bannerbannerbanner
Статьи о народной поэзии

В. Г. Белинский
Статьи о народной поэзии

 
И увидел Тугарин Змеевич Алешу Поповича,
Заревел зычным голосом:
«Гой еси, Алеша Попович млад!
Хошь ли я тебя огнем спалю,
Хошь ли, Алеша, конем стопчу,
Али тебя, Алешу, копьем заколю!»
Говорил ему Алеша Попович млад:
«Гой ты еси, Тугарин Змеевич млад!
Бился ты со мной о велик заклад,
Биться, драться един на един:
А за тобою ноне силы сметы нет»
На меня Алешу Поповича».
Оглянется Тугарин назад себя,
Втапоры Алеша подскочил, ему голову срубил —
И пала глава на сыру землю, как пивной котел.
 

Проколов уши голове Тугарина, Алеша привязал ее к седлу, привез в Киев в княженецкий двор и бросил середи двора. А Владимир-князь повел его во светлы гридни, сажал за убраны столы – тут для Алеши и стол пошел. За столом говорит ему Владимир-князь:

 
«Гой еси, Алеша Попович млад!
Час ты мне свет дал;
Пожалуй ты живи в Киеве,
Служи мне, князю Владимиру, —
До люби тебя пожалую».
Втапоры Алеша Попович млад князя не ослушался,
Стал служить верою и правдою;
А княгиня говорила Алеше Поповичу:
«Деревенщина ты, засельщина!
Разлучил меня с другом милым,
С молодым Змеем Тугаретиным».
 

Отвечает Алеша Попович млад:

 
«А ты гой еси, матушка княгиня Апраксеевна!
Чуть не назвал я тебя сукою,
Сукою-то, волочайкою».
То старина, то и деянье!
 
* * *

И вот, читатели, вы уже знакомы с одним из богатырей ласкова князя Владимира Красна солнышка; вы уже знаете, за какую службу и с какими обрядами Алеша был принят ко двору его. Тут не было рыцарского посвящения; не ударяли по плечу шпагою, не надевали серебряных шпор; битва была не за красоту, а против красоты, красоты весьма неграциозной и в словах, и в манерах, и в характере. Не ищите тут мифов с общечеловеческим содержанием; не ищите художественных красот поэзии; но в этих странных и оригинальных оборотах все-таки есть поэтические элементы, если не поэзия; в этих диких и неопределенных образах народной фантазии все-таки есть смысл и значение, если нет мысли, – даже, если хотите, есть мысль, только частная, а не общая, народу, а не человечеству принадлежащая; и – повторяем – несмотря на дубоватую неграциозпость образов, выражение, чуждое мысли, очень и очень не чуждо поэзии. Что же касается до героя, он является с характером. Попович – это богатырь больше хитрый, чем храбрый, больше находчивый, чем сильный. Он идет на битву с Тугариным переодевшись, под чужим видом; завидя врага, он едва жив идет (разумеется, от трусости);{129} на возглас Тугарина прикидывается глухим, – иногда тот подходит к нему ближе, чтоб говорить с ним, а не сражаться, – он вдруг хватает его по голове шелепугою в тридцать пуд; Тугарин предлагает ему побрататься, но не на таковского напал: Алеша не дастся в обман по великодушию рыцарскому – «втапоры Алеша врагу не веровал». Готовясь ко второй битве, он, в смиренном сознании своих богатырских сил, молится о дожде, чтоб подмочило у Змея бумажные крылья, – и когда тот полетел на него, он опять прибегает к обману: «Ты, – говорит он ему, – держал заклад биться со мною един на един, а за тобою сила несметная против меня»; Змей оглядывается назад и Алеша в эту минуту рубит ему голову. Еким Иванович – добрый и честный богатырь; но он служит Алеше и без его спросу ничего не делает. Это – меньшой названый брат его; это добродушная, честная сила, добровольно покорившаяся хитрому уму. Тугарин – хвастун, нахал, невежа; он при всех весьма не по-рыцарски, весьма неграциозно любезничает с Апраксеевною; он у князя, как у себя дома: ковригами глотает, ушатами запивает, как бы для показания полного своего презрения к обиженному супругу, как бы для того, чтоб при всех наругаться над ним. Неужели это идеал старинного русского любовника чужой жены, которому мало наслаждения – нужно еще и ругаться и ломаться над несчастным мужем?..{130} Мы еще не раз встретимся с этим лицом, состоящим, как видно, на ролях любовников в репертуаре народного театра жизни; он еще явится нам и под другим именем, но всегда змеем. В его безобразном и безобразном лице православный народ осуществил свое сознание о любви, – и если этот русский Дон Хуан, этот Ромео не совсем благообразен, – причина тому народное созерцание чувства любви{131}. Любовь до того изгнана у нас из тесного круга народного созерцания жизни, что в самом браке является каким-то чуждым, греховным элементом, враждебным святости союза, освящаемого религиею; вне же брака, она – бесовская прелесть, дьявольское наваждение, нечистое вожделение Змея Горынчата, преступная контрабанда жизни. Удивительно ли после этого, что эта любовь является в наших народных поэмах так простонародно-неэстетическою, так цинически чувственною, так оскорбительною и возмутительною для чувства, в таких грубых кабацких формах? Удивительно ли после того, что любовник в наших народных поэмах является в виде змея с характером хвастуна, наглеца и труса, а любовница представляется в виде грубой, наглой и бесстыдной бабы, с манерами площадной торговки, и даже, – как увидим это ниже, – в виде колдуньи, злой еретички?.. И самый разврат может иметь свою поэзию и свою грацию, если он выходит из пламенного клокотания необузданной страсти, из неукротимого стремления к наслаждению; но в наших «любовницах» не заметно ни тени поэзии или грации. Здесь опять та же причина: любовь, по нашему народному созерцанию, не есть чувство, не есть страсть, а какой-то холодный цинический разврат. В княгине Апраксеевне олицетворен идеал любовницы, – идеал, которого полное осуществление мы увидим в Марине, неприятельнице Добрыни Никитича и любовнице Змея Горынчата{132}. Странно только, каким образом народная фантазия, выразившая в Апраксеевне народный идеал эманципированной женщины{133} (femme emancipee), навязала ее в жены любимцу предания, солнцу своей древней жизни и поэзии – князю Владимиру. Нет сомнения, что Владимир мифический, Владимир, окруженный богатырями, женящийся от живой жены, есть Владимир-язычник: народная поэзия, как мы сказали, не смела коснуться Владимира исторического, и потому не передала нам ни его похода в Корсунь, ни отношений к Византии, ни последовавшего затем времени его царствования, переданного историею и церковью. Если же в этих поэмах нет ни языческих имен действующих лиц, ни языческих богов, а, напротив, часто упоминается о церквах, об образах, о венчании, – то это анахронизм, вроде того, что Владимировы богатыри, как мы увидим это ниже, беспрестанно сражаются с татарскими ханами, мурзами и улановьями и беспрестанно ездят в Золотую Орду. Это служит новым доказательством нашей мысли, что эти поэмы или сложены были во время татарщины, если не после ее (а от старины воспользовались только мифическими, смутными преданиями и именами), или что они были переиначены и переделаны во время или после татарщины.

Мы еще два раза встретимся с Алешею Поповичем и увидим, что, даже являясь вскользь, он не изменяет своего характера – Поповича; теперь же перейдем к другому богатырю, женившему князя Владимира.

* * *
 
В стольном городе во Киеве,
Что у ласкова, сударь, князя Владимира.
А и было пированье, почестный пир,
Было столованье, почестный стол,
Много на пиру было князей и бояр
И русских могучих богатырей;
А и будет день в половину дня,
Княженецкий стол во полустоле;
Владимир-князь распотешился,
По светлой гридне похаживает,
Черные кудри расчесывает;
Говорит он, сударь, ласковой
Владимир-князь таково слово:
«Гой еси вы, князи и бояра и могучие богатыри!
Все вы в Киеве переженены,
Только я, Владимир-князь, холост хожу,
А и холост я хожу, не женат гуляю:
А кто мне-ка знает супротивницу,
Супротивницу знает красну девицу:
Как бы та девица станом статна,
Станом бы статна и умом свершна,
Ее белое лицо, как бы белый снег,
И ягодицы, как бы маков цвет,
А и черные брови, как бы соболи,
А и ясные очи, как бы у сокола».
 

Тут большой за меньшого хоронится, а от меньшого ответа князю нет; тогда выступает из стола Иван Гостиный сын и кричит зычным голосом, прося слово молвити, слово единое, безопальное: «Я ли-де Иван в Золотой Орде бывал у грозного короля Етмануйла Етмануйловича и видел его двух дочерей: первая дочь Настасья королевишна, а другая Афросинья королевишна; сидит Афросинья в высоком терему, за тридесять замками булатными; а и буйные ветры не вихнут на ее, а красное солнце по печет лицо: а то-то, сударь, девушка станом статна, станом статна и умом свершна (следует повторение четырех последних стихов из речи князя Владимира); посылай ты, сударь, Дуная свататься». Князь приказал налить чашу зелена вина в полтора ведра и подносить ее Ивану Гостиному за те слова его хорошие. Призвал он, князь, Дуная Ивановича в спальню к себе и посылал его на доброе дело, на сватанье, и давал ему золотой казны, триста жеребцов и могучих богатырей; подносил он ему, Дунаю, чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра, разгорелася утроба богатырская, и могучие плечи расходилися, как у молода Дуная Ивановича; не берет он золотой казны, не надо ему триста жеребцов и могучих богатырей, а просит он себе одного молодца, как бы молода Екима Ивановича, который служит Алеше Поповичу. А и князь тотчас сам Екима руками привел: «Вот-де те, Дунаю, будет паробочек». И приехали добры молодцы, Дунай да Еким, в Золоту Орду, к тому ли грозному королю Етмануйлу Етмануйловичу. Говорит тут Дунай таково слово:

 
 
«Гой еси, король в Золотой орде!
У тебя ли во палатах белокаменных
Нету Спасова образа,
Некому у тебя помолитися,
А и не за что тебе поклонимся».
Говорит тут король Золотой орды,
А и сам он, король, усмехается:
«Гой еси, Дунай сын Иванович!
Али ты ко мне приехал по-старому служить и по-прежнему?»
 

Дунай объявляет королю о цели своего приезда. А и тут королю за беду стало, а рвет на главе кудри черные и бросает о кирпищет пол и говорит, как бы не его, Дуиая, прежняя служба, велел бы посадить его в погреба глубокие и уморил бы смертью голодною за те его слова за бездельные. Тут Дунаю за беду стало, разгорелось его сердце богатырское, вынимал он сабельку острую и говорил таковы слова: «Как бы-де у тебя во дому не бывал, хлеба-соли не едал, ссек бы по плечи буйную голову». Тут король неладом заревел зычным голосом, псы борзы заходили на цепях, а и хочет Дуная живьем стравить теми кобелями меделянскими. Дунай закричал к Екиму, а те мурзы, улановья не допустят Екима до добра коня, до его палицы тяжкия, медныя, в три тысячи пуд; не попала ему палица железная, что попала ому ось-то тележная, а и зачал Еким помахивати, и побил он силы семь тысячей, да пятьсот кобелей меделянских. Король на все соглашался, и Дунай унимал своего слугу верного, н пошел к высокому терему, где сидит Афросинья, – двери у палат были железные, а крюки, пробои по булату злачены. «Хоть нога изломить, а двери выставить». Все тут палаты зашаталися, бросится девица, испужалася, хочет Дуная в уста целовать. Проговорил Дунай сын Иванович: «А и ряженый кус, да не суженому есть! Достанешься ты князю Владимиру». И хотят они ехать; спохватился тут король Золотой Орды, отрядил триста свои мурзы и улановья на тридцати телегах везти за Дунаем золото, серебро, жемчуг скатный и каменья самоцветные. Не доехав до Киева за сто верст, наехал Дунай на бродучий след, велел Екиму везти невесту ко Владимиру «честно, хвально и радостно», а сам поехал по тому следу свежему, бродучему. В четвертые сутки наехал он на тех на лугах на потешныих, – куда ездил ласковый Владимир-князь всегда за охотою, – на бел шатер, а во том шатре опочив держит красна девица, а и та ли Настасья королевишна[21]. Молодой Дунай он догадлив был: пустил он из лука калену стрелу семи четвертей —

 
Хлестнет он, Дунай, по сыру дубу,
А спела ведь тетивка у туга лука,
А дрогнет матушка сыра земля
От того удара богатырского, —
Угодила стрела в сыр кряковистый дуб,
Изломала его в черенья ножовые.
Бросилася девица из бела шатра будто угорелая.
А и молодой Дунай он догадлив был,
Скочил он, Дунай, с добра коня{134},
И горазд он с девицею дратися,
Ударил он девицу по щеке,
А пнул он девицу под… —
Женский пол от того пухол живет,
Сшиб он девицу с резвых ног,
Он выдернул чингалище булатное,
А и хочет взрезать груди белые;
Втапоры девица взмолилася:
«Гой еси ты, удалой добрый молодец!
Не коли ты меня девицу до смерти,
Я у батюшки, сударя, отпрошалася,
Кто меня побьет во чистом поле,
За того мне девице замуж идти».
 

А и туто Дунай тому ее слову обрадовался, думает он разумом своим: «Во семи ордах я служил семи королям, а не мог себе выжить красныя девицы; ноне я нашел во чистом поле обрушницу, сопротивницу». Тут они обручилися, вокруг ракитова куста венчалися. Приехали они во град Киев, а Владимир-князь от злата венца шел на свой княженецкий двор, и во светлы гридни убиралися, за убраные столы сажалися. А и Дунай приходил во церковь соборную просить честныя милости у того архиерея соборного обвенчать на той красной девице. Рады были тому попы соборные – в те годы присяги не ведали – обвенчали Дуная Ивановича; венчального дал Дунай пятьсот рублей. Приехав ко двору князя Владимира, Дунай велел доложить ему, что не в чем идти княгине молодой – платья женского только одна и есть епанечка белая. А втапоры Владимир-князь он догадлив был, знает он кого послать: послал он Чурила Пленковича выдавать платьице женское цветное. (После этого пошло столованье.) А жили они время не малое. На пиру у князя Владимира пьяный Дунай расхвастался, что нет в Киеве стрельца супротив его. Тут взговорит молода княгиня Апраксеевна (?), что нету-де в Киеве такого стрельца, как любезной сестрицы ее Настасьи королевишны. Тут Дунаю за беду стало, бросил с женою жребий, кому прежде стрелять. Досталось Дунаю на голове кольцо держать, отмерили версту тысячну, Настасья каленой стрелой сшибла с головы золото кольцо. Втапоры Дунай становил на примету свою молоду жену, и стала княгиня Апраксеевна его упрашивати: «то ведь шуточка пошучена».

 
Да говорила же и его молода жена:
«Оставим-де стрелять до другого дня,
Есть-де в утробе у меня могуч богатырь;
Первой-де стрелкой не дострелишь,
А другой-де перестрелишь,
А третьею-де стрелкой в меня угодишь».
 

Князья и бояре и все сильны, могучи богатыри стали Дуная уговаривати, а он, Дунай, озадорился и стрелял перву стрелу.

 
И втапоры его молодая жена
Стала ему кланятися и перед ним убиватися:
«Гой еси ты, мой любезный ладушка,
Молодой Дунай сын Иванович!
Оставь шутку на три дни,
Хоть не для меня, но для своего сына нерожденного.
Завтра рожу тебе богатыря,
Что не будет ему сопротивника».
 

Тому Дунай не поверовал, и третьей стрелой в жену угодил; прибежавши Дунай к молодой жене, выдергивал чингалище булатное, скоро порол ей груди белые: – выскочил из утробы удал молодец, он сам говорит таково слово:

 
«Гой еси, сударь, мой батюшка!
Как бы дал мне сроку на три часа,
А и я бы на свете был попрыжее
И полутчее в семь семериц тебя».
А и тут молодой Дунай сын Иванович запечалился,
Ткнул себя чингалищем в белы груди,
Сгоряча он бросился во быстру реку.
Потому быстра река Дунай словет —
Своим устьем впала в сине море.
 
* * *

Теперь мы знакомы с тремя богатырями Владимира. Последний выше первых двух – не правда ли? В нем и ум, и сметливость, и богатырская рьяность, и прямота силы и храбрости, на себя опирающейся. Если Дунай не совсем вежливо и далеко не по-рыцарски обошелся с Настасьей королевишной – это не его вина: тут выразилось сознание целого народа о любви и об отношениях полов. Сама Настасья не видит ничего странного или обидного для нее ни в том, что Дунай бил ее по щекам и потчевал пинками, ни в том, что он чингалищем булатным хотел вспороть ей груди белые: она с тем и отпросилась у батюшки, что кто ее в поле побьет, тот и за себя замуж возьмет. Колоченая посуда два века живет – русский человек свято верит глубокой мудрости этой киргиз-кайсацкой пословицы и потому других бьет – не кается, и самого побьют – не гонится. Притом же если б Настасья одолела Дуная, – она не задумалась бы вспороть ему груди белые чингалищем булатныим. В Настасье королевишне осуществлен идеал амазонки по понятию русского человека. Жена богатыря должна рождать богатырей, а для этого сама должна быть богатырем своего пола. Поэтому Настасья и мастерица такая из лука стрелять, что за версту сшибла кольцо с головы мужа. Отношения полов, по народному сознанию, всего лучше выражаются в смерти Настасьи. Все богатыри хвастливы, особенно в русских сказках; все богатыри любят подпить, особенно русские: потому не удивителен вызов Дуная состязаться с женою в стрельбе. Просьбы других, слезы жены только более подстрекают его богатырскую рьяность и раздражают упорный характер. Убив жену, он спешит вспороть ей белые груди: ни слезы, ни вздоха для нее; но при виде сына, которому он не дал своею опрометчивости») созреть настоящим образом, в нем пробуждается отеческое, а следовательно, и человеческое чувство. Печаль его переходит в отчаяние, разрешающееся самоубийством. Обстоятельство, по которому приписывается быстрому Дунаю его имя, заключает в себе много поэзии, и простые, безыскусственные стихи:

 
Потому быстра река Дунай словет —
Своим устьем впала в сине море —
 

дышат каким-то успокоительным и примирительным чувством; в них высказывается широкое, хотя и совершенно неопределенное созерцание.

Каким образом Настасья королевишна могла разъезжать по полям, ища, кто бы побил ее и женился на ней, в то время как сестра ее Афросинья сидела взаперти, за двенадцатью булатными замками; каким образом Афросинья королевишна превращается, ни с того ни с сего, в княгиню Апраксеевну, которая Дуная называет зятем, а Настасью – сестрою, – об этом нечего и спрашивать у сказки. И неужели все жены Владимира превращались в Апраксеевну?.. Не забудьте притом, что в предшествовавшей поэме Апраксеевна уже отличалась с Тугарином Змеевичем; она не могла видеть Екима прежде замужства Афросиньи, а между тем Еким видел ее прежде, чем увидел Афросинью: стало быть, Владимир называл себя холостым и хотел жениться от живой жены, а Афросинья превратилась в Апраксеевну для того, чтоб избавить Владимира от греха двоеженства?.. Вот тут и извольте составлять одну целую поэму из народных рапсодов!..

* * *

Читатели, конечно, заметили в предшествовавшей поэме, когда Дунай просит платья для своей жены, следующие стихи:

 
А втапоры Владимир-князь он догадлив был,
Знает он кого послать:
Послал он Чурила Пленковича
Выдавать платьице женское цветное.
 

Стало быть, где касалось дело до чего-нибудь женского, Чурила Пленкович был на своем месте? Оно так и есть, как мы сейчас увидим. В лице Чурилы народное сознание о любви как бы попротиворечило себе, как бы невольно сдалось на обаяние соблазнительнейшего из грехов. Чурило – волокита, но не в змеином роде. Это молодец хоть куда и лихой богатырь. Но он нисколько не противоречит нашему взгляду на сознание народное о любви. Крайности сходятся; в фанатической Испании бывали примеры вольнодумства, а в Риме иерархия встретила себе оппозицию прежде, чем в самой Германии{135}. В этих случаях должно брать в соображение перевешивающий элемент, а в исключительных явлениях видеть или случайности, или возможность – в будущем вступления в свои права и даже перевеса противоположного элемента. И потому мы смотрим на Тугариных, как на нечто положительное, действительное и настоящее в жизни древней Руси; а на Чурилу – как на факт, свидетельствовавший о возможности в будущем другого рода любовников, как на новый элемент жизни, только подавленный, но не несуществующий.

 

Думая, что мы уже довольно познакомили читателей с манерою и слогом поэмы, расскажем о Чуриле своими словами и короче{136}.

Во время столования Владимира к нему являются незнаемые люди, человек за триста избитых, израненных молодцов:

 
Булавами буйные головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят.
 

Это стрельцы княжие; целый день они рыскали по займищам и не встретили ни одного зверя, а встретили триста молодцов, которые зверей всех повыгнали и повыловили, а их перебили и переранили, и оттого «князю добычи нет», а им жалованья нет, «дети, жены осиротели, пошли по миру скитаться».

 
А Владимир-князь стольный киевский
Пьет он, ест, прохлаждается,
Их челобитья не слушает.
 

Не успела эта толпа сойти со двора – валит другая. Это рыболовы: с ними та же история.

 
А Владимир-князь стольный киевский,
Пьет он, ест, прохлаждается,
Их челобитья не слушает.
 

Не успела и эта толпа свалить со двора – валят вдруг две новые: то сокольники и кречетники. И с ними то же. Против других, они прибавили в своем челобитье, что ограбившая и прибившая их ватага называется дружиною Чуриловою. Тут Владимир-князь за то слово спохватится: «Кто это Чурила есть таков?» Выступался тут старый боярин Бермята Васильевич:

 
«Я-де, осударь, про Чурилу давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малого Киовца.
Двор у него на семя верстах,
Около двора железный тын,
На всякой тынинке по маковке,
А и есть по жемчужинке, —
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовые,
Покрыты седым бобром,
Потолок черных соболей,
Матица-то валженая,
Пол середа одного серебра,
Крюки да пробои по булату злачены.
Первые у него ворота вальящетые,
Другие ворота хрустальные,
Третьи ворота оловянные».
 

Итак, Чурила Пленкович – щеголь, франт, живет, как сатрап восточный. Владимир-князь едет к нему со двором своим, в числе пятисот человек. Встречает их старый Плен; для князя и княгини отворяет ворота вальящетые, а князьям и боярам – хрустальные, а простым людям – ворота оловянные. Пошло столованье великое – веселая беседа, на радости день. Увидев в окно толпу людей, князь говорил таково слово:

 
«По грехам надо мною князем учинилося,
Князя меня в доме не случилося,
Едет ко мне король из
Орды Или какой грозен посол».
 

Старый Пленка Сароженин только усмехается, сам потчевает и говорит, что то не король и не посол едет, а едет-де дружина хорабрая сына его, молода Чурилы Пленковича. К вечеру, когда пир был во полупире, а и стол был во полустоле[22], едет сам Чурила Пленкович, а перед ним несут подсолнечник, чтоб не запекло солнце бела его лица. Брал он, Чурила, ключи золотые, ходил в подвалы глубокие, вынимал золоту казну: сорок сороков черных соболей, другую сорок печерских лисиц и камку белохрущату, а цена камке сто тысячей; приносил он ко князю Владимиру, клал перед ним на дубовый стол.

 
Втапоры Владимир-князь стольный киевский
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!..»
 

Втапоры Чурила князя Владимира не ослушался. И вот они в Киеве; посылает князь Чурилу князей и бояр в гости звать к себе, «а зватого приказал брать со всякого по десяти рублев». Обходя гостей звать, Чурила зашел ко старому боярину Бермяте Васильевичу, ко его молодой жене, к той Катерине прекрасный, – и тут он позамешкался. Князь Владимир то замешканье ему ни во что положил. Пошло столованье и пированье. Когда на другой день рано поутру князи и бояре к заутрени пошли, – в тот день выпадала пороха снегу белого – и нашли они свежий след, сами они дивуются: либо зайка скакал, либо бел горностай.

 
А иные тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайка скакал, не бел горностай,
Это шел Чурила Пленкович
К старому Бермяте Васильевичу,
К его молодой жене Катерине прекрасныя».
 

Чурила Пленкович выдается из всего круга Владимировых богатырей: это, так сказать, самая гуманная личность между ими, по крайней мере в отношении к женщинам, которым он, кажется, посвятил всю жизнь свою. И потому в поэме о нем нет ни одного грубого или сального выражения; напротив, его отношения к Катерине прекрасной отличаются какою-то рыцарскою грациозностию и означаются более намеками, нежели прямыми словами. В первый раз он позамешкался у молодой жены старого Бермяты; во второй раз тайна его посещения выдается предательскою порошею и оглашается не его хвастовством, а речами других, и речами, против обыкновения, умеренными, даже поэтическими. За Чурилу можно поручиться, что он не стал бы ломаться над жертвою своего соблазна, не стал бы хвастаться победою во честном пиру; тем более можно поручиться, что он не стал бы бить женщину по щекам или толкать ее пинками – «женский-де пол от того пухол бывает». А между тем он не неженка, не сентиментальный воздыхатель, а сильный могучий богатырь, удалой предводитель дружины храброй. Конечно, он смешон, когда перед ним, вместо китайского зонтика, несут подсолнечник{137}, чтоб не загорелось от солнца его лицо белое; но он смешон грациозно: он женский угодник, который дорожит своею наружностию, а не неженка запечный, не беззубый и безкогтный лев нашего времени.

* * *

Просим читателей вспомнить, что в поэме о женитьбе князя Владимира вскользь является лицо Ивана Гостиного сына: теперь мы познакомимся с ним., как с героем особенной поэмы. Это представитель другого сословия, всегда столь важного в начале гражданских обществ: хоть он не торговец, а богатырь, однако он явно сын купца, силою и храбростию севший при дворе князя Владимира на богатырское место.

У князя Владимира было пирование – нечестный пир, а и было столование – почестный стол на многи князи, бояра и на русские могучие богатыри и гости богатые. Будет день в половину дня, будет пир во полупире: Владимир-князь распотешился, по светлой гридне похаживает, таковые слова поговаривает: «Есть ли-де кто в Киеве таков молодец, что похвалился бы на триста жеребцов – из Киева бежать до Чернигова два девяносто-та мерных верст, промеж обедней и заутреней?»

Вызвался Иван Гостиный сын и побился о велик заклад – не о сте рублях, не о тысяче, о своей буйной головушке. Князья, бояре и гости-корабельщики держат заклад за Владимира на сто тысяч; а за Ивана никто поруки не держит; пригодился тут владыка черниговский и держит за него поруки крепкие на сто тысячей. Выпил Иван чару зелена вина в полтора ведра, походил он на конюшню белодубову, ко своему к доброму коню бурочке, косматочке, троелеточке, падал ему во пряное копытечко, сам плачет, что река льется. Выслушал добрый конь про кручину Ивана и сказал ему не печалиться:

 
«Сива жеребца того не боюсь,
Кологрива жеребца того не блюдусь,
В задор войду – у Воронка уйду».
 

Только велел он своему ласковому хозяину водить себя по три зари, поить сытою медвяною и кормить сорочинским пшеном. «А как, говорит, придет тот час урочный, ты не седлай, Иван, меня добра коня, только берись за шелков поводок; вздень на себя шубу соболиную, котора шуба в три тысячи, пуговки в пять тысячей; я стану бурка передом ходить, копытами за шубу посапывати и по черному соболю выхватывати, на все стороны побрасывати, – князи, бояры подивуются, и ты будешь жив – шубу наживешь, а не будешь жив – будто нашивал». И все было по сказанному, как по писанному. Зрявкает бурко по-туриному, он шип пустил по-змеиному; триста жеребцов испужалися, с княженецкого двора разбежалися; сив жеребец две ноги изломил, кологрив жеребец тот и голову сломил, полонен Воронко в Золоту Орду бежит, он, хвост подняв, сам всхрапывает, а князи, бояры и все люди купецкие испужалися, окарачь они по двору наползалися; а Владимир-князь со княгинею печален стал; кричит в окошко косящатое, чтоб 'Иван уродье увел со двора, «за просты поруки крепкие, записи все изодраны». Втапоры владыко черниговский на почестном пиру у великого князя велел захватить три корабля на быстром Днепре с товарами заморскими, – «а князи-де и бояры никуда от нас не уйдут».

* * *

Трудно объяснить значение этой поэмы иначе, как народным апофеозом коня – животного высоко уважаемого в ратном деле, товарища, сподвижника и друга ратнику. Странна неустойка князя, отказавшегося платить проигранный заклад; еще страннее нецеремонная разделка с ним со стороны черниговского владыки. Не менее удивительно и то, что этот черниговский владыко всегда держит заклады против князя и всех за того, за кого никто не хочет поручиться. Все это должно быть или совсем без значения, просто сказочная болтовня, или от времени потерян ключ к разрешению этих вопросов.

* * *

Теперь пора нам познакомиться с знаменитым Добрынею Никитичем, воспетым в трех поэмах и упоминаемом вскользь и прямо еще в нескольких. Он и Илья Муромец – знаменитейшие богатыри двора Владимира.

Жил в Рязани богатый гость Никита, живучи-то Никита состарелся, – состарелся; после переставился; его веку долгого осталось житье-бытье, богатество: матера жена Амелфа Тимофеевна да чадо милое Добрынюшка Никитич млад. Присадила его матушка грамоте учиться, а грамота Никите в наук пошла. А будет ему двенадцать лет, попросился он у матушки купаться на Сафат-реку; она вдова многоразумная его Добрыню отпускала, а сама наказывала: «Израй-де река быстрая, а быстрая она, сердитая; не плавай, Добрыня, за перву струю, не плавай ты, Никитич, за другу струю». Добрыня не послушался: две-то струи сам – переплыл, а третья струя подхватила молодца, унесла во пещеры белокаменны. Тут откуда ни возьмись лютый зверь – Змей Горынчище, сам приговаривает:

 
«А стары люди пророчили,
Что быть Змею убитому
От молода Добрынюшки Никитича,
А ныне Добрыня у меня сам в руках».
 

Говорит Добрыня: «Не честь, хвала молодецкая, на нагое тело напутаешься». Хочет змей Добрыню огнем спалить, хоботом ушибить; Добрыня нагреб в шапку песку желтого, и тем песком змею глаза запорошил, два хобота ушиб. Попалась тут ему дубина, и он, Добрыня, той дубиной Змея до смерти убил. Поплыл он по реке и заплыл в пещеры белокаменны, в гнездо змея, и его малых детушек всех перебил, пополам перервал; нашел он в палатах у змея много злата, серебра и свою любимую тетушку Марью Дивовну. Владимир-князь о Добрыне больно запечалился – сидит он, ничего свету не видит, а увидел Добрыню, скочил на ноги резвые, целовал его в уста сахарные. Бросилася его матушка родимая, хватала за белы руки, целовала его во уста сахарные; стали его выспрашивати, а где был, где ночевал? Послали за тетушкою, привели ее к князю во светлу гридню.

 
Владимир-князь светел, радошен;
Пошла-то у них пир, радость великая,
А для ради Добрынюшки Никитича,
Для другой сестрицы родимыя – Марьи Дивовны.
 
* * *

Что сказать об этой поэме? Это какая-то бессвязная болтовня больного похмельем воображения… Тут нет не только мысли – даже смысла. У Добрыни нет ни лица, ни характера; это просто – призрак. Подобная нелепица могла бы иметь значение мифа, если б от ее чудовищных образов веяло фантастическим ужасом; но в русских сказках, как и во всей народной русской поэзии, фантастического элемента почти вовсе нет. И потому странно слышать, когда человек, который на мир смотрит простыми глазами, не видя в нем ничего таинственного и необъяснимого, – странно слышать, когда такой человек спокойно, без увлечения, без экстаза, рассказывает несбыточные вещи. Что за тетушка Марья Дивовна была у Добрыни, как попала она к Змею Горынчату; что за река Сафат, которая через пять строк превращается в Израй-реку? как Владимир, живя в Киеве, мог знать двенадцатилетнего Добрыню, жившего в небывалой тогда Рязани, и печалиться, что тот ушел купаться на Сафат-реку?..

129Вместо слов: «…идет (разумеется, от трусости); на» в ПР: «идет (по мнению одних, от трусости; по мнению других, по хитрому притворству, а в самом деле может быть по тому и другому); на»
130После слов: «несчастным мужем…» в ПР: «Но в этих грубых символах скрывается и еще другая мысль: победа вспомоществуемой небом правды над нечистою силою, которая держится на бумажных крыльях. Но в поэме эта сила довольно страшна, а правда довольно хитра»
131После слов: «…чувства любви» в автографе было: «И потому просим не взыскать – чем богаты, тем и рады»
132В народно-поэтическом образе Марины отразились черты реальной Марины Мнишек (жены Григория Отрепьева – Лжедмитрия I).
133Вместо слов: «в Апраксеевне народный идеал эманципированной женщины (famme emancipee)» в ПР: «в Апраксеевне народный идеал свергнувшей с себя узы общественной нравственности и приличия женщины»
21Сестра Афросиньи, невесты Владимира. Как она туда зашла – не спрашивайте: ведь песня – быль, а сказка – ложь…
134После этой строки в издании Калайдовича: Воткнет копье во сыру землю,Привязал он коня за остро копье…
135Критик имеет в виду тот факт, что задолго до немецкого священника М. Лютера – основоположника протестантизма – против светской власти пап выступали представители итальянского Возрождения (XIVXV вв.). В ПР зачеркнуто: «в фанатической <…> Германии»
136В ПР зачеркнуто: «Думая <…> короче»
22Не скоро ели предки наши,Не скоро двигались кругомКовши, серебряные чашиС кипящим пивом и вином.«Руслан и Людмила».
137«Подсолнечник» в текстах Кирши Данилова – зонтик.
Рейтинг@Mail.ru