Эта сказка – целый роман; мы выжали из нее, так сказать, один сок и опустили множество подробностей, превосходно характеризующих общественный и семейный быт древней Русн. В этом отношении сказка «Акундин» имеет даже исторический интерес – и г. Сахаров{174} заслуживает особенную благодарность за спасение от забвения этого во всех отношениях любопытнейшего факта русской народной поэзии, русского духа и русского быта{175}.
Мы не будем пересказывать содержания других сказок в сборнике г. Сахарова: все они, исключая «Акундина» и «Семи Семионов» – те же самые поэмы, которые уже рассказаны и разобраны нами в предыдущей статье:{176} разница, как мы заметили там же, состоит только в некоторых подробностях, в несколько особенной (сказочной) манере, а главное – в том, что сказка объемлет собою всю жизнь героя, от рождения до смерти, и, следовательно, заключает в себе содержание иногда нескольких поэм; ибо поэма схватывает только один, отдельный момент из жизни героя и представляет его как бы чем-то цельным и оконченным. Так, сказка о Добрыне начинается кручиною и печалью князя Владимира, испуганного каким-то неизвестным богатырем, разбившим свой шатер перед Киевом. Этот богатырь был уже знакомый нам Тугарин Змеевич. «Чохнул он чох по полю заповеданному – дрогнула сыра земля; попадали ничь могучие княжие богатыри. А и был же Тугарин Змеевич не в урост человечь: голова-то с пивной котел, глаза-то со пивные ковши, туловище-то со круту гору, ноги-то со дубовы колоды, руки-то со шесты вязовы. А и сам-то Тугарин Змеевич едет по лесу – ровен с лесом, едет по полю – ровен со поднебесью. А и держится Тугарин Змеевич еретичеством, да и хвастает, собака, он молодечеством». Когда от Тугарина пришлось плохо, вдруг откуда ни возьмись сильный могучий богатырь: это наш давнишний знакомец, Добрыня Никитич. Он родом из Новагорода, и приехал служить князю Владимиру верою и правдою. И вышел он, с своим Торопом слугою, на Тугарина Змеевича и, как у богатырей уж исстари заведено, дал ему карачун. «И со той-то поры Добрынюшка Никитич жил во славном городе во Киеве, у ласкова осударя Владимира-князя свет Святославьевича. Три года Добрынюшка стольничал, три года Добрынюшка приворотничал, три года Добрынюшка чашничал. Стало девять лет; на десятом году он погулять захотел». Дальнейшие похождения Добрынюшки уже известны нашим читателям.
Сказка о Василии Буслаеве отличается от поэмы многими подробностями: в ней мужики новогородские, провидя в Буслаеве опасного для свободы общины человека, сами задирают его, чтоб заранее отделаться от него. Они приглашают его к себе на пир, сажают его на первое место, но Буслаев скромно (из политики) отговаривается: «Вы, гой еси, люди степенные, честны мужики посадские! велика честь моей молодости: есть постарше меня».
Застучали стопы с зеленым вином, понеслись яства сахарные. Пьют, едят, прохлаждаются, вполпьяна напиваются, речи держат крупные. Один Васька сидит не пьян, сидит не молвит ни словечушка. Стали мужики посадские похвальбу держать. Садко молвит: «А и нет нигде такого ворона коня супротив моего сокола: он броду не спрашивает, реки проскакивает, дороги промахивает, горы перелетывает». Чурило молвит: «А и нет нигде такой молодой жены супротив моей Настасьи Апраксеевны! Уж она ли ступит, не ступит по алу бархату; ест яства сахарные, запивает сытой медовой; уж у моей ли молодой жены очи сокольи, брови собольи, походка павлиная, грудь лебединая, а и краше ее нет нигде во всей околице поднебесной». Костя Новоторжении молвит: «А и нет нигде такого богачества супротив моего: три корабля плывут за синими морями с крупным жемчугом, три корабля плывут по лукоморью с соболями, три корабля плывут по морю Хвалынскому со камнями самоцветными; а золотом, серебром потягаюсь со всем Новым городом». Ставр молвит: «А и нет нигде такого удалого молодца супротив Ставра: едет ли он во поезде богатырском, не ветры в полях подымаются, не вихри бурные крутят пыль черную – выезжает сильный могуч богатырь Ставр Путятич, на своем коне богатырском, с своим слугой Акундином. На Ставре доспехи ратные словно жар горят; на бедре висит меч-кладенец, во правой руке копье булатное, во левой шелковая плеть, того ли шелку шемаханского, на коне сбруя красна золота. Наезжает Ставр на чудь поганую, вскрикивает богатырским голосом, заовистывает молодецким посвистом: сыры боры приклоняются, зелены листы опускаются; он бьет коня по крутым бедрам: богатырский конь осержается, мечет из-под копыт по сенной копне; бежит в поле – земля дрожит, изо рта пламя валит, из ноздрей пыль{177} столбом. Ставр гонит силу поганую: конем вернет – улица, копьем махнет – нет тысячи, мечом хватит – лежит тьма людей».
Мужики спрашивают Буслаева, отчего сидит он задумался, сам ничем не похваляется. «На что мне, молодцу, радоватися, чем перед вами похвалятися? Оставил меня осударь батюшка во сиротстве, а сударыня матушка живет во вдовстве. Есть у меня золота казна, богатства несметные: и то я не сам добыл».
От слова умного Васьки Буслаева мужики посадские дивовалися, стали его промеж себя перешептывать: «Зло держит Васька на сердце». Наливают братину зелена вина, ставят на столы дубовые, отошед кланяются и все едину речь говорят: «Кто хочет дружить Новугороду, тот пей зелено вино досуха!» Садятся мужики посадские за дубовы столы, усмехаючись, и ждут отповеди от Васьки. Встает Васька, поклоняется, принимает братину во белы руки, выпивает зелено вино единым духом. И стала братина пуста досуха, а Васька сидит вполпьяна. Заиграла хмелинушка, закипела кровь молодецкая, и стал Васька похвалятися: «Глупые вы, неразумные, мужики посадские! Взять будет Василию Вуслаевичу Новгород за себя; править будет мужиками посадскими на своей воле: брать будет пошлины даточные со всей земли; с лову заячьего и гоголиного, с заезжих гостей пошлины мытные, а мужикам посадскиим будет лежать у ног моих».
Не любы стали мужикам посадскиим речи спорные; закричали все во едино слово: «Млад еще ты, детище неудалое; не зрел твой ум, не бывать за тобой Новугороду; потерять тебе буйну голову; не честь тебе с нами жить; нет про тебя с нами земли».
Разгорается сердце молодецкое пуще прежнего; распаляется голова буйная. «Не честь мне с вами жить (отповедь держит Васька) – иду с вами переведаться». Встает Васька из-за стола дубового, встает, идет, не кланяется; и только его видели!
И вот мы прошли весь цикл богатырских поэм. Что до сказок{178} – их в сборнике г. Сахарова так мало, что мы обо всех по крайней мере упомянули, а в хранилище народной памяти так много, что обо всех не переговоришь. Скажем коротко об общем характере этих поэм и сказок. Содержание их бедно до пустоты, а потому и однообразно до утомительности. Отсутствие мифических созерцаний, как зерна развития внутреннего и гражданственного, ограниченная сфера народного быта, так сказать, стоячесть жизни, вращавшейся вокруг себя без движения вперед, – вот причина скудости и однообразия в содержании этих поэм. Только в Новегороде, где, вследствие торговли и плода ее – всеобщего богатства и довольства – жизнь раскинулась пошире, поразмашистее, а дух предприимчивости, удальства и отваги, свойственных русскому племени, нашел себе более свободную сферу, – только в Новегороде народная поэзия могла явиться более яркими проблесками{179}. Мы уже говорили выше, что новогородский штемпель лежит на всем русском быте, а следовательно, и на всей русской народной поэзии; что даже сам Владимир, великий князь киевский стольный, и все богатыри его говорят, действуют и пируют как-то по-новогородски, как будто по-купечески.
Но, несмотря на всю скудость и однообразие содержания наших народных поэм, нельзя не признать необыкновенной, исполинской силы заключающейся в них жизни, хотя эта жизнь и выражается, по-видимому, только в материальной силе, для которой все равно – побить ли целую рать ординскую, или единым духом выпить чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра. Богатырь всегда – богатырь, и сила, в чем бы ни выражалась она, – всегда сила: сильный пленяется только силою, и богатырь богатырством. В грезах народной фантазии оказываются идеалы народа, которые могут служить мерою его духа и достоинства. Русская народная поэзия кипит богатырями, и если в этих богатырях незаметно особенного избытка каких-либо нравственных начал, – их сила все-таки не может назваться лишь материальною: она соединялась с отвагою, удальством и молодечеством, которым – море по колено, а это уже начало духовности, ибо принадлежит не к комплексии, не к мышцам и телу, а к характеру и вообще нравственной стороне человека. И эта отвага, это удальство и молодечество, особливо в новогородских поэмах, являются в таких широких размерах, в такой несокрушимой, исполинской силе, что перед ними невольно преклоняешься. Одни эти качества – отвага, удаль и молодечество – еще далеко не составляют человека; но они – великое поручительство в том, что одаренная ими личность может быть по преимуществу человеком, если усвоит себе и разовьет в себе духовное содержание. Мы уже сказали и снова повторяем: Русь, в своих народных поэмах, является только телом, но телом огромным, великим, кипящим избытком исполинских физических сил, жаждущим приять в себя великий дух и вполне способным и достойным заключить его в себе… Долго ждала она своего духовного возрождения, приготовлялась к нему тяжелым и кровавым испытанием, долгою годиною ужасных бедствий и страданий – и дождалась: нестройный хаос ее существования огласился творческим глаголом «да будет!» – и бысть…{180}
Форма народных поэм совершенно соответствует их содержанию: та же исполинская мощь – и та же скудость, та же неопределенность, то же однообразие в выражении и образах. Если у князя или гостя богатого пир, – то во всех поэмах описание его совершенно одинаково: «А и было пированье – нечестный пир, а и было столованье – почестный стол; а и будет день во полудне, а и будет пир во полупире, а и будет стол во полустоле». Если богатырь стреляет из лука, то непременно: «А и спела ведь тетивка у лука – взвыла да пошла калена стрела». Обезоруженный ли богатырь ищет своего оружия, то уже всегда: «Не попала ему его палица железная, что попала-то ему ось тележная». Если дело идет об удивительном убранстве палат, то: «На небе солнце – в тереме солнце» и проч. Одним словом, все источники нашей народной поэзии так немногочисленны, что как будто перечтены и отмечены общими выражениями, которые и употребляются по надобности.
Форма русской народной поэзии вообще оригинальна в высшей степени. К главным ее особенностям принадлежит музыкальность, певучесть какая-то. Между русскими песнями есть такие, в которых слова как будто набраны не для составления какого-нибудь определенного смысла, а для последовательного ряда звуков, нужных для «голоса». Уху русский человек жертвовал всем – даже смыслом. Художник легко примиряет оба требования; но народный певец по необходимости должен прибегать к повторениям слов и даже целых стихов, чтоб не нарушить требований ритма. Сверх того, в русской народной поэзии большую роль играет рифма не слов, а смысла: русский человек не гоняется за рифмою – он полагает ее не в созвучии, а в кадансе, и полубогатые рифмы как бы предпочитает богатым; но настоящая его рифма есть – рифма смысла: мы разумеем под этим словом двойственность стихов, из которых второй рифмует с первым по смыслу. Отсюда эти частые и, по-видимому, ненужные повторения слов, выражений и целых стихов; отсюда же и эти отрицательные подобия, которыми, так сказать, оттеняется настоящий предмет речи: «Не грозна туча во широком поле подымалася, не полая вода на круты берега разливалася: а выводил то молодой князь Глеб Олегович рать на войну»; или: «Не высоко солнце по поднебесью восходило, не румяная заря на широком поле расстилалася: а выходил то молодой Акундин».
Не допустят Екима до добра коня,
До своей его палицы тяжкия,
А и тяжкия палицы медныя,
Лита она была в три тысячи пуд;
Не попала ему палица железная,
Что попала ему ось-то тележная.
Все эти повторения и ненужные слова: своей и его, тяжкия и тяжкия, попала и попала сделаны явно для певучей гармонии размера и для рифмы смысла; для того же сделана и бессмыслица, то есть в третьем стихе палица названа медною, а в пятом железною; железная была необходима, сверх того, и для кадансовой, просодической (а не созвучной) рифмы: железная – тележная: U-UU и U-UU.
Таких примеров можно найти бездну, но для пояснения нашей мысли довольно и этих{181}. Теперь, сообразно плану нашей статьи, мы должны перейти к песням историческим; этот отдел русской народной поэзии беден во всех отношениях: и числом, и содержанием, и поэзиею. Трудное и тяжкое историческое развитие Руси до Петра Великого было слишком сухою и бесплодною почвою для поэзии.
Древнейшая историческая песня в рассматриваемых нами сборниках находится в книге Кирши Данилова и называется «Щелкан Дудентьевич». Она носит на себе характер сказочный; но явно, что историческое событие дало для нее содержание. Герой ее, Щелкан Дудентьевич, не получил себе от своего шурина, царя Азвяка Ставруловича, удела, потому что был во время раздачи уделов в Литве: «Брал он, млад Щелкан, дани, выходы{182}, царски невыплаты; с князей брал по сту рублев, со бояр по пятидесяти, с крестьян по пяти рублев; у которого денег нет, у того дитя возьмет, у которого дитя нет, у того жену возьмет; у которого жены-то нет, того самого головой возьмет». Возвратившись к царю Азвяку с данями, невыплатами, он просит у него себе в удел старую Тверь. Азвяк отвечает ему: «Гой еси, шурин мой, Щелкан Дудентьевич! заколи-тко ты сына своего любимого, крови ты чашу нацеди, выпей ты крови тоя, крови горячия, и тогда я тебя пожалую Тверью богатою, двумя братцами родимыми, дву удалыми Борисовичами». Выполнив это гуманное требование, Щелкан «судьею насел в Тверь ту старую, в Тверь ту богатую, а немного он судьею сидел: и вдовы-то бесчестити, красны девицы позорити, надо всеми наругатися, над домами насмехатися. Мужики-то старые, мужики-то богатые, мужики-то посадские, они жалобу приносили двум братьям родимыим, двум удалым Борисовичам; от народа они с поклоном пошли, с честными подарками. Изошли его в доме у себя Щелкана Дудентьевича; подарки принял от них, чести не воздал им. Втапоры млад Щелкан зачванился, он загординился, и они с ним раздорили – один ухватил за волосы, а другой за ноги и тут его разорвали. Тут смерть ему случилася, ни на ком не сыскалося». – Эта песня есть искаженная быль XIV столетия: Щелкан Дудентьевич есть не кто иной, как Шевкал, сын Дюденев, двоюродный брат хана Узбека (переименованного сказкою в Азвяка, да еще и Ставруловича), который, прибыв послом в Тверь в 1327 году, за свою жестокость и наглость был сожжен гражданами со всею свитою. Кроме этой песни, нет ни одной, которая бы относилась к эпохе татарщины; равным образом, нет ни одной исторической песни, которая бы относилась к Донскому, к Иоанну III; есть несколько песен об Иване Грозном да несколько песен, относящихся к эпохе самозванцев и борьбы России с Польшею за независимость; также из эпохи царя Алексия Михайловича и Петра Великого. Всех этих песен числом не более десяти, да и те совершенно ничтожны и по содержанию, и по форме, и по историческому значению. Русская народность еще сознавала себя в сказках: в истории она потерялась. Русский человек как бы не чувствовал себя членом государства и потому не знал, что в нем и делалось. До него доходили слухи, он и сам бывал свидетелем событий, как ратник, лил кровь свою по царскому наказу, боярскому приказу, но ничего не понимал в них{183} и перевирал их вопреки здравому смыслу и исторической действительности. Так, в одной песне «кругом сильна царства Московского литва облегла со все четыре стороны, а и с нею сила, сорочина долгополая, и те черкесы пятигорские, еще ли калмыки с татарами, со татарами, со башкирцами, еще чукши со люторами (с лютеранами, из которых политический такт древней Руси сделал особый народ)»;{184} тогда Михайло Скопин, «правитель царству Московскому, оберегатель миру крещеному и всей нашей земли светорусския», приезжал в Новгород, «садился на ременчат стул, а и берет чернилицу золотую, как бы в ней перо лебединое, и берет он бумагу белую, писал ярлыки скорописчаты во свицкую (шведскую) землю, саксонскую, ко любимому брату названому, ко свицкому королю Карлосу, а от мудрости слово поставлено: «А и гой еси, названый брат, а ты свицкий король Карлус! а и смилуйся, смилосердуйся, смилосердуйся, покажи милость, а и дай мне силы на подмочь». Это послание – образец дипломатического красноречия, отослано к шведскому королю, который и прислал к Скопину на помощь сорок тысяч войска. Соединившись с шведами, наши войска пошли в восточную сторону и вырубили чудь белоглазую и сорочину долгополую; в полуденную сторону – перекрошили черкес пятигорских, «еще ноне тут Малороссия», и таким же образом уничтожили литву, чукчей, башкирцев, калмыков и «алюторов». В остальной половине пьесы перевирается по-сказочному отравление Скопина, которого причина – самая народная: Скопин на пиру у Воротынского больно начал похваляться: «Я, Скопин, очистил царство Московское и велико государство Российское, еще ли мне славу поют до веку, от старого до малого, от малого до веку моего». И тут боярам за беду стало: они подсыпали в чашу зелья лютого, а кума Скопина крестовая, дочь Малюты Скурлатова, поднесла ему отравленную чашу. Окончание пьесы отличается всею наивною и удалою прелестью русской народной поэзии:
То старина, то и деянье,
Как бы синему морю на утишенье,
А быстрым рекам слава до моря,
Как бы добрым людям на послушанье,
Молодым молодцам на перениманье,
Еще нам, веселым молодцам, на потешенье,
Сидючи в беседе смиренный;
Испиваючи мед, зелено вино,
Где-ко пиво пьем, тут и честь воздаем
Тому боярину великому
И хозяину своему ласковому.
В другой песне царь Алексий Михайлович три года стоит под Ригою, потом едет в Москву; войско просит царя не оставлять его под Ригою: «Она скучила нам Рига, напрокучила: много голоду, холоду приняли, наготы, босоты вдвое того». Царь отвечает: «Когда прибудем в каменну Москву, забудем бедность, нужу великую, а и выставлю вам погреба царские, что с пивом, с вином, меды сладкие».
Лучшие исторические песни – об Иване Грозном. Тон их чисто сказочный, но образ Грозного просвечивает сквозь сказочную неопределенность со всею яркостию громовой молнии. В драгоценном сборнике Кирши Данилова{185}, к сожалению, далеко не вполне перепечатанном г. Сахаровым, есть песня под названием «Мастрюк Темрюкович», в которой описывается кулачный бой царского шурина, Мастрюка, с двумя московскими удальцами. Грозный пировал по случаю женитьбы своей на Марье Темрюковне, сестре Мастрюковне, купаве крымской, царевне благоверной, дочери Темрюка Степановича, царя Золотой Орды (о история!..). На пиру все были веселы; не весел один Мастрюк Темрюкович, шурин царский: он еще нигде не нашел борца по себе и думает Москву загонять, сильно царство Московское. Узнав о причине его кручины-раздумья, царь велел боярину Никите Романовичу искать бойцов по Москве. Два братца родимые по базару похаживают, а и бороды бритые, усы торженые, а платье саксонское, сапоги с раструбами. Они спрашивают боярина: «Сметь ли нога ступить с царским шурином и сметь ли его побороть?» Царь велел боярину сказать им: «Кто бы Мастрюка поборол, царского шурина, платья бы с плеч снял, да нагого с круга спустил, а нагого как мать родила, а и мать на свет пустила». Прослышав борцов, «скачет прямо Мастрюк из места большого, угла переднего, через столы белодубовы, повалил он тридцать столов, да прибил триста гостей: живы – да негодны, на карачках ползают по палате белокаменной: то похвальба Мастрюку, Мастрюку Темрюковичу». Но эта похвала худо кончилась для Мастрюка: Мишка Борисович его с носка бросил о землю; похвалил его царь-государь: «Исполать тебе молодцу, что чисто борешься». А и Мишка к стороне пошел, ему полно боротися. А Потанька бороться пошел, костылем подпирается, сам вперед подвигается, к Мастрюку приближается; смотрит царь-государь, что кому будет божья помочь; Потанька справился, за плеча сграбился, согнет корчагою, воздымал выше головы своей, опустил о сыру землю – Мастрюк без памяти лежит, не слыхал, как платье сняли: был Мастрюк во всем, стал Мастрюк ни в чем, со стыда и сорома окарачках под крылец ползет. Как бы бела лебедушка по заре она проклинала, говорила царица царю, Марья Темрюковна: «Свет ты, вольный царь Иван Васильевич! такова у тебя честь добра до любимого шурина, а детина наругается, что детина деревенской; а почто он платье снимает?» Говорил тут царь-государь: «Гой еси ты, царица во Москве, да ты Марья Темрюковна! а не то у меня честь во Москве, что татары-те борются; то-то честь в Москве, что русак тешится; хотя бы ему голову сломил, до люби бы я пожаловал двух братцов родимыих, двух удалых Борисовичев».
Другая песня содержит в себе сказочное описание исторического происшествия, касающегося до ужасной личности грозного царя – убийства сына его Василия, смешанного в сказке, ради вящей исторической истины, с Федором Ивановичем. У Грозного пир во дворце, «а все тут князья и бояра на пиру напивалися, промеж собой расхвасталися; а сильный хвастает силою, богатой-ет хвастает богатством. Злата труба в царстве протрубила, прогласил царь-государь, слово выговорил: «А глупы бояра, вы неразумные! и все вы безделицей хвастаетесь; а смею я, царь, похвалитися, похвалитися и похвастати: что вывел измену я из Киева, да вывел измену из Новагорода, а взял я Казань, взял и Астрахань». Царевич Федор говорит отцу, что не вывел он измены в Москве, что три большие боярина, а три Годуновы изменники. Царь велит сыну назвать трех изменников, говоря, что одного велит в котле сварить, другого – на кол посадить, а третьего – скоро казнить. «Ты пьешь с ними, ешь с единого блюда, единую чару с ними требуешь», – отвечал царевич; но царю то слово за беду стало, за великую досаду показалося, скричал он, царь, зычным голосом: «А есть ли в Москве немилостивы палачи? возьмите царевича за белы ручки, ведите царевича со царского стола, за те за вороты москворецкие, за славную матушку Москву-реку, за те живы мосты калиновы, к тому болоту поганому, ко той ко луже кровавыя, ко той ко плахе белодубовой». Все палачи испужалися, по Москве разбежалися: един палач не пужается, един злодей выстунается – Малюта-палач, сын Скурлатович. До старого боярина Никиты Романовича дошла весть нерадошна, кручинная, что-де «упала звездочка поднебесная, потухла во соборе свеча местная, не стало царевича у нас в Москве, а меньша-то Федора Ивановича». Боярин скачет к болоту поганому, настиг палача на полупути, кричит ему зычным голосом: «Малюта-палач, сын Скурлатович! не за свойский кус ты хватаешься, а этим куском ты подавишься; не переводи ты роды царские». Малюта отвечает, что дело невольное, что не самому же ему быть сказнену; чем окровенить саблю острую, руки белые, и с чем прийти к царю пред очи, пред его очи царские? Никита Романович советует ему сказнить его конюха любимого и в его крови предстать пред очи царские. Как завидел царь Малюту в крови, «а где-ко стоял, он и туто упал, что резвы ноги подломилися, царски очи помутилися, что по три дня не пьет, не ест». А Никита Романович увез царевича в село Романовское. Царю докладывают: у тебя-де кручина великая, а у старого Никиты Романовича пир идет навеселе. А грозный царь, он и крут добре, велит схватить боярина нечестно; когда привели его к нему, он пригвоздил ему к полу ногу жезлом своим, грозит его в котле сварить либо на кол посадить. Когда дело объяснилось, царь дает боярину село Романовское, с такою привилегиею: «Кто церкву покрадет, мужика ли убьет, али у жива мужа жену уведет и уйдет во село боярское, ко старому Никите Романовичу, и там быть им не на выдаче».
Покорение Казанского царства воспето в целых двух песнях, на основании которых, однако ж, нельзя сделать и одной поэмы. Одна из этих песен рассказывает, как Иван Васильевич под Казанью с войском стоял, за Сулай-реку бочки с порохом катал, а пушки и снаряды в чистом поле расставлял; как татары по городу похаживали и всяко грубиянство оказывали, и грозному царю насмехалися, что не быть-де нашей Казани за белым царем; как царь на пушкарей осерчался, приказал пушкарей казнить, что подрыв так долго медлился; и как – лишь пушкари слово молвить поотважились, – взрыв воспоследовал, а «все татары тут, братцы; устрашилися, они белому царю покорилися».
Другая песня почти вся состоит из сна казанской царицы Елены, который она рассказывает своему мужу, Симеону, что ей привиделось, «как от сильного царства Московского кабы сизый орлище встрепенулся, кабы грозная туча подымалася, что на наше ведь царство наплывала; а из сильного царства Московского подымался великий князь московский, а Иван, сударь, Васильевич, прозритель». Далее следует содержание первой песни. Когда подрыв грянул, Иван Васильевич побежал в палаты царские, а Елена догадалася: посыпала соли на ковригу и с радостью встречала московского князя, – за что он ее пожаловал: привел в крещеную веру и постриг в монастырь; а царю Симеону за гордость, что не встретил он великого князя, «вынял ясны очи косицами», взял с него царскую корону, порфиру и царский костыль из рук принял. И в то время князь воцарился и насел на Московское царство, что тогда-де Москва основалася; и с тех пор великая слава.
И вся-то песня – сказка, поводом к которой было, впрочем, историческое событие; но что такое конец ее?.. Когда царь Иван Васильевич Казань взял, тогда только и на Московское царство насел, а до тех пор словно был без царства… И вот как отразился в народной поэзии колоссальный образ и отозвалась страшная память Грозного – этого исполина телом и духом{186}, который так ужасно рвался из тесных оков ограниченной народности и, явившись не вовремя, бессильный с самого себя свергнуть и разбить их, нашел в себе силу страшно выместить на своем народе враждебную себе народность!..
Из песни о Гришке Расстриге ясно видно, что этот даровитый и пылкий, но неблагоразумный и нерасчетливый удалец пал в глазах народа не за самозванство, а за то, что в ту пору, как «князи и бояра пошли к заутрени, а Гришка Расстрига, он в баню с женой; уже князи и бояра от заутрени, а Гришка Расстрига из бани с женой; выходит Расстрига на красный крылец, кричит, ревет зычным голосом: «Гой еси, ключники мои, приспешники, приспевайте кушанье разное, а и постное и скоромное: заутра будет ко мне гость дорогой, Юрья пан с паньею». Тогда, вишь, стрельцы догадалися, в Боголюбов монастырь бросалися, к царице Марфе Матвеевне; а узнав от нее всю правду, ко красному царскому крылечику металися и тут в Москве взбунтовалися; злая жена Расстриги, Маринка-безбожница, сорокою обернулась и из палат вон вылетела; а Расстрига догадается, на копья стрелецкие с крыльца бросается – и тут ему такова смерть случилась».
Но следующая песня, о «Борисе Шереметеве», достойном сподвижнике Петра Великого, лице нисколько не мифическом, вполне историческом и современном песне, – лучше всего обнаруживает историческую субстанциальность наших исторических песен. Шереметев, подходя с войсками к славному городу Орешку, послал в объезд донских и яицких казаков – снять шведские караулы. Они полонили майора и привели его к самому государю; злата труба в поле протрубила, прогласил государь, слово молвил государь московский – первый император: «А и гой еси, Борис сын Петрович! изволь ты майора допросити тихонько, помалешеньку: а сколько-де силы в Орешке у вашего короля шведского?» Майор наговорил силы несметное множество; тогда император велел Шереметеву морить его голодом. А втапоры Борис Петрович Шереметев на то-то больно догадлив: и двои-де сутки майора не кормили, в третьи винца ему подносили; втапоры майор правду сказал: «Всех с королем нашим и генералом силы семь тысячей, а боле того нету». И тут государь взвеселился – велел ему, майору, голову отляпать».
И вот как народная фантазия поняла великого преобразователя Руси!.. Какого же исторического содержания, какой исторической жизни можно требовать от русских народных песен, относящихся к эпохе Петра Великого!.. Не такова историческая поэзия Малороссии. История ее не принадлежит к истории всемирно-человеческой; круг ее тесен, политическое и государственное значение ее – то же, что в искусстве гротеск; но, несмотря на все это, Малороссия была органически-политическим телом, где всякая отдельная личность сознавала себя, жила и дышала в стихии своего общественного существования и потому знала хорошо дела своей родины, столь близкие к ее сердцу и душе. Народная поэзия Малороссии была верным зеркалом ее исторической жизни. И как много поэзии в этой поэзии! Вот на выдержку одна{187} песня, которую выписываем из сборника г. Максимовича, для лучшего уразумения, в русском прозаическом переводе, сделанном самим собирателем:{188}
Вот пошли казаки на четыре поля – что на четыре поля, а на пятое на Подолье. Что одним полем, то пошел Самко Мушкет; а за паном хорунжим мало-мало не три тысячи, все храбрые товарищи запорожцы – на конях гарцуют, саблями поблескивают, бьют в бубны, богу молитвы воссылают, кресты полагают.
А Самко Мушкет – он на коне не гарцует, коня сдерживает, к себе притягивает, – думает, гадает… Да чтоб сто чертей бедою пришибли его думу, гаданье! Самко Мушкет думает, гадает, говорит словами:
А что, как наше казачество, словно в аду, ляхи спалят? Да из наших казацких костей пир себе на похмелье сварят?..
А что, как наши головы казацкие, молодецкие по степи-полю полягут, да еще и родною кровью омоются, пощепанными саблями покроются?.. Пропадет, как порох из дула, та казацкая слава, что по всему свету дыбом стала, – что по всему свету степью разлеглась, протянулась, – да по всему свету шумом лесов раздалась, – Туречине да Татарщине добрым лихом знать далась, – да и ляхам-ворогам на копье отдалась?..
Закрячет ворон, степью летучи,
Заплачет кукушка, лесом скачучи,
Закуркуют сизые кречеты,
Задумаются сизые орлы —
И все, все по своих братьях,
По буйных товарищах казаках!..
Или их сугробом занесло, или в аду потопило: что не видно чубатых – ни по степям, ни по лугам, ни по татарским землям, ни по Черным морям, ни по ляшским полям?..
Закрячет ворон, загрует, зашумит, да и полетит в чужую землю… Ан нет! кости лежат, сабли торчат, кости хрустят, пощепанные сабли бренчат…