Мальчишки заметили на глазах Ефросиньи слезы, но, не показывая этого, воинственно смотрели вдаль, исподволь ловя спасительное тепло ее рук…
Долго не раздумывая, Ефросинья открыла настежь широкие воротца омшаника, на сажень вырытого в земле и накрытого двухскатной крышей. Вынесла оттуда с помощью ребят рассохшиеся улья.
– Пойдут на топку, – распорядилась она и принялась мести земляной пол, снимать веником с углов паутину. Иван и Алик ведрами носили мусор. Наконец Ефросинья присыпала новое жилище для буренки глиной и выбралась во двор. Но Буська переселению воспротивилась. Упиралась, мотая головой, от испуга мычала, и только совместными усилиями – хозяйка тащила за налыгач, привязанный к рогам, а мальчишки, снося оплеухи хвостом, толкали в бока, – удалось-таки с горем пополам загнать упрямицу в омшаник.
– Никому не говорите, что она здесь, – предупредила Ефросинья.
Наблюдавшая за всем со стороны Дина наивно спросила:
– А как же корова будет на прогулки выходить?
Ефросинья снисходительно посмотрела на горожанку. Найдя обрезок широкой доски, она меловым раствором написала на ней немецкое слово и прибила к воротам. Вслух прочла и перевела мальчишкам, что означает «Flecktyphus»[14]!
После обеда заволокла Пьяный курган пылевая завеса. С разгона по верхней улице пронеслись, удушливо чадя, бронемашины, за ними – дюжина танков. Тут же на центральную площадь въехали крытые тентом грузовики с пехотинцами. В касках, в полевой мышастой форме и кепи фрицы выглядели неприглядно и зловеще. Высыпав на землю, они разбрелись и стали справлять нужду, где попало. Дружно раздевшись до пояса, гогоча и веселясь, принялись в ближних дворах обливаться колодезной водой. Танкисты, в пилотках и комбинезонах черного цвета, сначала с важным видом курили сигары. Затем, не выдержав испепеляющей жары, присоединились к буйным мотопехотинцам. Наконец протяжно сигналя, подкатили и остановились у зданий сельсовета и школы две черные легковушки, санитарная машина-вагончик и тягач с кухней. Вышли офицеры в полевых мундирах. Адъютанты, приехавшие заранее, вытянулись по стойке «смирно», проводили их в классы, где были подготовлены места для отдыха и накрыт стол.
По всему, походная группа задерживаться в хуторе не намеривалась. Квартирьеры бездействовали. Но интенданты на мотоциклах объехали подворья. Вразнобой прогремели выстрелы по собакам, встретившим чужаков лаем. Один раз прозвучала автоматная очередь. Ефросинье стало страшно, когда возле ее калитки притормозил тяжелый мотоцикл. Недолго посоветовавшись, мародеры поехали дальше. Видимо, отпугнуло слово на щитке, как предупреждение ранее побывавших здесь сослуживцев.
Гул нагрянувших в сумерки грузовиков с прицепами, немецкая гортанная речь, крики и плач хозяек, куриный переполох, блеянье овец, треск разъезжающих мотоциклов – этот невообразимый шум и громыхание взбудоражили Пьяный курган, явив жестокие и непреложные приметы оккупации.
Ефросинья, закутанная в черный платок, стояла у окна, сложив на груди руки. Было больно смотреть на улицу, ставшую как будто чужой. Почти физически ощущала она присутствие немцев, ненавистных, мерзких. Дом, казалось, лишился стен, и в любую минуту в него могли войти фрицы и выгнать их…
Ее оторопь и тревога, очевидно, передались детям, находившимся вместе с ней в зале. Помолчав, Иван начал спорить с Диной о том, чем питаются в Африке крокодилы. Задумчивый Алик настраивал балалайку, время от времени пробуя пальцем струны. Играть он научился в спецприемнике и очень обрадовался, увидев в доме этот русский инструмент.
– А знаешь «Катюшу»? – спросила Дина, отворачиваясь от непримиримого своего оппонента. – Выучи, пожалуйста.
Алик серьезно сосредоточился. И, ударяя пальцем по струнам, стал подбирать мотив. Вначале сбивался, но с каждой попыткой мелодия становилась чище. За ним наблюдала Дина, и он, ощущая ее взгляд, очень старался.
– Молодец! Наверно, будешь музыкантом, – похвалила Ефросинья. – А еще что-нибудь…
Алик смущенно зарделся, его глаза осветились грустью. И он заиграл восточную мелодию, замысловатую и жалобную. И вдруг остановившись, исподлобья глянул на хозяйку:
– Это я сам сочинил. Называется «Мама».
– За душу берет. Скучаешь по ней?
Алик опустил свои миндалевидные темные глаза.
– И я по мамочке скучаю, – прошептала Дина.
Не успела она и рта закрыть, как Иван с обидчивой ревностью выпалил:
– Такое и я могу придумать. Тра-ла-ла. Тра-та-та… Тянет дед за хвост кота!
– Ты в музыке ни бельмеса! А еще рассуждаешь, – возмутилась Дина. – Невежа…
– Ты много понимаешь!
– Да, понимаю. И ноты знаю. И могу на пианино этюды исполнить. Что? Проглотил, Вахонин?
Громко брякнула щеколда двери, и в дом заскочила в разорванной кофточке и съехавшей на бок синей юбке Валентина Акименко. На подруге не было лица. Жесткие рыжеватые волосы разлохматились и сбились на сторону. В расширенных глазах, полных слез, застыл страх. Верхняя губа, разбитая посередине, раздулась. Ободранные до локтей руки дрожали.
– Еле живой осталась… – заполошно вымолвила подруга. – Два фрица в кухню затолкали… Ремни расстегивают… Каталкой вдарила крайнего, второму в рожу – простоквашей… Стали, лупить… А я вырвалась – и по терновнику. А фриц вдогон из автомата! Слыхала?!
– Так это по тебе?
– По… по мне… – всхлипнула Валентина. – Девчонки мои испужались, кричат… Я лежу, тоже реву… А немчуры на коляску валушка и сало погрузили и уехали… К тебе огородом Герасимовны прокралась. Чтоб не выдать…
– Вот звери, – гневно прошептала Ефросинья.
– Правда, я сама трошки маханула, – призналась Валентина. – Сорвали они груши. Нет бы мне промолчать. А я возьми да скажи: «Ешьте, гостечки дорогие! Чтоб вы, б…, подавились!» А немец понял, да меня матом… Видно, нашенский, из предателей…
За околицей, в меркнущем вечернем воздухе блеснули небывалые белые зарницы. Странно громыхнуло. И стало понятно, что неподалеку рвутся мины. Долетели пулеметные и автоматные очереди, заглушаемые, точно ударами тяжелого барабана, залпами пушки.
– «Наши»! – вскрикнула Ефросинья. – Начали бой…
– Помоги им Господь! – перекрестилась Валентина и потрогала пальцем губу. – Онемела.
Бой, разгоревшись, так же внезапно угас. Слышались только отдельные выстрелы. Ефросинья захлопотала:
– Пора ужинать. Я картошки наварила.
– Что ты! В рот не полезет. Буду ночевать с дочками у матери. Еще не была у ней сегодня, – отговорилась Валентина и поправила кофточку. – Проводишь?
На крыльце она остановились. По сумеречной улице и двору стлался зловонный дымок. С замиранием прислушивались к перестрелке у терского брода.
– Как твои нахлебники? Сильно балованные?
– Ладим.
– Слух пустили, что ты на калитке немцам хвалу написала. Чи правда? – обронила с потаенным осуждением подруга. – Потому, дескать, объезжают.
– Слово это – «Сыпной тиф». Помнишь, Наталья про жиличку рассказывала?
– И всего-то? Напиши и мне.
Ефросинья обнажила голову.
– А на такое доказательство согласна?
– Ну, ты, девка, отчебучила. Не знала… Эх, если б помогло на самом деле, – засомневалась гостья и торопливо сошла со ступеней. Прихрамывая, засеменила к перелазу. За околицей вновь загрохотало, завыло. Валентина пригнулась и заторопилась к проему в плетне. И Ефросинья ужаснулась, что этот день мог стать для подруги последним…
Капитан Ивенский, получив приказ занять позиции на терском берегу, в полосе обороны батальона, недоучел того, что задание было отдано, когда отступающая дивизия находилась на марше. Командир полка Рябушко на совещании подчеркнул, что батальоны будут рассредоточены широко, в шахматном порядке. Одни в километровой отдаленности на танкоопасном направлении, другие у самого берега, где предположительно могли переправляться немцы. Между хуторами Пьяный курган и Дымков была отмель, образованная скальными выступами.
Он привел роту к этому месту, вблизи мастерских машинно-тракторной станции, оборудовал огневые точки, окопался в полный профиль. В каменном подвале, где прежде хранили запчасти, оборудовал КП. Но связь со штабом полка наладить не удавалось. Разведчики доложили, что ни слева, ни справа на расстоянии трех-пяти километров нет красноармейских подразделений. Ивенский встревожился, – вероятно, немцам удалось сделать танковый прорыв. И приказ Рябушко полетел к чертям, обстановка кардинально изменилась – их полк отступил столь стремительно, что штабники не успели предупредить его, командира роты.
Появление отряда пехотного училища, выходящего из окружения, подтвердило худшие предположения. Молодой лейтенант пообещал при первой возможности доложить командованию о ситуации, в которой оказалась рота.
Политрук Калатушин, назначенный всего неделю назад, отделился незримым барьером от командира и офицеров. Бывший парторг ткацкой фабрики ни разу не бывал на передовой, но держался с гонором, на полуслове обрывая подчиненных. Выше среднего роста, сутулый, Егор Степанович походил на неандертальца скуластым лицом и широким носом с крупными ноздрями, при этом имел белесовато-рыжие волосы, зализанные назад. Придирчивость к мелочам рьяного службиста и женолюба (письма от подружек он получал каждый день и, хвастая, вслух объявлял об этом) раздражали Ивенского. А цель всех его политбесед сводилась к прославлению партии и товарища Сталина.
– Мы, защитники социалистической Родины, должны сознавать, что всем обязаны отцу народа, дорогому Иосифу Виссарионовичу Сталину! – упорно вбивал политрук заготовленные фразы в головы бойцов. – Мы живем в эпоху вождя мирового коммунистического движения и гения, поднявшего из руин лапотную Русь! Он привел нас, товарищи красноармейцы, к социализму, а теперь направляет прямым курсом к победе над фашистским зверем! А что же мы с вами? Подумаем: кто мы такие? Да никто, простые смертные. А вождь не спит ночами, не гасит путеводный свет в Кремле, работает и заботится о народе. Спрашивается, разве можем мы не оправдать возложенную на нас ответственность и высокое доверие? Нет, не можем! Жизнь ничего не стоит, товарищи, если не отдана она служению большевистской партии и любимому товарищу Сталину! В бой нас бросает его имя! К победам ведет его имя! Что самое ценное для сердца советского человека? Его сравнимое с солнцем священное имя!
Ивенский вынужденно присутствовал на словоблудиях. Двоевластие в частях – командирское и комиссарское – приносило пользу, если между этими двумя людьми было понимание и согласие, но в противном случае вредило дисциплине и просто мешало воевать. Калатушин решил взять быка за рога. Перед выдвижением к Тереку особист полка, с которым Ивенский служил полгода, предупредил, что получил заявление, в котором новый политрук обвиняет комроты в двусмысленных высказываниях в адрес командования фронта и в грубом отношении к личному составу. Война многому научила Ивенского. И разговор «по душам» он решил отложить до подходящего момента.
Враг обходил их участок, пытаясь преодолеть Терек по уцелевшим мостам. Однако в середине дня наблюдатели обнаружили немецкую смешанную колонну. Танки и бронемашины с мотопехотой направлялись к хутору, чтобы оттуда, очевидно, приступить к переправе. Посланные за реку разведчики добыли ценнейшие сведения.
Ивенский теперь знал, что на прицепах привезены во множестве понтоны, и наводка моста может начаться в ближайшие часы, если пунктуальные немцы не отложат ее до утра, следуя общему правилу соотечественников: воевать днем, отдыхать – ночью. В хуторе накапливались силы. Стало быть, этот мобильный отряд численностью до роты прибыл обеспечить охрану переправы. Неужели их разведгруппа до сих пор не обнаружила на берегу окопавшегося противника? Или готовят удар с воздуха, чтобы избежать наземных потерь? Гадать Ивенский не привык, зная с первого боя, что война распорядится по-своему, и случится то, чего мало ожидаешь…
При появлении колонны он привел стрелков в боеготовность. Расчеты и взводы заняли позиции. Вызывал опасение взвод, выдвинутый к самому берегу. Наполовину в нем были новобранцы из степных районов Ставрополья и Дагестана. Да и командир взвода, младший лейтенант Белозуб не был по-настоящему обстрелян, а приказы отдавал таким ломким и взволнованным голоском, что хотелось закрыть уши. Справа от него находился усиленный пулеметным расчетом взвод Шаталова, офицера опытного и жесткого. На этого боевого товарища и его солдат особенно надеялся Ивенский. Вторую полосу обороны держал взвод лейтенанта Тищенко, кубанского казака, бесстрашного до безрассудства. Ему были подчинены два расчета противотанковых ружей, один – артиллерийский и минометное отделение. Это была главная сила роты.
Ивенский следил в стереоскоп за берегом и дорогой из хутора. Сверху хорошо были видны окопы и ходы сообщения, пулеметные гнезда. На этой «шахматной доске» всё было неподвижно и готово к схватке. В хуторе не унимались немецкие команды, передвижение бронетехники и живой силы.
Предельное напряжение последних дней выхолостило его душу и мысли, не связанные с текущей службой. Не получалось переключиться на что-то обыденно простое. Даже о семье, оставшейся в блокадном Ленинграде, он вспоминал отрывочно. Уже полгода не приходило от Лизы писем. Много раз пробовал он разузнать о семье через соседей, – и также не дождался весточки. Затянувшаяся неопределенность тяготила, лишала покоя. А начиная с боев под Харьковом, когда дивизия пробилась из окружения с огромными потерями, и вплоть до сегодняшнего дня властно держала его в своих когтистых лапах война. Бой за боем. Переходы и затяжные марши. Вновь арьергардные бои… Он забывал себя, не помнил дней недели. А после Ростова началось хаотичное отступление армии, прикрываемое разрозненными малочисленными частями. В Предкавказье, когда появилась некоторая оперативная стабильность, не позволяли наладить управление частями разящие выпады немецких танков. Это и привело к катастрофическому положению, в котором оказалась его рота. Он хорошо помнил приказ наркома обороны № 227 и бросить позиции самовольно не имел права.
На командный пункт поднялся Калатушин, без фуражки, с мокрой от пота головой. Тщательно отерев ее носовым платком, не без раздражения завел разговор:
– Александр Матвеевич, я дважды предлагал покинуть этот участок берега, чтобы присоединиться к своему полку. Не забывайте, что у нас есть командиры! Я ведь несу ответственность на равных с вами. От курсантов мы знаем, что наша армия не удержала Моздок. Гибнуть здесь бессмысленно! Или попадем в плен.
– Я такой вариант не рассматриваю, Егор Степанович. У роты конкретная задача. Это я уже объяснял. Мы должны задержать немцев, сорвать наведение понтонного моста. Ваша работа, как комиссара, – поднимать боевой дух бойцов, а не вносить раздрай в командование ротой.
– Тогда почему медлим? Давайте принимать решительный бой. Первыми атаковать фашистов, – назидательно твердил Калатушин. – Надо и о людях не забывать, уважаемый командир! Чем кормить? Провианта осталось дня на два…
– А больше и не понадобится, – отрезал Ивенский. – Я вас прошу поговорить в первом взводе с новобранцами. А при необходимости и остаться там.
Калатушин пожал плечами, не скрывая своего недовольства… Но спорить больше не стал, с обиженным и мрачным видом гулко загремел сапогами по железным ступенькам лестницы.
Вскоре группа вражеских мотоциклистов отделилась от темнеющей окраины хутора и свернула к Тереку. Предостерегающе загорелись фары. Немцы ехали, громко переговариваясь. Кто-то из них переливчато заиграл на губной гармошке, и ему подпел пьяный голос. Наверняка испробовали винца в казачьем погребе! Сыны Рейна не то патрулировали, не то искали место для купания. У Ивенского мелькнула мысль, – будет неплохо, если эти разведчики донесут об отсутствии на берегу противника. Но неожиданно тишину расколол пистолетный выстрел!
– Какого черта! Кто это?! – гневно крикнул Ивенский и выругался. – Где? В первом взводе?
– Так точно, товарищ гвардии капитан, – подтвердил ординарец Чалов.
Немцы застрочили из пулеметов и, развернувшись, помчались обратно. Ивенский сбежал на землю, опередив ординарца. Пахло мокрой глиной, от ближнего дерева – ароматом созревшего чернослива, камышом и неистребимым запахом табака, кирзы и пота, просолившего гимнастерки. Он стремительно пробирался по ходам сообщения, сталкиваясь с бойцами, хотя те прижимались к стенкам, освобождая дорогу.
Младший лейтенант, увидев Ивенского, отдал команду и вместе с подчиненными замер по стойке «смирно». Калатушин восседал на раскладном стульчике в специально расширенном для него окопе. В сыром воздухе еще ощущался запах пороха.
– Младший лейтенант Белозуб, кто стрелял?! – грозно повысил голос Ивенский.
– Я! Это я остановил врага, – смело отозвался политрук. – Или ждать, чтобы нас окружили?
– Выстрелом ты, комиссар, предупредил немцев.
– Что-о?
– Нарушил мой приказ. Ты арестован! – в гневе Ивенский сам не заметил, как перешел на «ты». – Сдать оружие! Сержант Чалов забрать у политрука пистолет и документы. Передать под охрану старшине Айвазову.
– Вы сошли с ума?! – негодующе крикнул Калатушин. – Кто давал вам право…
– Увести!
Проходя мимо, обезоруженный и лишенный власти, Калатушин злорадно пообещал:
– Пожалеешь, капитан. Перед боем ты не просто меня арестовал. Ты лишил роту политического руководства! Эт-то тянет на трибунал. Я напишу лично Кагановичу…
Ивенского трясло точно в лихорадке. И чтобы внушить новобранцам, что нарушать устав никому не позволено, обрушился на Белозуба за расхлябанный вид подчиненных, у которых, как у пузатых баб, распущены ремни и не застегнуты гимнастерки!
Как и следовало ожидать, немцы провели разведку боем. Издали ударили по заречной зоне шестиствольные минометы, их поддержали пушки. Чуть погодя, уже с побережья, гренадеры наугад палили из автоматов по предполагаемым укрытиям красноармейцев. Не дождавшись ответного огня, – ретировались.
Ивенский хладнокровно молчал. Вступать в слепой ночной бой было бы непростительной глупостью. Только раскроешь себя. Он, без сомнения, знал, что утром фрицы предпримут атаку, массированную и подготовленную. Ждать оставалось совсем недолго…
Ефросинья, боясь оставаться в доме, решила ночевать с детьми в сеннике. Из дерюжек и старья она соорудила постель поверх прошлогоднего скирда. После ужина, за которым умяли чугунок вареной картошки и полупудовый арбуз, столь сладкий, что слипались губы, она заперла большим замком хату, винтами скрепила оконные ставни.
Немецкая картавая речь доносилась с площади. Время от времени туда подъезжали, гудя перегретыми моторами, грузовики. Метались у околицы мотоциклы, вздымая пыль. И казалось, нет в хуторе никаких жителей, одни фрицы. Он стал неузнаваем и неприютно тревожным. Даже звездочки померкли в задымленном, отравленном газами небе.
Духота, как всегда на исходе августа, не спадала даже ночью. Ощущалась она и на сеновале. Под простынями ночлежники ворочались, вздыхали. Мятная прянь сохлого разнотравья, смешанная с запахами накаленного за день камыша и осиного меда, настоялась в воздухе. Рой этих сердитых летуний неумолчно гудел где-то под застрехой.
– Осы больно кусаются? – спросила Дина, лежавшая рядом с хозяйкой. – Не дают спокойно есть ни виноград, ни арбузы.
– Ерунда, донна Дина! – откликнулся Иван. – Меня жалили.
– У тебя, Вахонин, не спрашивают.
– Не укусят, если не тронешь, – успокоила Ефросинья. – Давайте спать.
– Не хочется, тетя Фрося. Пусть каждый что-нибудь расскажет о себе.
Что-то возле стенки зашуршало. Дина припала к Ефросинье и с ужасом выдохнула:
– Мышь?!
– Уж! – шутя бросил Иван.
– Ты сам – уж!
Обвыкшиеся к темноте глаза различали меж камышовыми матами узкие полосы звездного неба. Чуть саднило в горле от вековечной пыли, обметавшей стропила. Из сада доносилась дружная перекличка сверчков.
– Ну, начинай, – подтолкнула Ефросинья притихшую «донну». – О родителях расскажи. Откуда родом…
– Она с луны, – хихикнул Иван.
На этот раз Дина сдержалась. Аккуратно отбросив дерюжку, села, оправила на плечах халатик.
– Мы жили в Москве. На четвертом этаже, – начала она доверительно, с грустной мечтательностью. – Папа из города Севильи. Он меня учил испанскому языку. Я даже сейчас немного помню… Работал в Коминтерне. Там были коммунисты изо всех стран мира.
– Туфта. Откуда ты знаешь? – уколол Иван.
– Он мне рассказывал. И вообще, не перебивай, – отрубила Дина. – Папа воевал с Франко! А мы с мамой его ждали и сочиняли письма, а я еще картинки рисовала. А когда вернулся из Испании, его арестовали, – голос девочки горестно сломался. – А мама пошла в «органы», чтобы выяснить. Ей сказали, что папа – шпион. Она пожаловалась в Коминтерн. На другой день приехали милиционеры. Мамочку забрали, а меня отвезли в интернат. Прошлым летом нас эвакуировали в Ростов.
– А как же родственники? – поинтересовалась Ефросинья. – Не взяли тебя?
– Всю мамину родню выслали из станицы в Сибирь, когда я была маленькой.
– А у меня родных – с три короба! – подхватил Иван. – Бабушка и две тетки в деревне. Около Липецка, где мы жили. Папка главным инженером на заводе заправлял. За ним была даже машина закреплена! Я с ним катался… А мама – учительница и спортсменка. Третье место брала в республике по стрельбе из винтовки! Красивей, чем Любовь Орлова. Один дядька из этой… из прокура…
– Прокуратуры? – подсказал Алик.
– Оттуда. Приставал к ней. Она ему по морде врезала. За это арестовали… – в горле Ивана, видно, запершило, он ненадолго смолк. – А потом менты делали в нашем доме обыск. Подбросили, суки, портрет Сталина с дыркой на лбу. Наручники на папку надели… Да что трепаться… Убежал от «легавых». На вокзалах кемарил, блатными песнями на бублики цыганил. Зимой у бабушки скрывался. Потом в Новочеркасск с вором дядей Сашей приехали. На гоп-стопе накрыли. Засунули в спецприемник… А еще, честно, у нас были овчарка Пальма и кот Кумыс. Так дружили, что спали вместе. Мама про них стишок сочинила. В моей комнате стоял шкаф с книгами. Я каждый день по одной прочитывал.
– А вот и не верю, – фыркнула Дина, только чтоб подразнить.
– А я верю, – вздохнула Ефросинья. – Я тоже люблю читать. И по специальности учитель русского и немецкого языков. Правда, работать не пришлось. Хуторянкой стала, колхозницей… Теперь твоя очередь, Алик.
Не дождавшись ответа, Иван потормошил его и с упреком сказал:
– Дрыхнет. Аж пузыри отскакивают!
– Значит, отбой, – заключила хозяйка.
Она задремала последней. Но вдруг открыла глаза и прислушалась. В хуторе неустойчивая зыбилась тишина. Сон прошел, и косяком вновь надвинулись невеселые думки. Запасы продуктов истощались быстрей, чем рассчитывала. А если немцы заберут то, что приготовлено на зиму? Она насторожилась, и – привстала на локтях. Показалось, что по двору кто-то ходит. Ефросинья выскользнула из-под одеяльца и, спорхнув по лестнице, приникла к щелистой двери. Ночной гость бесцеремонно громыхнул замком и постучал в ставню. Она поняла, что злоумышленник пытается проникнуть в дом.
Взяв в руки вилы с коротким черенком, она стала ждать. Если не сунется в сенник, – пронесет. А коли полезет сюда, то придется держать оборону. Силуэт пришельца, мелькнув мимо, растворился в темноте.
– Ага, здесь корова. Иде ж хозяйку черти носят?! – расслышала она голос свекра и – едва не закричала от радости. Отбросила крючок, вытолкнула дверь.
– Батя! Дождалась, слава богу…
Свекор засеменил у ней, взволнованно бормоча:
– Воистину Господу слава! Думал, уехала или арестовали. Дом на запорах. Когда гляжу – буренка… Ну, здравствуй, Фрося! Были у нас нехристи?
– А где Пашенька? – не отвечая, с тревогой вымолвила Ефросинья.
– У свахи. Не отпустила в такую катавасию.
– Как вы добрались? Война кругом!
– Не поверишь. С немцами приехали. Попросились на попутку. Взяли до Стодеревской. Я не один. Я, дочка, «радиву» нам привез.
– Какое радио?
– Да профессора с Ленинграда. По дороге познакомились. Зараз в саду залег, где лилии и другие твои цветы. Пока не нанюхаюсь, говорит, не встану.
– Батя, к нам НКВД троих детей поселил. Добавилось хлопот… А сынок сильно скучает?
– Жалкует по мамке, ясное дело. Собой справный, сваха пирожки печет… А иде ж эти гаврики?
– Не надо так. Они послушные дети. На сеновале спят. Вы письмо мое получили?
– Заказал чтице заупокойную по Боре… – проговорил старик и, всхлипнув, беззвучно затряс плечами.
– Батя, живой Боря! Я по письмам вычислила! – с неколебимой твердостью заверила Ефросинья. – Он из госпиталя прислал письмо в июле. А похоронку в начале июня нам послали. Выходит, шла больше месяца. Значит, путаница!
– Могёт, и так… Один бог ведает! – вытирая лицо рукавом суконного пиджака, оживился свекор. – Будем ждать! Хотя война, должно, не скоро кончится. Ну, собери нам что-нибудь, Фросюшка. Чихирь немцы не забрали? Зараз «радиву» приведу…
Ефросинья зажгла в летнице[15] свечу, высыпала из чугунка в миску оставшуюся картошку «в мундирах». Приготовила пышку, помидоры и малосольные огурцы. Она испытывала радостное успокоение от того, что свекор дома и что с сынишкой всё благополучно.
Откинув занавеску, в дверях показался представительный старец в шерстяных мятых брюках, в чесучовой толстовке навыпуск и с погасшей трубкой в зубах. Его пытливый взгляд остановился на хозяйке. Вскинув седую лохматую голову в грязной туристической панаме, гость галантно поклонился и вынул изо рта трубку.
– Позвольте представиться! Профессор ленинградского института Калитаев. Олег Анисимович. Естествоиспытатель в широком смысле этого слова. Ваш свекор оказал мне любезность, предложив временный приют. Я был эвакуирован из северной столицы еще в мае и обитал в Кисловодске. А теперь остался без средств и пытаюсь добраться до Тбилиси, где у меня друзья. Как величать вас?
– Ефросиньей. Лучше – Фросей. Рукомойник полный. Полотенце глаженое.
– Должен сделать комплимент, милая дамочка, – заняв внушительной фигурой половину кухни, рокотал ученый. – У вас чудесные Lilium speciosum, цветы лилии прекрасной. Ее узнаешь с закрытыми глазами по карамельному аромату!
– Мне нравятся лилии.
– Да. Сие благородное растение родом из Китая и Японии. В Стране восходящего солнца еще до князя Владимира существовала традиция любоваться цветами – ханами. Часами японцы созерцали цветение умэ – дикой сливы и сакуры, вроде нашей вишни, и предавались раздумьям. Воины брали с собой веточки сакуры, веря, что души погибших возрождаются в них. А у казаков, как сказал ваш свекор, любимые цветы – лазорики. Меж тем они имеют научное название – тюльпаны Шренка. Этот замечательный путешественник впервые описал его…
Лука Фомич, постояв с кувшином в руке, нетерпеливо перебил дорожного приятеля:
– Да проходи ты, мил-человек! Ешь, пока рот свеж. Зараз отведаем чихиря. Хоть и мудрый ты человек, а про терское винцо не знаешь. Как это по-научному… Опыт? Во! Зараз по кувшину сдюжим – вот и постигнешь казачью науку…
Скоротечный ночной обстрел принес жертвы. Погибло два солдата из взвода Белозуба, ранило подносчика боеприпасов из пулеметного расчета и еще троих стрелков.
Ивенский собрал на КП офицеров и, расстелив под горящей «летучей мышью» на артиллерийском ящике миллиметровку, подробно объяснил план обороны. Смысл его сводился к тому, что немцы наверняка нанесут главный удар по правому флангу, где удобный подход и укрытия, – ложбины, деревья, старинный крепостной вал. Задача Шаталова подпустить врага и открыть по нему огонь с ближней дистанции, чтобы артиллеристы и пулеметчики смогли отсечь первые шеренги автоматчиков. Расчетам ПТР при появлении танков бить наверняка, и тоже со стометровой дистанции, зря не тратить боеприпасы И наконец, Тищенко должен по ходу боя корректировать огонь пушки и приданных пулеметных расчетов, закрывать своими силами возникающие в обороне бреши.
– С батальоном связи нет, – напомнил Ивенский. – Поэтому решение принимаю самостоятельно. Сутки мы должны продержаться. Пока нет понтонного моста, немцы за Тереком. А возведут – покатятся с ветерком на Грозный. Стоять насмерть! Первого, кто бросит оружие и побежит, расстреляю лично!
Проводив командиров, он выслушал донесение разведчиков. Оставшись один, отстегнул кобуру с пистолетом, снял сумку. Он не стал тушить лампу. Как был в сапогах, опрокинулся спиной на лежанку, надеясь уснуть. Но слух сам без всякого усилия ловил малейшие звуки. Он рывком снова сел, стал в который раз прокручивать варианты предстоящего боя.
– Товарищ капитан, разрешите обратиться! – от входа прокричал ординарец. – Арестованный к вам просится. На старшину кричит и даже… матерится.
– Что Калатушину надо?
– Не говорит. Требует и – всё.
– Веди.
Ивенский тупо посмотрел на карту, на неработающую рацию. Стрелки наручных часов показывали половину пятого. И заново с ироничной усмешкой прикрепил кобуру к поясу и перебросил через голову ремешок полевой сумки. Прикурил сигарету. Раздались сбивчивые шаги. Калатушин, тяжело отсчитав ступени, остановился напротив висячей лампы. Его лицо приняло выражение преданности и дружелюбия.
– Я признаю вину, Александр Матвеевич. И прошу поверить, что виной тому – эмоции. Кардинально исправлюсь.
– Это вы скажете на собрании коммунистов роты. Пусть они примут решение.
– Если настаиваете… Я и товарищам объясню. Не ошибается тот, кто бездействует. А на войне каждый час – испытание… Товарищ капитан, у меня есть важное предложение.
– А именно?
– Ввиду сложившейся обстановки, я готов, рискуя жизнью, отправиться в сторону Моздока, чтобы установить связь с командованием. Мы действуем самовольно! Это, так сказать, смахивает на «махновщину».
– Хочешь сбежать?
– Что вы! Как можно не верить мне, политруку сталинской армии? Вы заведомо настроены против…
– Я знал, что ты – шкура. Но чтобы до такой степени был… – Ивенский добавил ядреных слов, презрительно глядя в потное лицо Калатушина. – Ты мараешь память комиссаров, кто в бою доказал свою правду! Тех настоящих коммунистов, кто живет судьбами солдат… Был у меня замполитом Фролов, геройски погибший друг. Он научил ценить и жалеть каждого солдата. Бойцы берегли его пуще себя. Потому что заботился о них, как о братьях… Слышишь?! А у тебя душа – кирзовая, глухая… Арест я отменяю. И приказываю немедленно поступить в распоряжение командира санитарного отделения младшего сержанта Зинченко. Будешь помогать. Покажешь личный пример.
– Это противоречит моим должностным обязанностям. Вы выставляете меня на посмешище…
– Выполняйте приказ! – прикрикнул Ивенский.
– Есть, – козырнул Калатушин и, повернувшись через левое плечо, торопливо пошагал к выходу.
Уже доцветала августовская заря. Мелкие округлые тучки, окрашенные по краям багрянцем, напоминали бутоны маков. Из степи нес ветер горечь целинных палов и полыни, сладковатый запах чертополоха. Над Тереком курился туман. В омутах взбрасывались крупные сазаны. Обманчивый ютился покой в долине – входило в силу степное утро…