беременности. Это обстоятельство, открывшееся недавно, безусловно, затруднит проведение задуманного летом празднества в Москве в годовщину мира с Турцией. Волю Божью видела она и в своем будущем материнстве, и в том, что образ ее жизни диктуют обязанности императрицы. Лишь ей одной ведомо, как тяжело быть в двух лицах – женщиной и государыней, как противоречивы бывают чувства и помыслы. Но покамест ей удается покоряться рассудку, который всегда оказывался прочней любой страсти.
И, вернувшись к манифесту, окинув взглядом исписанный лист, Екатерина добавила:
«Касающиеся же до оскорблений нашего величества, мы, презирая, предаем оные вечному забвению: ибо сии вины суть единственно те, в коих при сем случае милосердие и человеколюбие наше обыкновенное место иметь может…»
И в течение всего дня, принимая доклады и подписывая документы, выслушивая обер-полицмейстера Чичерина о происшествиях за последние сутки, беседуя с президентом Коллегии экономии Хитрово и правителем дел Высочайшего Совета Стрекаловым, с президентом Коммерц-коллегии Минихом, Екатерина не могла отрешиться от грусти. Идти в апартаменты Потемкина ей было непозволительно как царице. А знать, что «Милюша» рядом, но не видеть его, не видеть больше недели – мука мученическая!
Под вечер разыгралась вьюга. Вой ветра, снежные нахлесты наполнили дворец шумом и отголосками. Постный ужин Екатерина разделила только с Марией Саввишной. Верная и незаменимая ее заботница, камер-юнгфера, составила пару и при раскладке пасьянса. Императрица была рассеянна и, быстро заскучав, смешала карты.
– Уж не больны ли вы, матушка Екатерина Алексеевна? – участливо спросила Мария Саввишна, подшибаясь рукой и кладя на нее пухлый подбородок. – Не приказать ли заварить чабрецу?
– Волнительно невесть почему. Покидают меня соратники, люди проверенные. В августе Захар Чернышев оставил Военную коллегию. Теперь – вице-канцлер Голицын подал в отставку. За ним – трое из братьев Орловых. Владимир отказался директорствовать в Академии наук. Григорий Григорьевич уезжает за границу. Федор тоже просится с государственной службы. Да и Алехан, как только вернется из Италии, поступит точно так же.
– А куда, ваше величество, денешься! Одни стареют, другие им на смену встают. Чай, не бедна наша Россия достойными людьми.
– Человек может быть достойным, но в намерениях своих предерзок, злоумышлен. Делами ставит он себя! Я в эту сентенцию смолоду уверовала. И при дворе тщусь отмечать тех, кто не ради выгоды собственной, а блага всеобщего радеет и служит… Я, пожалуй, снова разложу пасьянс, а ты, голубушка, сделай милость. Передай через адъютанта записочку Григорию Александровичу!
Перекусихина, дородная рязанская дворянка, расторопно поднялась и бабочкой порхнула к двери.