Эта неслыханная роскошь возбудила в князе желание быть в доме у Дюка, и, взяв с собою Чурилу и двор, он поехал. На крестьянских дворах Дюк так угостил Владимира, что он сказал ему: «Каково про тебя сказывали, таков ты и есть». Переписывал Владимир-князь Дюков дом, переписывали его четверо суток, а и бумаги не стало. Втапоры Дюк повел гостей к своей сударыне матушке – и ужасается Владимир-князь, что в теремах хорошо изукрашено. Угостила матушка Дюкова дорогих гостей, говорил ей ласковый Владимир-князь: «Исполать тебе, честна вдова многоразумная, со своим сыном Дюком Степановым! Употчевала меня со всеми гостьми, со всеми людьми; хотел было ваш и этот дом описывати, да отложил все печали на радости». Втапоры честна вдова многоразумная дарила князя своими честными подарками: сорок сороков черных соболей, вторые сорок бурнастых лисиц, еще сверх того каменьи самоцветными.
То старина, то и деянье:
Синему морю на утешенье,
Быстрым рекам слава до моря,
А добрым людям на послушанье,
Веселым молодцам на потешенье!
Эта сказка одна из примечательнейших, особенно по этому тону простодушной иронии, с какою описывается бедность вооружения и вообще живота, бывшего с Дюком, – по этой лукавой скромности, с какою Дюк объясняет князю причину, почему он ест у калачиков только верхнюю корочку. Эта простодушная ирония есть один из основных элементов русского духа: русский человек любит похвастаться, но никогда не хвастает прямо, а всегда обиняком, более же всего с скромным самоунижением, вроде следующего: «Где-ста нам дуракам чай пить! Что наше за богатство – всего тысяч сто в месяц получаем, да и те с горем пополам: не знаем-де, куда класть и прятать». – Дюк богаче князя Владимира, за то Владимир велит описывать его имение, и только будучи уж слишком употчеван, «отлагает все печали на радости», а матушка Дюка дарит князю трое сороков мехов и каменьев самоцветных: – черта чисто восточная!..
Высота ль, высота поднебесная,
Глубота, глубота океан-море;
Широко раздолье по всей земле,
Глубоки омуты днепровские!
Из-за моря, моря синего, из глухоморья зеленого, от славного города Леденца, от того-де царя ведь заморского, выбегали, выгребали тридцать кораблей, тридцать кораблей – един корабль славного гостя богатого, молода Соловья, сына Будимировича. Хорошо корабли изукрашены – один корабль получше всех: у того было сокола у корабля вместо очей было вставлено по дорогому каменю, по яхонту, вместо бровей было прибивано по черному соболю якутскому, и якутскому ведь сибирскому; вместо уса было воткнуто два остра копья мурзамецкие{144}, и два горностая повешены, два горностая, два зимние; у того было сокола у корабля вместо гривы прибивано две лисицы бурнастые; вместо хвоста повешено на том было соколе-корабле два медведя белые заморские; нос, корма по-туриному, бока взведены по-звериному. На том корабле был сделан, в чердаке была беседа – дорог рыбий зуб, подернута беседа рытым бархатом; на беседе-то сидел Купав молодец, молодой Соловей, сын Будимирович; спрашивал он гостей корабельщиков и целовалыциков любимых, чем ему князя Владимира будет дарить. (После мы увидим, что они ему присоветовали.) Прибежали корабли под славной Киев-град, якори метали в Днепр-реку, сходни бросали на крут бережок, товарную пошлину платили. Соловей у князя в гридне и подносит ему свои дороги подарочки: сорок сороков черных соболей, вторые сорок бурнастых лисиц; княгине поднес камку белохрущатую, недорога камочка – узор хитер: хитрости Царяграда, мудрости Иерусалима, замыслы Соловья, сына Будимировича; на злате и серебре – не погневаться. Князю дары полюбилися, а княгине наипаче того. Говорил ласковой Владимиркнязь: «Гой еси ты, богатый гость Соловей, сын Будимирович! займуй дворы княженецкие, займуй ты боярские, займуй ты дворы и дворянские». Соловей ото всего отказывается, а просит только загон земли, непаханые и неораные, у княженецкой племянницы, у молодой Запавы Путятишной, в ее зеленом саду, в вишенье, в орешенье, построить ему, Соловью, снаряден двор. Походил Соловей на свой червлен корабль: «Гой еси вы, мои люди работные! берите вы топорики булатные, подите к Запаве во зеленый сад, постройте мне снаряден двор, в вишенье, в орешенье». С вечера, поздним-поздно, будто дятлы в дерево пощелкивали, работала его дружина хорабрая, ко полуночи и двор поспел: три терема златоверховаты, да трои сени косящатые, да трои сени решетчатые. Хорошо в теремах изукрашено: на небе солнце – в тереме солнце; на небе месяц – в тереме месяц; на небе звезды – в тереме звезды, на небе заря – в тереме заря, и вся красота поднебесная. Рано просыпалася Запава, посмотрела Запава в окошечко косящатое, в вишенье, в орешенье, – чудо Запаве показалося: «Гой еси, нянюшки и мамушки, красные сенные девушки! подите-тко посмотрите-тко, что мне за чудо показалося в вишенье, в орешенье!» Те отвечают ей: «Счастье твое на двор к тебе пришло». Бросилася Запава в терема; у первого терема послушала: тут в тереме щелчит, молчит-лежит Соловьева золота казна. Во втором тереме послушала: помаленьку говорят, все молитвы творят – молится Соловьева матушка со вдовы честны, многоразумными. У третьего терема послушала: тут в тереме музыка гремит. Входила Запава в сени косящатые, отворяла двери на пяту, – больно Запава испугалася, резвы ноги подломилися, чудо в тереме показалося: на небе солнце – в тереме солнце, и проч. Подломились ее ноженьки резвые; втапоры Соловей, он догадлив был, бросал свои звончаты гусли, подхватывай девицу за белы руки, клал на кровать слоновых костей да на те ли перины пуховые. «Чего-де ты, Запава, испужалася: мы-де оба на возрасте». – «А и я-де девица на выданье, пришла-де сама за тебя свататься». Тут они и помолвили, целовалися, миловалися, золотыми перстнями обменялися. Проведав про то, Соловьева матушка свадьбу посрочила: «Съезди-де за моря синие, и когда-де там расторгуешься, тогда-де и на Запаве женишься». Втапоры же поехал и голый шап Давид Попов, скоро он за морями исторгуется, а скорей того назад в Киев прибежал, приходит ко князю с подарками – принес сукно смурое да крашенину печатную. Втапоры его князь о Соловье спрашивал; отвечал ему голый шап, что видел Соловья в Леденце-городе, у того царя заморского; Соловей-де в протаможье попал и за то посажен в тюрьму, а корабли его отобраны на его ж царское величество. Больно Владимир закручинился, скоро вздумал о свадьбе – что отдать Запаву за голого шапа Давида Попова. Тысяцкий – ласковый Владимир-князь, свашела – княгиня Апраксеевна, в поезду– князи и бояре, поезжали ко церкви божией. Втапоры на девяноста кораблях прибыл Соловей во Киев-град. Тотчас по поступкам Соловья опознывали, приводили его ко княженецкому столу. Сперва говорила Запава Путятишна: «Гой еси, мой сударь дядюшка, ласковый, сударь, Владимир-князь! Тот-то мой прежний обрученный жених, прямо, сударь, скачу – обесчещу столы». Говорил ей ласковый Владимир-князь: «Гой еси ты, Запава Путятишна! а ты прямо не скачи – не бесчести столы». Выпускали ее из-за дубовых столов, пришла она к Соловью, поздоровалась, взяла его за рученьку белую и села с ним на болыно место, а сама она Запава говорила голому шапу таково слово: «Здравствуй, женимши, да не с кем спать!» Втапоры Владимир-князь весел был, а княгиня наипаче того; поднимали пирушку великую.
Раз на пиру Владимир-князь сказал Ивану Годиновичу: «Гой еси, Иван ты Годинович! а зачем ты, Иванушка, не женишься?» – «Рад бы, осударь, женился, да негде взять: где охота брать, за меня не дают; а где-то подают, ту я сам не беру». Князь велел ему садиться на ременчат стул, писать ярлыки скорописчаты о добром деле, о сватанье, к Дмитрию, черниговскому гостю богатому. А Владимир-князь ему руку приложил: «А не ты, Иван, поедешь свататься, сватаюсь я-де, Владимир-князь». А скоро Иван поездку чинит ко городу Чернигову: два девяносто верст переехал в два часа. Прочитав ярлык, Дмитрий-гость: «Глупый Иван, неразумный Иван! где ты, Иван, перво был? ныне Настасья просватана, душа Дмитревна запоручена в дальше землю Загорскую, за царя Афромея Афромеевича; за царя отдать – ей царицею слыть, – нановья и улановья все поклонятся, а немецких языков счету нет; за тебя, Иван, отдать – холопкой слыть, избы мести, заходы скрести». Тут Иванушке за беду стало – схватил ярлык, да и прямо в Киев, ко Владимиру-князю. Тут ему, князю, за беду стало, рвет на главе черны кудри свои, бросает о кирпищет пол: «Гой еси, Иван Годинович! возьми ты у меня, князя, сто человек русских могучих богатырей, у княгини ты бери другое сто, у себя, Иван, третье сто; поезжай ты, по добром деле – о сватанье: честью не даст, ты и силой бери». Выпала пороша – наехал Иван с дружиною на три звериные следа: сто человек посылал за гнедым туром, другое сто – за лютым зверем, а третье сто – за диким вепрем; велел изымать их бережно – без тоя раны кровавый, и привесть их в Киев-град; а сам он, Иван, поехал один в Чернигов-град. У Димитрия-гостя богатого сидят мурзы, улановья, по-нашему, сибирскому, дружки словут, привезли они от царя платье цветное на душку Настасью Дмитревну; а сам он, царь Афромей, от Чернигова в трех верстах стоит, и с ним силы три тысячи. Взял Иванушка Годинович душку Настасью из-за занавесу белого за руку белую, потащил он Настасью – лишь туфли звенят. Взговорит ему Дмитрий-гость: «Гой еси ты, Иванушка Годииович! суженое пересуживает, ряженое переряживает; можно тебе взять не гордостью– веселым пирком, свадебкою». – «Не мог ты честью мне отдать – ноне беру и не кланяюсь». – Посадил Настасью с собой на добра коня, переехал он девяносто верст и поставил тут свой бел шатер, изволил он, Иван, с Настасьей опочив держать.: Пересказали царю мурзы и улановья телячьим языком весточку нерадостную, а и тут царь закричал, заревел зычным голосом; Иван предложил царю боротися – кому Настасья достанется. Согнет он царя корчагою, опустил на сыру землю – царь лежит, свету не видит. Отошел Иван за кустик …, а царь пропищал: «Думай, Настасья, не продумайся; за царем за мною быть – царицею слыть; за Иваном быть – холопкой слыть, избы мести, заходы скрести». А и снова борьба начинается – втапоры Настасья Ивана за ноги изловила – тут его двое и осилили. Притязал его царь за руки белые ко сыру дубу, стал с Настасьей поигрывати, а назолу дает ему, молодому Ивану Годиновичу. По его было талану добра молодца, прибежала перва высылка из Киева, они срезали чембуры шелковые, его, Ивана, опрастывали. Говорил тут Иванушка Годинович: «А и гой еси, дружина храбрая! Их-то царей не бьют, не казнят, не бьют, не казнят, не бьют и не вешают: повезите его ко городу Киеву, ко великому князю Владимиру». А сам он, Иван, остался во белом шатре, стал жену учить. (Поученье Ивана есть повторение того, которое Добрыня делал Марине, с следующею разницею в конце: «И этот язык мне не надобен – говорил он с царем неверным и сдавался на его слова прелестные».) Приехав к князю, Иван благодарит его за милость великую, что женил его на душке Настасье Дмитревне. Услышав от Ивана о поучении, втапоры князь весел стал, отпускал Вахромея царя, своего подданника, в его землю Загорскую: только его увидели, что обернется гнедым туром, поскакал далече в чисто поле к силе своей.
На пиру у князя Владимира пригодились тут две честные вдовы – Чесовая жена и Блудова жена – обе жены богатые, богатые жены дворянские. Промежду собой сидят, за прохлад говорят. Сватала Блудова жена сына своего Гордена за дочь Чесовой жены, Авдотью Чесовичну. Втапоры Авдотья Чесовична (мать) осердилася, била ее по щеке, таскала по полу кирпищету и при всем народе, при беседе, вдову опозорила, и весь народ тому смеялися. Скоро пошла вдова Блудова ко своему двору, а идет она шатается; выбежал к ней за ворота широкие Горден сын Блудович; поклонился матушке в праву ногу: «Гой еси, матушка! что ты, сударыня, идешь закручинилася? Али место тебе было не (по) отчине? али чарой зеленым вином обносили тебя?» Авдотья Блудовна жалобу приносит сыну своему Гордену Блудовичу; молодой Горден уклал спать свою родимую матушку – втапоры она была пьяна. И пошел Горден на двор к Чесовой жене, сжимал песку горсть целую, бросил он по высоком терему, где сидит молода Авдотья Чесовична, – полтерема сшиб, виноград подавил. Втапоры Авдотья Чесовична бросилась, будто бешеная, из высокого терема, пробежала мимо Гордена, ничего не говоря, на княженецкий двор своей родимой матушке жаловатися. Втапоры пошел туда же и Горден – рассматривать вдову, Чесову жену. Вдовины ребята с ним заздорили, взяли Гордена пощипывати, надеючись на свою родимую матушку. Горден им взмолится: «Не троните меня, молодцы! а меня вам убить, не корысть получить!» Они не послушались, он их всех перебил, а было их пять человек. Вдова Чесова посылала еще своих четырех сыновей – убить Гордена, и только один хотел было ударить его по уху – Горден верток был: того он ударил о землю и до смерти ушиб, а также и остальных троих. Взял он, Горден, Авдотью Чесовичну за руки белые да и повел ко божьей церкви венчатися; а поутру стол собрал, позвал князя со княгинею и молоду свою тещу, Авдотью Чесову жену. Втапоры было Чесова жена загординилася, не хотя идти к своему зятю; тут Владимир-князь стольный киевский и со княгинею стали ее уговаривати, чтоб она то больше не кручинилася, не кручинилася и не гневалася, – и она тут их послушалася, пришла к зятю на веселый пир, стала пити, ястп, прохлаждатися.
Был пир у князя Владимира. Князи и бояра пьют, едят, потешаются и великим князем похваляются; и только из них один боярин Ставр Годинович не пьет, не ест и при всей{145} братьи не хвастает, только наедине с товарищем таковы речи сказывает: «Что это за крепость в Киеве, у великого князя Владимира? У меня-де, Ставра-боярина, широкий двор не хуже города Киева, а двор у меня на семи верстах, а гридни, светлицы белодубовы, покрыты гридни седым бобром, потолок во гриднях черных соболей, пол, середа одного серебра, крюки да пробои по булату злачены». Слуги верные донесли о том князю Владимиру: приказал князь сковать Ставра-боярина, посадить в погреба глубокие, двор его запечатати и молоду жену его взять ко двору. Перепала весть нерадошна молодой жене Ставровой; скоро она наряжается и скоро убирается: скидывала с себя волосы женские, надевала кудри черные, а на ноги сапоги зелен сафьян, и надевала платье богатое, богатое платье посольское, и называлась грозным послом, Василием Ивановичем, а и будто из дальней Орды, золотой земли, от грозна короля Етмануйла Етмануйловича – брать с князя Владимира дани невыплаты, не много не мало за двенадцать лет, за всякий год по три тысячи. А и тут больно князь запечалился: кидался, метался, то улицы метут, ельник ставили, перед воротами ждут посла. Вывела княгиня князя за собой и во те во подвалы, погреба, молвила словечко тихонько: «Ни о чем ты, осударь, не печалуйся: а не быть тому грозному послу Василию Ивановичу – быть Ставровой молодой жене Василисе Микулишне; знаю я приметы по-женскому: она по двору идет, будто уточка плывет, а по горенке идет – частенько ступает, а на лавку садится – коленки жмет; а и ручки беленъки, пальчики тоненьки, дюжины{146} из перстов не вышли все (??)». Втапоры князь употчевал посла допьяна, хочет его проведати, вызывает его боротися с семью богатырями, и того посол Василий не пятится, вышел он на двор боротися: первому борцу из плеча руку выдернет, а другому борцу ногу выломит, она третьего хватила поперек хребта, ушибла его середи двора. А плюнул князь, да и прочь пошел: «Глупая княгиня, неразумная! у тя волосы долги, ум короток: называешь ты богатыря женщиною – такого посла у нас не было еще и видано». А княгиня стоит на своем; втапоры князь опять посла проведает, вызывает его из туга лука стрелять со своими могучими богатырями. От тех стрелочек каленых и от той стрельбы богатырский только сырой дуб шатается, будто от погоды сильный. Посол от лука отказывался, есть-де у меня лучонко волокитный, с которым я езжу по чисту полю. Кинулися ее добры молодцы, под первый рог несут пять человек, под другой – столько же, л колчан каленых стрел тащит тридцать человек. Вытягивала она лук за ухо, хлестнет по сыру дубу, изломила его в черенья ножовые, и Владимир-князь окарачь наползался, и все тут могучие богатыри встают, как угорелые. Плюнул Владимир-князь, сам прочь пошел, говорил себе таково слово: «Разве сам Василья посла проведаю». Стал с ним в шахматы играть, три заступи заступовали и три заступи посол поиграл, и стал требовать дани, выходы, невыплаты. Говорит Владимир-князь: «Изволь меня, посол, взять головой с женой». Посол спросил князя: «Нет ли у тебя кому в гусли поиграть?» Втапоры Владимир спохватился, велел расковать и привести Ставра-боярина; втапоры посол скочил на резвы ноги, посадил Ставра против себя в дубову скамью. И зачал тут Ставр поигрывати: сыгриш сыграл Царяграда, танцы навел Иерусалима, величал князя со княгинею, сверх того играл еврейский стих. Посол задремал и спать захотел, отказывался от даней, выходов и просил себе только весела молодца, Ставра-боярина Годиновича; и поехал с ним ко Днепр-реке, во свой бел шатер, а князь провожал его со княгинею. Говорил посол таково слово: «Пожалуй-де, осударь, Владимир-князь, посиди до того часу, как я высплюся». Раздевался посол из своего платья посольского, и убирался в платье женское, притом говорил таково слово: «Гой еси, Ставр, весел молодец! как ты меня не опознываешь? А доселева мы с тобою в свайку игрывали, у тебя ли была свайка серебряная, а у меня кольцо позолоченное, и ты меня поигрывал, – и я тебе толды, вселды». И втапоры Ставр-боярин догадается, скидавал платье черное и надевал на себя посольское; и с великим князем и со княгинею прощалнся, отъезжали в свою землю дальнюю.
Теперь нам остается проститься с ласковым Владимиром Красным солнышком и со княгинею Апраксеевною: в поэме, которой содержание мы готовимся изложить, они являются в последний раз – Владимир мельком, Апраксеевна – героинею, во всем апофеозе своей женственности, грациозности и нравственности.
Сорок калик с каликою шли на поклонение в Иерусалим из пустыни Ефимьевы, из монастыря Боголюбова, выбрали они себе большого атамана, молода Касьяна сына Михайловича, и положили они заповедь великую: кто что украдет или пустится на женский соблазн, да не скажет атаману, того закопать по плеча в сыру землю и во чистом поле одного оставить. Под Киевом они встретились со Владимиром-князем, а он, князь, охотился; завидели его калики перехожие, становилися во един круг, клюки, посохи в землю потыкали, а и сумочки неновесили, кричат калики зычным голосом, дрогнет матушка сыра земля, с дерев вершины попадали, под князем конь окарачился, а богатыри с коней попадали, а Спиря стал поспиривати, а Сема стал посемывати, они-то ему, князю Владимиру, поклонилися, прошают у него милостыню великую, а и чем бы молодцам душа спасти. Князь – оговаривает, что с ним на охоте ничего нету, и посылает их, в Киев-град, ко душе княгине Апраксеевне; честна роду дочь королевична, напоит, накормит она молодцов, наделит всем в дорогу злата, серебра. Пришли калики, рявкнули, с теремов верхи попадали, а с горниц охлопья попадали, в погребах питья всколебалися; становилися во един круг, прошают милостыню великую у молоды княгини Апраксеевны. Молода княгиня испужалася, а и больно она передрогнула, звала калик во гридни светлые; молода княгиня Апраксеевна, поджав ручки будто турчаночки, со своими нянюшки и мамушки, со красными сенными девушки; молодой Касьян сын Михайлович садился на место большого; от лица его молодецкого, как бы от солнышка от красного, лучи стоят великие. После пиру хотят они калики во путь идти, а у молодой княгини Апраксеевны не то на уме, не то в разуме; шлет она Алешу Поповича атамана их уговаривати, чтоб не идти им сего дня и сего числа; зовет он, Алеша, Касьяна Михайловича ко княгине Апраксеевне на долгие вечеры поеидети, забавны речи побаити, а Сидеть бы наедине в спальне с ней. Замутилось его сердце молодецкое – отказал он Алеше Поповичу. На то княгиня осердится, велела Алеше прорезать у Касьяна суму рыта бархата, запихать бы чарочку серебряну. Когда калики ушли, княгиня посылает Алешу в погонь за ними; у Алеши вежество нерожденное, он стал с каликами задорити, обличает ворами, разбойниками; не давалися калики в обыск ему, поворчал Алеша и назад поехал. Втапоры Владимир-князь приехал в Киев-град, со Добрынею Никитичем. Молода княгиня Апраксеевна посылала Добрыню Никитича в погонь за Касьяном Михайловичем; у Добрыни вежество рожденное и ученое – настиг он калик во чистом поле, вскочил с коня, сам челом бьет: «Гой еси, Касьян Михайлович! не наведи гнева на князя Владимира, прикажи обыскать калики перехожие, нет ли промежу вас глупого». Нигде-то чарочка не явилася, у молода Касьяна пригодилася. Закопали атамана по плеча во сыру землю, едина оставили во чистом поле. Калики в путь пошли, а Добрыня в Киев с тою чарочкой серебряною. А с того время-часу захворала скорбью недоброю, слегла княгиня в великое во гноище. Сходили калики в Иерусалим-град, святой святыне иомолилися, господню гробу приложилися, во Ердане-реке искупалпся, нетленною ризою утиралася. На дороге назад увидели молода Касьяна; он ручкой машет, голосом кричит, подает он, Касьян, ручку правую, а они-то к ручке приложилися, с ним поцеловалнся. Молодой Касьян выскакивал из сырой земли, как ясен сокол из тепла гнезда, а все они, молодцы, дивуются на его лицо молодецкое, а и кудри на нем молодецкие до самого пояса: стоял Касьян в земле шесть месяцев. Пришедши в Киев, ко дворцу, стоят они, калики, потихохоньку. Касьян посылает легкого молодчика доложиться князю Владимиру: прикажет ли идти нам пообедати; князь послал им поклонимся и звать их. Касьян спрашивает князя о княгине; князь едва речи выговорил: «Мы-де уже неделю другу не ходим к ней». Молодой Касьян тому не брезгует, пошел со князем во спальню к ней, а и князь идет, свой нос зажал, молоду Касьяну то ничто'ему, никакого духу он не верует. Втапоры княгиня прощалася, что нанесла речь напрасную. Молодой Касьян, сын Михайлович, а и дунул духом святым своим на младу княгину Апраксеевну – не стало у ней того духу-пропасти, оградил ее святой рукой, прощает ее плоть женскую, захотелось ей – пострадала она, лежала в сраму полгода. Затем пошел пир горой, калики в путь наряжаются, а Владимир-князь убивается. Молода княгиня Апраксеевна вышла из кожуха, как из пропасти; тут же к ним ко столу пришла, молоду Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит. Калики с Касьяном собрались и в путь пошли до своего монастыря Боголюбова и до пустыни Ефимьевы.
Эта поэма носит на себе характер легенды и замечательна по противоречию тона первой ее половины с тоном последней: там калики – сущие сорванцы, «орут, рявкают, прошают милостыню»; тут они – если не грациозны, мужиковаты, зато кротки и очестливы. В Касьяне выражена идея человека, освятившегося страданием от неправого наказания; в его великодушном поступке с Апраксеевною есть что-то умиряющее душу. Только одна Апраксеевна осталась в своем прежнем характере: молоду Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит…
По саду, саду, по зеленому, ходила, гуляла молода княжна Марфа Всеславьевна, она с камени скочила на лютого на змея; обвивается лютый змей около чебота зелен сафьян, около чулочика шелкова, хоботом бьет по белу стегну. А втапоры княгиня понос понесла, а понос понесла и дитя родила; (а) и на небе просвети светел месяц, а в Киеве родился могуч богатырь, как бы молодой Волх Всеславьевич: подрожала сыра земля, сотряслося славно царство Индийское, а и сине море сколебалося для ради рожденья богатырского, молода Волха Всеславьевича; рыба пошла в морскую глубину, птица полетела высоко в небеса, туры да олени за горы пошли, зайцы, лисицы по чащицам, а волки, медведи по ельникам, соболи и куницы по островам…
Это начало поэмы есть высочайший зенит, крайняя апогея, до какой только достигает наша народная поэзия; это апофеоза богатырского рождения, полная величия, силы и того размашистого чувства, которому море по колено и которое есть исключительное достояние русского народа{147}. Мы не будем пересказывать всей этой поэмы, потому что не найдем в ней, как и в прежних, никакого определенного идеала народной фантазии. По-прежнему это – что-то силящееся стать образом и все остающееся символом; сквозь произвольную и узорочную ткань этого «что-то» брезжится, как искра во тьме, призрак мысли, но никак не может разгореться в светлое пламя. Волх – и богатырь и колдун; оборотившись горностаем, он сбегал в царство Индийское, «у тугих луков тетивки накусывал, у каленых стрел железны повынимал, у того ружья, ведь у огненного кременья и шомполы повыдергал, и все он в землю закопывал»[24]. Обернувшись ясным соколом, полетел к своей дружине хорабрыя, повел ее в царство Индийское – стена стоит; Волх оборотил своих молодцов мурашиками, велел им всех поголовно бить в царстве Индийском, и только на семя оставить по выбору семь тысячей душечки красны девицы. Пришедши к царю индийскому, Салтыку Ставрульевичу, говорил ему таково слово: «А и вас-то, царей, не бьют, не казнят»; ухватя его, ударил о кирпищат пол, расшиб его в крохи… И тут Волх сам царем насел, взявши царицу Азвяковну, молоду Елену Александровну, а и то его дружина хорабрая на тех девицах переженилися.
Вообще, идеал русского богатыря – физическая сила, торжествующая над всеми препятствиями – даже над здравым «смыслом. Коли уж богатырь – ему все возможно, и против него никто не устоит; об стену лбом ударится – стена валится, а на лбу и шишки нет. Героизм есть первый момент пробуждающегося народного сознания жизни, а дикая животная сила, сила железного кулака и чугунного черепа – первый момент народного сознания героизма. Оттого у всех народов богатыри целых быков съедают, баранами закусывают, а бочками сороковыми запивают. Но народ, в жизни которого развивается общее, идет далее, – и просветление животной силы чувством долга, правды и доблести бывает вторым моментом его сознания героизма. Наши народные песнопения остановились пока на первом моменте и дальше не пошли. И потому наши богатыри – тени, призраки, миражи, а не образы, не характеры, не идеалы определенные. У них нет никаких понятий о доблести и долге, им всякая служба хороша, для них всякая удаль – подвиг: и целое войско побить, конем потоптать, и единым духом выпить полтора ведра зелена вина и турий рог меду сладкого в полтретья ведра, и настрелять к княженецкому столу гусей, белых лебедей, перелетных малых серых уточек, и стольничать, и приворотничать… А между тем в этих неопределенных, диких и безобразных образах есть уже начало духовности, которой недоставало только исторической жизни, идеального развития, чтоб возвыситься до мысли и возрасти до определенных образов, до полных и прозрачных идеалов: мы разумеем эту отвагу, эту удаль, этот широкий размет души, которому море по колено, для которого и радость и горе – равно торжество, которое на огне не горит, в воде не тонет, – этот убийственный сарказм, эту простодушно-язвительную иронию над жпзнию, над собственною и чужою удалью, над собственною и чужою бедою, эту способность не торопясь, не задыхаясь, воспользоваться удачею и так же точно поплатиться счастием и жизнию, эту несокрушимую мощь и крепость духа, которые – повторяем – есть как бы исключительное достоинство русской натуры…{148} Русская поэзия, как и русская жизнь (ибо в народе Жизнь и поэзия – одно), до Петра Великого есть тело, полное избытком органической жизни, крепкое, здоровое, могучее, великое, вполне способное, вполне достойное быть сосудом необъятно великой души, но – тело, лишенное этой души и только ожидающее, ищущее ее… Петр вдунул в него душу живу – п замирает дух при мысли о необъятно великой судьбе, ожидающей народ Петра…
Собирался царь Саул Леонидович за сине море, в дальню орду, в половецку землю – брать дани и невыплаты; прощался он с царицей на двенадцать лет, оставлял ее черевасту и наказывал: буде дочь родится – воспоить, воскормить, замуж отдать, а любимого зятя за ним послать; а буде сын родится – воспоить, воскормить и за ним послать. Родился у царицы сын Константинушко, растет не по дням, по часам, а который ребенок двадцати годов, он, Константинушко, семи годов. Присадила его матушка учиться, скоро ему грамота далася и писать научился. Стал он, Константинушко, по улицам похаживати, стал с ребятами шутку шутить с усатыми, бородатыми, он шутку шутит не но-ребячью, а творки творил не по маленьким: которого возьмет за руку, из плеча тому руку выломит; и которого заденет за ногу, по … ногу оторвет прочь; и которого хватит поперек хребта, тот кричит, ревет, окарачь ползет, без головы домой придет. Князи, бояра дивуются, и все купцы богатые: а что это у нас за урод растет?..{149} Стали на него царице жалобу творить, а царица стала его журить, бранить, а журить, бранить – на ум учить смиренно жить.
(Он спрашивает у матери, есть ли у него батюшка; мать рассказывает ему все дело; много царевич не спрашивает: вышел на крылечко, закричал коня оседлать – да и был таков. На пути он перебил войско татарское – царя Кунгура Самородовича.)
И поехал Константинушко ко городу Угличу; он бегает, скачет по чисту полю, хоботы метает по темным лесам, спрашивает себе сопротивника, сильна, могуча богатыря, с кем побиться, подраться и поратиться. А углицки мужики были лукавые: город Углич крепко заперли, а сами со стены Константинушку обманывают: «Гой еси, удалой молодец! поезжай ты под стену белокаменну, а и нету у нас царя в Орде, короля в Литве, мы тебя поставим царем в Орду, королем в Литву». У Константинушки умок молодешенек, зеленешенек – сдавался на их слова прелестные: подъезжал он под стену, а мужики углицки крюки да багры закинули и его, молодца, и с конем подымали на стену высокую; связали да и засадили в погреба глубокие, запирали дверями железными, засыпали хрящом, пески мелкими. Царь Саул воротился в свое царство Алыберское, узнал, в чем дело, поскакал в Углич, а те же мужики-угличи, извозчики, с ним ехавши, рассказывают, какого молодца засадили, и приметки его поведают. Царь упрекает их, что не спросили ни дядины, ни отчины и посадили в подвалы глубокие – а он-де у Кунгура немало силы перебил – можно за то вам его благодарити и пожаловати. Когда Саулу выдали его сына, он спросил заплечного мастера и приказал главных мужиков в Угличе казнити и вешати. Приехал Саул с сыном домой – не пива у царя варить, не вина курить, пир пошел на радостях.