bannerbannerbanner
Возвращение Орла

Владимир Алексеевич Фадеев
Возвращение Орла

– Конечно, как же они увидят, если он их пожёг.

– Тебе всё в смех.

– Но и ты – «Русь уничтожал!». Ну, сжёг две сотни сопелок, чтоб похабщину на площадях не распевали.

– Всё-таки ты поэт пока одной только головой, как же можно так не чувствовать самого болевого? Для бытия народа куда важней сохранить песню, чем даже армию.

– Ну это ты хватила!

– Согласна, но… Солдаты и новые родятся, а вот смогут ли они защищать народ, зависит от того, какие будут петь песни. Тишайший это печёнкой чуял.

– А что ты так против царей?

– Да я не против царей. Я против тех, которые уже выстроились в шеренги, чтобы, прокляв последних чертей, зацеловать предпоследних. Сейчас у них что ни царь, будет мученик и святой.

– А на самом деле?

– А на самом деле нынешние черти просто дети чертей предыдущих, а некоторые, так просто одна сущность. Владимир вылез из Петра, Пётр из Владимира.

– Какого?

– Да тоже красного. Слышал про Красно Солнышко? А нынешний наш уж очень на Николашу похож, этакий трусливый предатель в соплях и шоколаде. Россия им всем настолько чужая, что и сила её в них жилку не найдёт пролезть. Чужие, одно слово. Как и попы.

– Послераскольные?

– Да все.

– И попов не любишь? Я думал, ты только к царям так категорична.

– Я, Сенечка, не делю чертей на царей, попов или большевиков. У них соревнование по укорачиванию народа… во всех смыслах. Все, кто своими грязными когтями выскребал из народа память и душу, не ими данную, без них, до них ставшую душой, выскребал, пусть даже под благим предлогом поместить туда, в рваную грудь нечто по их разумению более правильное и совершенное, хоть Христа, хоть Ленина – для меня черти…

– Ладно – Ленина, его только ленивый теперь не пинает, но христианство!

– У христианства под золотыми куполами и ореолами спрятана большая вина перед человечеством, настолько большая, что в тысячелетней близи её порой и не разглядеть. К тому же разглядыватели – сами попы, да мнимые выгодополучатели мужчины. Да, да – христианство уничтожило Женщину. Берегиню, хранительницу. Знающую, в отличие от воинов и пахарей, прямую дорогу в небо, ведающую язык общения с населяющими его силами и наполняющую частью этих сил своих воинов и пахарей. После христианства человечество стало однокрылым, потому и не летит, а кувыркается… Удивляешься? Странно, я ведь в твоих стихах это и находила, и тебе же сейчас это объясняю!

– У меня такое чувство бывает, что пишу не я, а кто-то – мной. – попытался оправдаться Семён, – бывает, ночью нашифрую, а утром удивляюсь тому полуночнику, как будто это был совсем другой человек. Не просто в другом настроении, а именно – другой.

– Вот с ним тебе обязательно надо встретиться!.. А чужая религия, Семён ты мой Семёнович, это такое же оружие, как автомат, только стреляет дальше.

– Ну, ты…

– Скажи мне, почему греки, от которых мы якобы христианство получили, из своих языческих богов-идолов создали пантеон мирового масштаба – зевсы, артемиды и даже вакхи с гетерами, пьяницы с проститутками – на которых вся культутра до сих пор стоит, а наших безжалостно уничтожили, а кого не смогли уничтожить, перекрасили в бесов? Это греки, среди которых белокурого Аполлона, вроде вашего Капитана, уже лет пятьсот днём с огнём не найдёшь.

– И это, значит… – Семён протянул руку в направлении села, над которым торчало с десяток порушенных куполов и колоколен.

Катя вздохнула:

– Ничего это не значит… Какие вы, мужики, одномерные! Всё головой хотите охватить, словами сказать, а тут никаких слов не хватит.

– Попробуй, ты же умница.

– Тогда представь, что ты женщина, и родила от насильника ребёнка…

– Не могу представить.

– Ты даже представить не можешь… А вариантов всего два: или убить его вместе с собой, если ты сильная женщина, или, во всех остальных случаях, любить его. Не будешь ты разве его любить? Или не будешь страдать, когда другой насильник будет над ним издеваться?

– Уф-ф! Одни насильники.

– Такая у женщины… у родины нашей судьба. А вы самогонку трескаете.

– Но в каком-то смысле мы тоже эта… женщина!

– Ну-ну-ну… меняем тему, а то в глупость скатимся. А с поэтом своим ты встреться, сбудешься. Я тебя таким видела.

– Тогда уж!..

– Ничего не тогда уж, само собой это не случится, это – преодоление, мужское. Не сумеешь – останутся только пьяные сопли, как у всех этих серебряно-золотых, и хныканье, чтоб тебя за это ещё и жалели, а в это время чёрными белилами…

– Всё-всё, сама сказала – меняем тему.

«А ведь ей просто обидно за «Орла», – с удовлетворением подумал Семён, но, даже не пошутив над чёрными белилами, тему решил сменить, немного ревновал, что все его мысли она опять выскажет первая, но при этом не упустил и подсластить самолюбие сельской патриотки:

– Расскажи мне лучше эту сказку про возвращающегося «Орла».

– Расскажу… только это не сказка.

– Ну – легенда.

– И не легенда, – только и сказала Катенька и теперь даже как будто обиделась.

– Откуда же, девочка, тогда ты это знаешь?

– Живу я здесь, мальчик.

И, как будто обменявшись паролями, примирительно засмеялись.

Поэмка

Стихотворение и то, что его вызвало – какие несоизмеримые величины!

М. Цветаева

Семён, когда только начинал её слушать, самые первые минутки, удивлялся, насколько она не как все дединовские, да и вообще современные девушки, которым бы покурить, немного выпить, пофлиртовать-нарядиться… но куда Волга впадает – не знают. Как-то пафосно звучала эта водно-историческая энциклопедистика. Словом – не как все. А в конце, через какие-нибудь четверть часа, думал наоборот: это все не как она, ибо так естественно знать о большой родине простые вещи, особенно если они так связаны с историей родины малой, с твоими же предками… дико – не знать, не интересоваться. Когда пытался представить её женой – не своей, хоть чьей-то – не получалось, опять казалось, что она будто и сделана не из женского материала, но потом опять вдруг открывалось, что он, да и все его друзья, знать ничего не знают о настоящем женском материале и до сих пор имели дело с чем-то суррогатным, специально размягчено-увлажнённым, раскрашенным и пахнущим парфюмерным магазином – специально, чтобы скрыть отсутствие настоящего женского запаха – запаха ветра по волне и травам, ливня в лесу, луны в морозном небе, чего-то ещё, ещё более простого и важного, больше того – главного, но даже им, поэтом, невыразимого словами… И мужчина ей нужен тоже из другого материала, настоящего мужского, а никак не физик-лирик-пьяница, которого могут на счёт «раз» выгнать из НИИПа на посадку капусты… а потом выгнать из НИИПа за непосадку. Орёл ей нужен, а не Семен Семёныч. Эх, ма!..

И свои недавние мечтанья: а вот взять её за плечи и поцеловать! – показались ему сейчас не только дерзкими, но и глупыми, неуместными и кощунственными. Чувствовал, что близость с Катей возможна лишь как некое таинство, приобщение к священному, такое, какое подспудно чувствует каждый в мгновенья первого соития, чувствует, но в силу цивилизационной дикости своей даже это священное за священное не считает. И жена, и все другие женщины, которые как женщины, были уже в его жизни, показались ему вдруг ненастоящими, даже – странное чувство! – не женщинами, какими-то недоженщинами, муляжами, их женственность начиналась с почти стандартного кокетства и оканчивалась нижним бельём, а чего-то главного, одновременно девственного и материнского, тайного и властного, чему хочется подчиняться всей своей могучей мужской самостью – увы.

«России нужен матриархат, – думал он потом, – нужно персонифицировать то святое чувство родины, живущее в каждом русском мужике, матери, богоматери… Бог-отец – абстракция, а божья мать – живая… Да и кто может верно чувствовать биение жизни, как не самая к Богу близкая сущность, человеческая его жена? Не зря все эти легенды про золотую бабу.

Нет, не дотягивал он до героя, до того типа мужчины, которого может полюбить настоящая женщина. Понимал и мучился этим. Катя может его пожалеть, но не полюбить, какая-то в нём, в них, во всех нынешних, ущербность, они расквасились, расплылись от мирного времени, они вообще не умеют жить в этом мирном времени… «Чего тебе – войны? На войне и дурак героем может стать, а ты вот в обыкновенной, в мирной нашей болотной жизни попробуй стать мужчиной. Не соскользнуть в дешёвую браваду – пить, курить, деньги, понты, а героем быть, чтобы Дева могла тебя не пожалеть, а полюбить» А он бы полюбил… Её одну полюбил и всегда, всё бы для неё… стоп, стоп… а ведь Деве мало, чтобы ты только её любил, даже не мало, это ей вообще не нужно, ей нужно, чтоб ты был героем, и чтобы она тебя за это полюбила… «Я её с другими женщинами спутал, тряпичницами, собственницами… скучно».

– Думала, ты мне уже свою поэму привезёшь. Такое яичко хорошо бы к христову дню…

– Яичко-то я привёз, да из него одного яичницу не поджарить.

– Ну, без аллегорий.

– Да не в одном крещении дело. Из этой одной точки ни прямую, ни кривую не построить.

– Уж определись: поэт ты или геометр.

Год назад, когда Семён подарил ей свою книжицу, нахвастался, как ребёнок, что к 1000-летию крещения Руси пишет почти крамольную поэму, и даже читал начало и маленькие отрывки из вступления.

А первая книжица… Что ж… Пока не издал её, хотелось, чего греха таить, славы, что ли, чтоб узнавали, чтоб благоговейно заглядывали в глаза в ответ на подаренный экземпляр… Но как только это случилось, как только пахнущая типографской краской драгоценность оказалось в его руках, всё вдруг переменилось: «Кой чёрт в этой славе? Перед кем, господи? Не то что известности не хочется, больше – не хочется, чтобы вообще кто-то знал, что этим и этим мыслям – ты создатель, Тот, кому нужно и можно это знать – знает, а остальное настолько мизерно и неважно! Да, было так, что дурацкие капустные вирши о пьянках с друзьями он читал и пел охотно, но едва лишь иная искорка загоралась в странно рифмованных словах, превращая их совершенно в иное вещество – сразу табу: не для всех, это моё и Его. Каждое такое, с искрой, стихотворение было сродни прекрасному беззащитному дитяти, которое ни в коем случае нельзя выпускать одного на шумную, грязную, полную обидчиков улицу. И в то же время верилось, что достаточно стихотворение написать, и в тот же миг всем духовным родственникам оно неведомым образом становится известным, а остальным – зачем? И ещё было странное чувство… измены? Предательства? – возникало всякий раз, когда после Кати, дарил книжку кому-то ещё… Творчество интимно и этим всё сказано. Поэтому заставить его прочитать своё стихотворение было невозможно, а когда читал кто-то другой – он мучился.

 

– Ну и зачем ты тогда их пишешь? Для кого? – недоумевал друг Аркадий.

– А детей мы зачем рожаем?

– Да мы и не рожаем…

Но Кате начало поэмы и маленькие отрывки из вступления читал.

Святогор и малых – три

Гроб нашли богатыри.

Пустой.

Постой!

Мерить принялись.

Первый – кто плечом поплоше.

Не видать в гробу Алёшу!

Лёг Добрыня в домовину –

Занял только половину.

Лёг Илья –

Со всех концов щелья.

«Дай-ка я!»

Святогор,

Сварогов правнук,

Самый правильный из равных,

Святогор,

Даждьбожий внук,

Уложил себя, как гору, –

Впору!

Вдруг

Гроб –

Хлоп!

Бросились богатыри,

Все оставшиеся

Три

Отворять,

Вызволять богатыря –

Всё зря!

Принялись рубить мечами –

Гроб покрылся обручами,

В крепь обхватья.

Всё не впрок –

Мольба и злоба!..

– Бросьте, братья, -

Им из гроба

Старший рёк, –

Видно, Бог

Для меня его берёг.

Время!

Вы ж себя виной

Не мутите.

Бог – со мной.

Вам же – дальняя дорога

С новым Богом,

Так и знайте.

Помните себя.

Меня – поминайте

По заветам.

Их беречь вам,

Как зеницу!

Слушайте:

Держать границу.

Сколь ни минуло б веков,

Славить правильно богов,

И в тяжёлый, лютый год

Помнить: мы велик народ!

Помните себя.

Меня – поминайте.

И – прощайте!..

Затряслась гора, горя,

И взяла богатыря…

Читал не как дарил, не как экзамен, а как долг отдавал – так же было и с книжкой, ибо чувствовал – не понимал, до понимания было далеко! – чувствовал, что каким-то неведомым образом Катя вплетена в события, происходящие с ними всеми последние годы.

А что происходило? Произошло? Тронулись вдруг в рост в душе спящие почки? Предназначение, которое с годами затерлось бытом. Он же помнил детское благоговение перед чистым листом бумаги, чистый лист был в его детском мозгу вмещал все возможные чудеса на свете, это не могло быть воспоминанием только-только начавшейся жизни, что было вспоминать 5-летнему ребёнку? – это было вспоминанием иной жизни, другого бытия, бытия не его, Семёна или Юрия Евгеньевича, а бытия вечной души, которая только на этот мизерный кусочек времени обзавелась этим именем. Появляющиеся на листе буквы были не просто буквами и словами, они были окошками в таинственный мир, настоящий, куда более настоящий, чем тот, что окружал его. Мать рассказывала, что новые детские книжки он сначала долго нюхал и обижался, если их начинали ему читать, даже иногда плакал, ревнуя испещрённые волшебными буквами белые страницы к не понимающему их сути читающему взрослому человеку. Потом, задолго до школы, он смешно срисовывал печатные буквы на свой чистый лист и, даже не умея прочесть скопированного, бывал счастлив, собирал листочки в стопочку и прятал ото всех у себя под матрацем… Школа утащила его в свою колею, как ни странно, собственно грамота, умение писать никак не отзывались, не аукались с тем реликтовым зовом, а скоро и вовсе уроки, двор, футбол заглушили его. Лет в четырнадцать случился рецидив – по реке созревшей крови он почти вернулся к сверхтайне написанного, а теперь и зарифмованного слова – целый год он портил парты четверостишиями-посвящениями своей первой любви, а вот тетрадка, в которую аккуратнейшим почерком, каким не удостаивал ни одну самую важную контрольную, он переписывал свои наскальные (нашкольные) вирши, засветилась вдруг тем самым наджизненным светом… но он опять не внял ему, почти справедливо отнеся причину стихотворной эйфории на счёт первой, конечно же – настоящей, конечно же – единственной до конца жизни любви… Второй, настоящей и единственной, стихов он уже не писал, третьей тоже, а молодой жене даже не читал чужих.

И вот вдруг эта спящая почка пошла в рост… После первых ночёвок на косе, ещё до знакомства с Катенькой – именно вдруг вспомнился детский белый лист и как будто приоткрылось великое пространство за ним, а уж когда появилась Катенька…

– Наверное, – прокомментировал откровения друга Аркадий, – в прошлой жизни ты был поэт и умер молодым.

– Почему молодым?

– Если бы старым, то тебе бы это бумагомарание к старости осточертело и в новой жизни вместо трепета ты бы чувствовал только эту осточертелость. А трепет – от не израсходованного потенциала.

– А может я и до старости свой потенциал не израсходовал, не успел?

Относительно старости у Аркадия уверенности не было – что там бывает в этой старости? – и он только пожал плечами.

Рабочее название у поэмки такое и было, в лоб: «Крещение Руси». Простая тема, но, оказывается, нет ничего сложнее простых тем. Вот стоит простой косой крест, а с разных точек-кочек видится по-разному: отсюда перекладинка сверху вниз, отсюда – снизу вверх, а сбоку – просто доска и говорить не о чем. Похвастался, хоть и зарекался, пока не напишет – никому, но у Катюшки же не любопытство, да и он не из бахвальства, он от неё подпитаться собирался, знал – похвалит сначала, потом всё равно скажет, где фальшиво, а где черпать. К тому времени столько про крещение перелопатил, что в конце концов заблудился: одни уважаемые авторы без крещения самой Руси и не видели, другие, не менее уважаемые, считали его не больше, не меньше – порабощением, хуже татарского. Одни пели: не было Руси до Христа, другие – не стало Руси после Христа. Первые были академичней и шире, вторые – энергичней и острее. И все казались правыми. Поделился тогда этой мукой с Катей, она ему и сказала: себя-то послушай! Послушал… и поползла поэмка через всё тысячелетие…

– Не в геометрии только дело. Сейчас не я её пишу, а она меня.

– И много написала?

– Да черновичок уже в ящик стола не влезает, а конца не видно.

– Это же славно! Взрослеешь, – и продекламировала: Всё-то ясно молодым… Ты не прозевай семь-дым, Проворонишься! «Раззудись плечо – И брань нипочём!», Да не от всего мечом Оборонишься!..

– Надо же, помнишь! А всё «Крещение» оказалось только первой главкой.

– Оказалось?

– Я же тебе говорю: такое чувство… даже не чувство, а реальность, что она, вся поэма, существует уже давно сама по себе, а меня тянут к ней, как осла за уши, и я ещё упираюсь. То есть она больше меня…

– Что же в остальных?

– Бога поменять, конечно, не рубаху переодеть. Но ведь и царей сменить – не переобуться! И попов не за просто так жгут со всеми приходами, а потом ещё раз да всех скопом – и Бога, и царя, и попа… И это, если всё-таки кривую по этим точкам нарисовать, логически идёт к пределу: народ.

– Что народ?

– Теперь тому чародею, а правильней – Великому Чёрту, что в нашей истории мутил и мутит, можно взяться и за главное.

– «…Тут Добрыня ясноликий выбрал, вырвался вперёд, а от Киевских ворот шум великий: БОГ НЕ ТОТ!!!» Значит, вторая глава у тебя будет про смуту – «ЦАРЬ НЕ ТОТ!», потом про раскол – «ПОП НЕ ТОТ!», потом, как итог первых трёх подмен, 17 год – «БОГ, и ЦАРЬ и ПОП НЕ ТОТ!». Так?

Семён оторопел. Он год вымучивал структуру и названия частей, а тут – пожалуйста!

– Умница!.. – только и сказал.

– Первые четыре части история за тебя уже написала… – и вдруг резко повернулась, – у тебя тоже ощущение беды? Что какая-то страшная главка впереди, трагический финиш – «НАРОД НЕ ТОТ»?

– Только куда его, ощущение? Поэмкой же не спастись, что-то и делать надо.

– Спастись и одним словом можно…

– И убить словом можно… какое тебе сейчас слышней? То-то же. А мне из ящика стола, как с высокой горы, так ясно увиделась последняя тысяча лет… мы бьёмся всё это время с одним единственным врагом, Великим Чёртом. Он терпелив и упрям, зная, что в прямом бою нас не взять, и не удастся сразу крикнуть «Народ не тот!» – смахнуть нас с лица вожделенной для него планеты, начал, стэп бай стэп, как в его свите принято, раз за разом находить бреши в нашей броне, пробираться внутрь нашей сути и, как с капусты, которую мы сейчас сажаем, листья, снимать с нас одну кольчужку за другой, пока вот не добрался до кочерыжки…Украл богов, заменил власть, поменял попов, потом одним движением смахнул со стола эту фальшивую защитную не защищающую триаду, что сделать было несложно – за не родных богов, царей и попов народ и не вступился, и уже тогда, в 17 году начал, наконец, и уничтожить самоё русское, у него же в первые годы всё шло, как по маслу – гражданская война со всеми прелестями братоубийства, разрухи и голода, стервятники уже слетелись на делёж трупа… но вдруг случилось то, что этот Великий Чёрт в кошмарном сне не увидел бы – народ, освобождённый от этих пут – ложного бога, ложного царства, ложного пастырства – соединившийся, наконец, со свое природной сутью, пошёл в такой взрывной рост, что всего за тридцать лет не только уничтожил всех чертовских наймитов внутри (жалко, что не всех!), отразил величайшую в истории мира атаку извне, и достал головой до неба, чем привёл чертовской синклит в ужас – и от того, что их тысячелетний труд насмарку, и, главное, от того, что высвобождение русского духа они, выходит, организовали своими руками! Отдышались и набросились снова: мобилизовали всех, и недобитых внутри, и озверевших от поражения снаружи, и, воспользовавшись тем, что за малый срок народ-победитель не успел воссоздать себе новую защитную триаду – идею, власть и жрецов-идеологов, приступили к лелеемой ими тысячу лет задаче: «Народ не тот!» И, похоже, у них получается.

Прошагали до мотоцикла молча.

– Привёз я тебе «Крещение», только оно не по задуманному… – Вытащил из-под сиденья тетрадку, – у нас с тобой как читательско-писательский клуб – обмен рукописями. Вступление оставляем, а у первой главы название тогда уж переправь на твоё – «Бог не тот!».

– Хорош подарочек к 1000-летию!

Лещ

Нина Ивановна – Сергей Иванович – лещ – неравная битва

В прекрасной ключевой воде

Лещи водились.

И.А. Крылов, «Лещи»

Нина Ивановна

Не стыдись, страна Россия!

Ангелы – всегда босые…

М. Цветаева

В бригадирской, располагавшейся в правом крыле первого этажа «Хилтона», откуда звонили в Коломну насчёт необычайного экземпляра, Нина Ивановна решила вдруг, вопреки договорённости, леща не оставлять. Сказала: «Мой это» – хоть никто и не оспаривал, и по земле поволокла мешок к себе в лачугу. Дома успела только налить полстакана «розового крепкого», купленного впрок на завтрашнюю годовщину памяти Сергея Ивановича (магазинчик в отделении работал два раза в неделю, вторник и четверг, а поминать надо было в воскресенье), и уже почти закончившегося, как перед палисадом остановилась белая машина.

– Ой, ребята! – всплеснула она в окно руками, едва не опрокинув «розовое». В прошлом году они приезжали спустя недели две, как старик ушёл, а в этом, видишь, ровно на годовщину успели. Родные дети разъехались, так рада этим, московским – который год привозят городских гостинцев – спиртику «для компрессов» да батон варёной докторской, в Дединово не достать, а беззубым старикам два кило деликатеса за счастье. А поначалу ребят невзлюбила, Иваныч от них с берега всегда являлся тёплым, а чаще и не являлся вовсе, вместе сутками будылили, да что уж… батон-то варёной всегда ей перепадал. Теперь вроде родни.

– Вот, приехала твоя команда, – обратилась она к мешку, и, как будто услышав её, мешок шевельнулся.

 

Капитан после счастливого воскресения Орла еле угомонил братьев по стакану. Понимал: в поле надо выходить, помнил дедов полузавет: живите, как должно, все получится, всё, что нужно, произойдёт. А должно было утром выходить в поле сажать капусту, да и ни к чему скандалы с самого начала, ни к чему баламутить пространство – вдруг оно да не отзовётся в нужную минуту? И без прогулов не ангелы А выходить непросто было: у Аркадия клевала бройлерная уклейка, вопил с берега: «Оставьте меня дежурным!..», Поручик, гусар, вдруг не захотел пьяным садиться за руль, Николаича пробило «на мысль», его в этот момент не тронь, Винч, как попугай, повторял: «Дороги не будет, дороги не будет…», и, чтоб она была, все наливал и наливал. Африка вообще перепутал дни и твердил: «Воскресенье, сегодня воскресенье, в воскресенье не работаем!», хотя была суббота. Один Семён, слава богу, в поле, что-нибудь там наврёт про их задержку.

Наконец впятером (Аркадий остался-таки «дежурить» – уклейка!) загрузились. Тормознули около пономарёвской хибары – колбаса второй день просилась в холодильник.

Нина Ивановна вышла навстречу. Бывшая школьная учительница здорово смахивала на бабушку Ягу: простоволосая, седины давно не чёсаны, один зуб сверху, круги под бесцветными глазами и, главное, их прищур, который к радостной улыбке на старческом лице добавлял этакой яговской хитринки: заходите, гости дорогие, в баньке искупаю, на метле покатаю, а потом уж, извините – на лопату. Физиков, впрочем, такие тонкости не отвлекали от главного: Нина Ивановна, вдова их «берегового» (есть водяной, есть домовой, Сергей Иванович был береговой) была дома – чем не повод? Капитан вздохнул – одиннадцатый час! Тимофеич наверняка уже на нерве – но… как не выйти и не обнять Нину Ивановну? И как, обняв, не зайти, а, зайдя – не выпить? Тем более, что появилось странное чувство: зайдут – а за столом сидит себе Сергей Иванович и кружка с бормотой в клешне. Пошли. Капитан с распростёртыми объятьями, Винч со своей на литр двести флягой, Африка с закусоном, Поручик с колбасой, Николаич сам по себе – ему, оторванному от «мысли», едва покинули защитный берег, опять поплохело («Надо, Николаич, и тебе какой-нибудь псевдоним придумать, больно ты заметен!»)

Жильё у Нины Ивановны было повеселей лёхиного, и расшитое крестиком полотенце на месте, где быть бы иконе, и цветочек на подоконнике, и занавесочки на окнах, но – бедность! а за ней, как ни упирайся, ползёт небрежение к уюту: вот и не метено, батарея пустых бутылок, постель – матрас без простыни и комом на нём лоскутное одеяло без пододеяльника. Пустоголосая печаль.

– Убого живёте, Нинванна, – переступив порог и оглядевшись, вздохнул Капитан.

– У бога, милый, у бога, как иначе.

Засуетилась. Появилась полбанки солёных огурцов с белой плесенной плёнкой поверх рассола, вскрытые поржавевшие кильки в томате, сковорода с жареной третьего дня плотвой, разнокалиберные стопки и стаканы. Колбасу убрала в холодильник, включила его в розетку – «Иней» взбрыкнул и затрясся в виттовой пляске.

– Рычит, а не морозит, поганец, – посетовала хозяйка, – и что ему надо? Говорят, какого-то хрену, а куда его тут вставлять?

– Фреону, – уточнил быстро соловеющий Николаич, да кто бы его слушал.

Расселись – по двое на табуретку, физик, как самый нестойкий, на перевёрнутый бельевой бак. Африка выложил сало, тушёнку, батон ещё не зачерствевшего хлеба. Виночерпий разлил.

– Ты, Нинванна, нашего выпьешь, или своего?

– Вашего, свою успею.

– Грамотно. Что, со свиданьицем или уж помянем?

Нина Ивановна только рукой махнула и… махнула свою стопочку без всяких тостов.

– Значит, помянем.

Выпили, не чокаясь.

– Мы, Нинван, завтра Иваныча проведать собрались, – начал было Капитан, но «Нинвана» его оборвала.

– Чего завтра? Чего его проведывать?

Не успели изумиться, как Нинванна указала на на мешок.

– Вот он лежит, проведывайте.

Мешок в этот момент подпрыгнул. Николаич упал с бака.

– Кто?

– Сергей ваш Иванович, кто ж ещё. Явился, как обещал.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89 
Рейтинг@Mail.ru