Пусть живые запомнят, и пусть поколения знают
Эту взятую с боем суровую правду солдат.
С. Гудзенко
Второе лето войны выстоялось на Тереке по обыкновению жарким, суховейным, скупым на дожди.
Где-то за сотнями верст, в неведомых березовых краях, Красная Армия всё ожесточенней сражалась с наступающей гитлеровской ордой. Там, на фронтовых рубежах, от орудийных залпов рвалось и полыхало небо, стоном стонала земля, и с дьявольской хваткой свинцовые смерчи уносили души праведных наших ратников. Там, вдали, за спиной клятого врага, точно бы в преисподней, не находилось меры скорби и мучениям славянского люда, и стенали плакучие ивы, и прах православных деревень, расстрелянных и сожженных карателями, падал на луга тяжелой черной росой. Знать, оттого был явлен знак свыше! И по святой Руси – в избах и церквях – стали озаряться чудотворным светом и мироточить, укрепляя молящихся верою во спасение, иконы с ликом Богородицы…
А на вольном кавказском подстепье, в станицах и хуторах «бабьего царства» ещё угадывались приметы укоренившейся жизни. От зари до темна гнулись колхозницы да подростки на полевых работах. Иной раз «фронтовым звеньям», взявшим обязательства перевыполнять план, приходилось поневоле разрываться: с утра ворошить в валках сено, затем стричь на кошаре овец, а с обеда подвязывать виноградные лозы. На фермах хозяйничали одни доярки, – и косили траву, и латали крыши, и обмазывали глинобитные стены. Из-за нехватки рук в садах убирали урожай шефы: пятигорские студенты и учителя. Они же в обеденный час проводили на станах громкие читки газет. По сводкам Совинформбюро, если не было в домах радио, и узнавали селяне о том, что происходило на фронте, о подвигах советских солдат и партизан.
Однако с половины июля у почтенных бородачей Пьяного кургана, прошедших не одну войну, возникли сомненья, что пишут в «Правде»… не всю правду. Похоже, враг давит не шутейно, оттого отступают гвардейские дивизии, и гнётся фронт к югу, будто подрубленная верба. Ко всему, на прежнем царском тракте, что был западнее верстах в пяти, и вёл к Моздоку, прихлынуло пеших беженцев, росло движение грузовиков и госпитальных обозов, телег и арб с домашним скарбом, подвод с имуществом небольших производств и учреждений. Нескончаемый поток нарастал и тянулся вглубь Кавказа, к Орджоникидзе.
Веселое название хутор носил исстари – здешние казаки-ухари не только прославились ратными подвигами за веру, царя и Отечество, но и горазды были погулять, плясками и чихирем[1] душеньки отвести. Недаром по всей округе – до станиц Стодеревской и Галюгаевской – разлетелась молва об искусных местных виноделах. Чтили хуторяне старожилов и ценили их советы. Также заведён был обычай заканчивать свадьбы полной «закурганной чаркой» в честь жениха и невесты. А еще на другой день после торжества молодожены должны были вдвоем подняться на вершину бугра, где от сторожевого пикета осталась насыпь, и там, под Всевидящим оком, дать друг другу клятву в верности.
Приютившееся со стороны степи под склоном, это казачье селение теплило взор размашистым и ладным видом. Любо было оглядывать в отдаленье гряду Кавказских гор, ближе – полноводный Терек, подковой огибающий окраину и уходящий за лесной соловьиный остров. А внизу, под склоном, – густостой щедрых садов, смыкающихся с центральной площадью, где сиротела со времен Ермолова деревянная часовенка. По весне, когда готовились хуторяне к Пасхе, нарядно прихорашивались присадистые и все беленые, как на подбор, хаты трёх просторных улиц.
В осеннюю пору созревало в погребах молодое вино, начинались пиршества, и до слез трогали казачьи души – точно подтягивали им с выси – голоса журавлей, находивших временное пристанище в заречье. Оно было сплошь покрыто мелкими голубоватыми соцветьями горынь-травы. И, наверно, усталые птицы принимали её за обширное озеро. Об этом можно лишь догадываться, потому что никто из хуторян не ходил туда, не приносил домой жестких безуханных букетов, зная, что приворотная трава – к расставанию…
Второй век уже стоял Пьяный курган на Тереке, но за извечными заботами и службой нечасто приходилось казакам бытовать в покое и радости. Так и с начала нынешнего военного лихолетья – в опустевших домах не до празднеств. Безутешная печаль, ворвавшись с первой похоронкой, не скудела, а прибывала.
Ефросинья и её подруги неспроста встревожились, прослышав о предсказаниях знахарки. Кривая на один глаз, с нечесаными волосами, эта Матрена-странница точно лишилась рассудка в пору цветения диких тюльпанов – лазориков. Дурную примету усмотрела она в том, что необычайно рано, еще до прилета ласточек, по мартовскому приволью занялось кумачовое цветочное пламя, будто подожженное зарей. Вечерами тончайшая свежесть доплескивалась до самых дворов. А эта оглашенная, бродя по улицам, предрекала одни испытания.
– Люди! Али не видите?! Красным цветом степь затопило! Это к большой кровушке… Обильно прольется её, – угрожающе повторяла Матрена, надрывая осиплый голос.
Вслед ей из дворов неслись то язвительные насмешки, то хула и требования замолчать, чтобы на самом деле не разбудила новое лихо. Но кликуша, озираясь, вскидывала кизиловый посох и подвывала громче прежнего:
– Вороги придут с железными головами, казни учинят! У-у… Вижу я их, на колеснице огненной едут, пушки палят…
Угроза колхозного парторга «посадить» за насаждение паники вразумила Матрену. Поздней ночью со всеми пожитками она тайком покинула хату бабки Черноусихи, где ютилась, и подалась неведомо куда.
Вспомнили о том пророчестве в конце июля, когда после обильного ливня, промочившего на поле снопы и землю, бригадир с полудня отпустил домой женщин, омраченных вестью о взятии Ростова врагом. Никто из них ещё не ведал, что письмоносец Лешка уже разнес газеты и конвертики с казённым штемпелем.
Не минуло и получаса, как женские причитания и вой, – соединившись в жуткое многоголосье, – перекатистой волною пронеслись из одного края хутора в другой. Разом лишились родных, осиротели четыре казачьих семьи!
В тот день сразила похоронка и Ефросинью. Она с трудом припоминала первые часы всепоглощающего отчаяния, что мужа больше нет, и – навек потеряла опору в жизни и единственную любовь. И одновременно не верилось ей, что это правда. Смутно помнила, как приходила соседка тетка Василиса и подруги, коротали с ней ночь, советовали поплакать. А у неё глаза были сухие, как в жару степные криницы. Она воспринимала слова, будто оглохшая. И проводив их, поняла, что лучше – одной. Тут-то горше прежнего прожгла душу боль – и стала кричать, и жаловаться Богородице, уткнувшись лицом в подушку. И выплакавшись, – отрезвела, точно бы хватила глоток воздуха, вынырнув из реки. И загадала, если с мужем не случилось страшного, то лампадка возгорится, хотя с Троицы никто к ней не прикасался. Ефросинья на ощупь взяла с печной вьюшки коробку спичек и подошла к божнице. Чиркнула – слабо озарилась родовая икона Владимирской Божьей матери. Она пустила огонек по припаленному краю фитилька. И он обрел форму золотой горошины, затеплился ровно и ясно. Но лик Богородицы показался Ефросинье в этот миг необычно печальным. Она стала на колени, шепча молитву. И прежде мимолетные, – окрепли ее мысли. И уверилась в том, что похоронку прислали не по адресу…
Поздним утром разбудил Ефросинью оклик. Растерянно вскочила она, щуря ослепшие от слез глаза и ощущая во всем обессилевшем теле дрожь. Не сразу сообразила, сколько сейчас времени и для чего пожаловал бригадир Малюгин, страшно похудевший за последний год, сивобородый, в обвисших чёрных шароварах и косоворотке навыпуск.
– Соболезную тебе, Ефросинья, – вполголоса пробасил Савелий Кузьмич, сдернув с головы поношенный парусиновый картуз. – Борис и мне по матери, по Грудневым, родней доводится… Пал за Родину, как подобает терцу. Вечная ему память! И царствие Небесное… Раз такая его доля, то хоть плачь, хоть кричи, а героя не поднять. Война, Фрося, никого не жалеет, а метит дома несчастьем, как зима снегом. По такому делу, без толку голосить и убиваться, – только душу надорвешь. Баба ты молодая, при силе, красотой в хуторе всех превзошла. Горе горем, а надобно торить стежку дальше. Сына поднимать. Как говорится: терская казачка беды на коромысле несет…
Бригадир, завзятый табакур, перевёл надсадное дыхание. Отстраненно помолчал, собираясь с мыслями.
– Само собой, положен тебе выходной. Я – не камень… Но рассуди сама. Зараз снопы на солнце подсохли, бабы цепями молотят. Вера Федотова тоже без мужа осталась, а не прохлаждается. С утра на винограднике. Вот и ты, как сознательная гражданка, подмогни родному колхозу. Обмолотим ячмень и рожь, свезем на ток. Потом отвеем – и потечет зернецо стране и армии! Опять же, согласись, на людях горе не такое колючее. Слезы не поливают, а без следа высыхают. Правильно я толкую?
Она едва заметно кивнула.
– А свекор и малец до сих пор в отъезде? – надев картуз, с удивлением проговорил бригадир. – Советовал обождать – не послушал. Сказано, бедовая голова!
– Оба у мамы, в Горячеводской.
– Была станицей, а зараз с Пятигорском срослась, – пробормотал бригадир, сводя хохлатые брови. – Угораздило его в такое время грязями лечиться! Я спину пчелами спасаю. Нажигают до слез, отлежусь – и снова на ногах. Сегодня ты пан, а завтра… Сводки хуже некуда. Немцы на Ворошиловск[2] нацелились! – гость, помрачнев, потащился к двери, оглянулся. – По такому делу, должны работать ударно! Может, на бедарке[3] к току подвезти?
– Я приду, дядя Савелий – отрешенно ответила Ефросинья, взглянув отсутствующими глазами. – Я поняла…
Укрепрайон № 151, охвативший дугой юго-восточный берег Крыма вблизи Керченского пролива, был укомплектован частями из уральцев и сибиряков, прошедшими специальную подготовку. Борис Груднев попал в отдельный пулеметно-артиллерийский батальон после выписки из госпиталя. Просмотрев красноармейскую книжку, лейтенант на пересыльном пункте заключил:
– Пойдешь в пулеметчики. Ты воевал. Обстрелян. А то «на авось» присылают юнцов, пороха не нюхавших. Теорию они знают, а как начнет «ганс» лупить, душа в пятках!
Сержант Груднев был назначен начальником пулеметного расчета. Командир взвода Свиридов, двадцатилетний младший лейтенант, недавно выпущенный из училища, проверил у новоприбывшего навыки в стрельбе по мишени, задал вопросы по уходу за материальной частью «Максима» и баллистике и убедился, что он хорошо подготовлен. Сержант и внешне располагал к себе. Выше среднего роста, с крутыми булыжниками плеч и крепкой шеей, узколиц и привлекателен открытой белозубой улыбкой. В разговоре, позабыв о субординации, комвзвода с любопытством стал расспрашивать Бориса о службе. А тот отвечал сдержанно, что призван прошлой осенью, когда вспахали в районе зябь. Предлагали продлить «бронь» как механизатору, но отказался. Сначала обучался на курсах пулеметчиков. В первом бою под Ростовом был контужен. После медсанбата служил в разведке. Затем тяжело ранили.
– «Языка» с ребятами взяли и переправляли через речку, – пояснил Борис. – Немцы засекли. Мы с ефрейтором Лапченко остались в прикрытии группы. Уже на берегу были, когда граната взорвалась. Мишку – насмерть, меня осколком задело. Заполз в камыши, кое-как перевязался. А на другую ночь смог обратно переплыть…
Май начался с ярого тепла, баловал солнечными деньками. Линия обороны укрепрайона была проложена с учетом рельефа местности. Многочисленные доты и дзоты, бетонные колпаки, ходы сообщений и окопы, противотанковые траншеи по высоткам и курганам должны были, по замыслу командования, стать непреодолимым редутом для врага, пробивающегося к Керченскому проливу. Но в спешке строители соорудили оборонительные пункты из белого туфа, маячившего на всю округу. Командир батальона, хватившись вовремя, приказал демаскирующую «рекламу» замазать грязью.
Немцы открывали по утрам спорадический артиллерийский огонь. Издали долбили из пушек, – то недолет, то перелет. Пулеметчики по неопытности решили, что фрицы «давят на психику». Но Борис, оглядев расчет, только усмехнулся:
– Не жалеет враг снарядов, чтобы напугать? А на какой, скажите, ляд? Выходит, фрицы глупее нас?
Наводчик Фрол Михайлов, немолодой усатый алтаец, его жизнерадостный земляк, «второй номер» синеглазый Василь Антошкин, и подносчик боеприпасов молодой уралец Силантий Лаптев приумолкли.
– Нет, братцы. Они расчетливы и коварны. С умыслом берут наш участок в «вилку». Пристреливаются. Пулеметное гнездо перенести мы не можем. И дзоты с дотами – те же неподвижные мишени.
По данным фронтовой разведки немцы готовились к прорыву в середине мая. В укрепрайоне старательно налаживали телефонную связь, штабники отрабатывали взаимодействие с подразделениями, артиллеристы маскировали огневые точки, уточняя секторы наблюдения и обстрела.
На рассвете 8-го мая побережье потряс оглушительный грохот взрывов. Все части укрепрайона были подняты по тревоге. Борис сразу понял по интенсивности огня, что это не просто артобстрел, а мощная подготовка наступления. Его пулеметчики заняли боевую позицию между дотами, с сектором обстрела левого фланга. По соседству находилось пулеметное гнездо второго расчета с командиром взвода Свиридовым.
Показалось, грянуло землетрясение. Под сапогами залихорадило почву. Высокие темно-рыжие столбы взрывов вал за валом приближались к рубежу батальона. Предполье и передняя линия были напрочь распаханы и разбиты, до неузнаваемости обезображены воронками, каменными грудами бывших укреплений, останками минометов и пушек. Жутко было видеть тела красноармейцев, разбросанные по дымящейся, опаленной дочерна земле.
А тяжелые гаубицы по-прежнему выверено кромсали крымскую землю, дробили колпаки и стены дзотов. Огненные призраки сквозняками носились над землей, обдавая лица бойцов удушливой кислотой дыма и жженого металла. Борис, время от времени высовывая голову из окопа, осматривался, пока не разнесло каменную раму укрытия. Пулемет покосило, на кожухе осталась вмятина. Расчет, за исключением командира, лежал на дне окопа. Пулеметчики, точно в лодке, жались друг к другу, погромыхивая при неловких движениях касками. Их лица, скованные ужасом, пестрели разводами. Они держали «огневое крещение». И каждый переживал его по-своему. Наводчик, не сводя глаз с «железного друга Максима», оглаживал пшеничные усы. Силантий покашливал от точившей горло пыли и и шмыгал носом. По движению губ красавца Антошкина догадался Борис, что тот тихо напевал. Вдруг по щитку с коротким промежутком цокнули два осколка. Позади себя Борис услышал вскрик. Он оглянулся. Василь со стоном выгнулся, упершись ногами в стенку окопа, – и уже в беспамятстве катнул головой по плечу Михайлова. Молодой уралец вскочил, как ошпаренный, поняв, что товарищ умирает. В расширенных глазах мелькнул огонек безумного страха. Борис рванул его за руку:
– Лечь!
И толстогубый Сила, потерянно сполз спиной по сыпучей стенке. Михайлов, потемнев лицом, упокоил голову товарища на патронном коробе. Затем, быстро перекрестившись, большими пальцами сомкнул покойному еще теплые податливые веки…
Смерть, заглянувшая в окоп, потрясла пулеметчиков. Силантий затравленно озирался, будто ища выход, куда бежать. Заметней побледнел Михайлов, однако, терпел с нажитым мужицким упорством.
Залпы стали замирать и – разом оборвались.
Обложная сомкнулась тишина, только в ушах долго стоял тонкий комариный звон. Вслед за командиром вскочили на ноги и пулеметчики. Борис осматривал позиции батальона, над которыми нависал дымовой сумрак, сузивший видимость до нескольких метров. Близ пулеметного гнезда, где находился второй расчет, дыбился сугроб песка. Раздолбанные доты громоздились обломками перекрытий и бетонными глыбами. Оттуда доносились жалобные стоны. Борис видел, как курилась сожженная земля, и плавился понизу раскаленный стеклянный воздух. Нужно было поднять тело погибшего, и он дал команду, остро переживая потерю бесстрашного парня.
Пулемет при беглом осмотре показался годным к использованию. Только на бронированном щитке расписались еще три осколка. Михайлов начал тщательную проверку оружия, а Борис на пару с Силой принялся откапывать товарищей. Поблизости сновали санинструкторы, связные из штаба. Из уцелевших дзотов выбирались солдаты. Офицеры, покрикивая, командовали разбором завалов.
Но едва посветлело от растаявшего дыма, и проступил небосвод, как по укрепрайону раскатилось, стократно повторяясь эхом:
– Воз-здух!
Борис повернул голову в сторону моря, откуда приближался басисто грубеющий гул. С юга, со стороны Феодосии, плыла в поднебесье эскадрилья бомбардировщиков, напоминая угластую стаю. И точно так же, как вожак выстраивает птиц, самолеты стали разбиваться на звенья, разворачиваться в боевой порядок. Потом снизились и – по очереди входя в пике, – начали бомбардировку. Тускло отблескивая на солнце, с устрашающим воем фугасы обрушились гибельным градом…
Борис сознавал всю серьезность положения. Взрывной волной и осколками искорежило пулемет. В заваленном наполовину окопе пулеметчики лежали, выставив одни лица. Борис переглядывался с Михайловым, а «третий номер», здоровяк Сила, безмолвствовал. Ад бомбардировки длился не менее получаса, пока «Юнкерсы», выхолостив смертоносные утробы, не улетели. И снова поразила наступившая тишина. И опять сполна почувствовали они ядовитую тяжесть воздуха, напитанного пороховыми газами. Борис с трудом выбрался из окопа.
– С крещением! – глухо проговорил он, ощущая во рту пресный вкус песка. – Разрешаю обедать, коль оставили фрицы без завтрака. Водка есть?
– У Василя, должно. Он не пил, – ответил Михайлов со вздохом, подавленный потерей близкого товарища и тем, что пулемет вышел из строя.
– Посмотри.
Раскрасневшийся во всё лицо Сила, которому было невтерпёж, взвился из окопа и хватил к груде железобетона. Деревенская стыдливость даже здесь не покинула парня.
Михайлов медленно, будто что-то останавливало, распустил узел чужого вещмешка. Выложил на площадку бруствера банку тушенки и фляжку. Она была полной. Борис рубанул рукой.
– Пускай по кругу.
Фрол, который призывался вместе с убитым, срывистым от волнения голосом сказал:
– В учебке был Антошкин запевалой. Все чисто песни знал. А теперь… навек утих. И почто матушке Василя такое горе? Не успел, сердешный, даже выстрелить…
Он посмотрел повлажневшими глаза на разбитый пулемет, за которым ухаживал, будто за ребенком. Затем покосился на Силу, сделал несколько глотков. Даже занюхивать сухарем не стал. Только отер ладонью обветренные губы.
– Вот тебе и первый бой… Хоть бы ленту израсходовали, хоть бы одного фашиста уложили, – помолчав, обронил Михайлов и передал фляжку командиру. – А теперь что? Кожух пробит, ствольная коробка повреждена, прицельную планку погнуло. Вот тебе и сектор для обстрела… Из всего взвода, должно, только мы живые.
– Войны на всех хватит. Настреляешься, – отозвался Борис. – Мощь у немца чертячья! Голыми руками не возьмешь. А мы фактически безоружны. Хотя бой, похоже, не закончен…
И, на самом деле, будто ветром надуло монотонный звук. Он обрел жесткость, и послышался гул моторов, перебиваемый лязгом гусениц. Из прибрежной долины, извиваясь, выползла танковая колонна. Машин, как насчитал Силантий, было тридцать две. Не подавая вида, что от волнения свело скулы, Борис скомандовал:
– Приготовиться к бою!
В предполье танки и самоходки развернулись во фронт. И с дальнего расстояния открыли беглый огонь. Довольно плотная их цепь, не встретив никакого сопротивления, проутюжила передовую.
– На нас прут! – заполошно крикнул Силантий. – Вон, от высотки.
Два «Панцера», прикатав попутные окопы, ринулись на позиции артиллеристов и пулеметчиков. Их дула беспрестанно плескали огнем. Борис, заметив тревожно-растерянные взгляды своих подчиненных, принял решение.
– Слушай приказ! Оставить «лимонки», а мне передать РГД[4]. По ходам сообщения двигаться к берегу. Оттуда – к заливу. Старший – Михайлов. Выполняйте!
Минуты были сочтены. Когда шаги бойцов стихли, Борис срезал штыком-кинжалом лямки с вещмешка, принялся обматывать все три имевшиеся у него гранаты. Только связкой, как говорилось в наставлении по стрелковому делу, можно поразить танк. Мельком глянул на часы: уже полсуток не покидал он окопа, и потому болезненно пульсировало в висках, и ломило тело, изможденное жарой.
Неотрывно следя за ближним «Панцером», он отхлебнул из фляжки водки. Нарастающая ненависть прибавила сил. И когда танк приблизился к пулеметному гнезду, Борис лег на дно окопа. В эту минуту вспомнился ему отчий дом, Ефросинья и сынишка. И обожгла мысль, что не узнают родные, что случилось с ним здесь, на крымской земле, потому что не осталось вокруг свидетелей. И всё же всем нутром противился он страшной развязке…
Наконец, словно в ознобе, задрожала земля, – и широкая железная туша закрыла небо. Обдало запахом бензина и жаром раскаленного мотора. Танк прокатился над ним! Борис вскочив, с размаха швырнул связку в бензобак. Вновь упал на дно, не успев заметить, поджег или нет. Рев танка сбился, стал прерывистым и – заглох. Он с пистолетом в руке выглянул. Ветер завивал языки вокруг башни. Резко вскинулась и закрепилась в вертикальном положении крышка люка. Точно подброшенный пружиной, в проем стал вылезать танкист в черном шлеме. Борис, прицелившись, выстрелил. Сраженный немец провалился вовнутрь. Второго танкиста он уложил, когда тот уже спрыгнул на землю. И следом, взметая высокий огненный столб, грянул взрыв боезапаса. Воздушным вихрем обрушило основание бруствера. Бориса оглушило, и прожгла такая боль в левой стопе, что он закричал. Из последних сил сдвинул с ноги бетонную глыбу и – потерял сознание…
Он очнулся в сумерки от ощущения, что кто-то трясет за плечо. Открыл глаза и расплывчато различил над собой лицо Лаптева.
– Товарищ сержант! Вы живой, а? Товарищ сержант… – испуганно твердил Сила.
– Да не дергай так, – поморщился Борис. – Почему ты здесь?
– На берегу десантники. Михайлова убило. А я утёк. Видел, как вы танк подожгли.
– Разрежь левый сапог. Посмотри, что с ногой. Перевязывать умеешь?
– Конечно. Я понятливый. Даже на гармошке выучился.
– Мне, пожалуй, не дойти. Выбирайся один.
– А я вас – верхом. Я бревна таскал в пять пудов, подсоблял плотогонам. Лаптевы все шибко здоровые и первые драчуны. Тятька меня не зря Силой назвал!
Поздней ночью они направились к проливу. Борис попытался передвигался самостоятельно, опираясь на палку. Но мука стала невыносимой. Он беспомощно остановился и выругался.
– Я же баял, что лучше верхом, – дружелюбно попенял Силантий. – Только держите пистолет наизготовку, а то… нарвемся на медведя…
Уралец присел, подставляя широченные плечи. Зашагал твердо, как ставший в колею вол. Изредка отдыхал и с прибауткой: «Битый небитого везет», – топал дальше. Перед утром, миновав немецкие посты, они добрались к берегу Керченского пролива.
У пристани и под горой – вперемешку различные части уже не существующего Крымского фронта. Время от времени отряды добровольцев вступали в бой с немецкими автоматчиками, отгоняя километра на два в степь. От пристани Еникале до косы Чушка – армейская переправа. Катеров не более десятка. Их берут штурмом, не взирая на чины и должности. Лаптев отправился искать плавсредство. Борис сидел у самой воды, зарыв в прохладный мокрый песок огнем полыхающую ступню. Нога до колена распухла, отяжелела, как дубовая чурка.
Силантий вернулся с надетой на шею, как хомут, автомобильной камерой. Глаза его возбужденно блестели.
– За водку выпросил у шофера. Так многие переправляются. Одной рукой держатся за камеру, а другой гребут. Тут, сказал мне шофер, течение в сторону моря. А теперь обратный ветер, и нас погонит, куда надобно. Только вода холодновата, – поежился Борис. – Да я привычный. У нас Угрюм-река завсегда студеная.
– А я с Терека. Он с кавказских ледников бежит…
У пристани стали свидетелями, как командир батареи их полка, молодой лейтенант, с перебинтованной головой и рукой на перевязи, докладывал подполковнику особисту, в новенькой фуражке с синим околышем:
– Я отступал последним с двумя ранеными артиллеристами. Они подтвердят. Укрепрайон стерт с лица земли. Мы отбивались, пока не израсходовали патроны.
– Там насчитывалось более четырех тысяч живой силы. Как думаете, сколько уцелело?
– Не могу знать, товарищ майор. Вероятно, сотни три-четыре…
Над проливом хищно проносились «Мессеры», метили очередями в катера и баркасы, в смельчаков, решившихся – поодиночке и группами – преодолеть вплавь пятикилометровый рубеж. По волнистой глади влеклись разбитые плоты, обгоревшие доски, трупы людей и животных, ветки, кладбищенские кресты, бревна. К непрогретой воде Борис постепенно привык, боль поутихла и позволяла шевелить ногой. Плыли, время от времени переговариваясь, ободряя друг друга. Борис не переставал удивляться превращению, случившемуся с «третьим номером». Еще вчера был Сила увальнем и трусоватым простаком, а сегодня и размышлял, и вел себя уверенно, точно от страха сделали прививку. Видимо, такая особенность русского воина, – становиться от сражений трехжильным, с яростью биться и за тех, кто навек полег на поле брани.
Ветер гнал волны к Азову, и течение почти не ощущалось…
За нескончаемой тяжелой работой на току, где спозаранку до ночи приходилось лопатами забрасывать зерно в веялку, вращать её тяжелую ручку, тачкой возить очищенную рожь в бурты – Ефросинья, уставая до изнеможения, забывалась, вступала в бесхитростные разговоры с женщинами. Пожилые хуторянки взяли вдов под опеку. Примерами из жизни, полной утрат и страданий, убеждали, что поддаваться унынию и падать духом – большой грех, а наоборот, надобно, как травушка после зазимка, цепляться за свое бабье счастье ещё крепче…
Перед обедом неожиданно на ток примчался председатель колхоза. С крупа его измученной, носящей боками кобыленки срывались хлопья серой пены. На удивленье, явился Камышан не в будничной одежде, а в новенькой гимнастерке, с орденом Красного Знамени. Эту награду цеплял он по праздникам, и подумалось Ефросинье, что «начальство» – с обнадеживающей вестью. Но былой красногвардеец, морщинистый, с набрякшими от недосыпа глазами, безмолвно курил папиросу за папиросой, пока к весовой собирался люд.
Кипятком обжигал плечи полуденный зной. От буртов тянуло запахом прокаленной ржи. Сизо-белесое, выгоревшее небо вкось чертили ласточки. Порывистый суховей сорил пылью и половой, шало трепал юбки. Хуторянки, подростки и старики, переговариваясь, стекались с хмурыми лицами, – молва о наступлении немцев, о том, что на Моздок правятся не только гражданские, но во множестве красноармейские колонны уже облетела улицы.
– Дорогие товарищи колхозники! – энергично обратился Камышан, оглядывая хуторян, вставших полукругом. – Немецкие захватчики, прорвав оборону Красной Армии, подошли к Минеральным Водам. Наш район с нынешнего дня – на военном положении. Парторг Еремеев призван в строй защитников. Фронт, можно сказать, не за горами. От Пьяного кургана – километров двести…
И Ефросинья замерла от мысли, что родные до сих пор в дальнем городе, и неизвестно, когда вернутся. Происходящее казалось нереальным, каким-то дурным наваждением.
– Районным комитетом обороны объявлена эвакуация. Налажен вывоз сельхозпродукции и отгон скота. А то, что останется, подлежит уничтожению. Но паниковать, товарищи, не надо! – председатель снял мокрую от пота фуражку и рукавом провел по бурым прядям, прилипшим ко лбу. – Как говорил товарищ Сталин, от каждого из нас требуется полная мобилизация сил. Поэтому ставлю неотложные задачи. Первое. Несмотря на жару, приступаем к вывозу зерна. Прямо сейчас подъедут подводы. У кого нет подборных лопат, разрешаю смотаться домой. Второе. Завтра с утра начнем на горе рыть траншею. Для руководства приедет военный. Невыход будет воспринят как пособничество врагу…
Ефросинья уловила растерянные вздохи, перелетавшие от уст к устам. Наверняка встревожились и подруги. Белый свет вдруг лихометно сузился. Ждать помощи было неоткуда. Щемящее чувство безысходности сковало душу. Точно разбежавшись по береговой поляне, вдруг обнаружила, что впереди – обрыв…
Председатель говорил сурово, подбирая проникновенные слова и жестикулируя. Ефросинья – за пеленой набежавших думок – слушала вскользь. И вместе с другими испытывала растущую тревогу, догадываясь, что Камышан «толкает речь», чтобы не допустить разброда и сохранить в колхозе дисциплину.
Затем на комсомольско-молодежной «летучке» был сформирован отряд для особых поручений. Старшей в звене председатель назначил её, Ефросинью Грудневу, ударницу труда, хотя она со слезами просилась съездить за сыном в Пятигорск.
Кучер Сашка Аржанов хлестал меринка кнутом, не обращая внимания на визг перегревшейся втулки колеса, готового в любой миг слететь. Телегу трепало, несмотря на слой пыли. Набитый за время страды летник, виляя по балкам, вел к полю, где на редкость удалась озимая пшеница. Скосили ее недозрелой, и снопы в стожках оставили прямо на жнивье, чтобы зерно «дошло». Но война порушила все планы. Грузовики МТС и большая часть колхозных подвод были отряжены для срочных армейских нужд.
Ефросинья сидела рядом с возчиком, а на задней лавке тряслись Валентина Акименко и Наташка Можнова, – обе крепкие, бойкие молодайки. Они молчали, надорвавшись на погрузке зерна. Только на поворотах, когда подводу заносило, поругивали кучера. Но Сашка не обращал внимания, помня наказ бригадира: «Гони единым духом!» На дне телеги, сталкиваясь, погромыхивали канистры с соляркой, свежесрубленные палки с паклей, намотанной в виде булавы. Ехали понурыми, то и дело зевая. Родная степь стала точно отчужденной, беззащитно открытой…
Августовское небо, в густом засеве звезд, по северному краю багрово светилось заревом. Поминутно на незримой черте горизонта роились зарницы, – и оттуда, с задержкой, доносились орудийные удары. Дурашливый конь прядал ушами и шарахался. Взошедшая полуночная луна, в красновато-мертвенной бронзе, кралась вдоль темных очертаний гор. Когда подвода спустилась в суходол, и минули кизиловую рощу, вслед завопил, зашелся хохотом сыч. И Ефросинья, осознавая неотвратимую близость войны, горестно закусила губу…
В лунной полумгле обозначались длинные ряды стожков. Подводу оставили на краю лесополосы. Взяв палки, казачки побрели по рослому пахучему чернобылу к холмистому полю. Следом Сашка понес тяжелые канистры.