Наступили дни сентябрьской революции. В семинарии и в соборе все сильно волновались, обсуждая с утра до вечера вести, доходившие из Малрида. Старая Испания с её великим историческим прошлым клонилась к упадку. Кортесы, объявившие себя учредительным собранием, казались этим черным рясам, возбужденно следившим за газетными известиями, раскрывшимся адом. Каноники радовались, читая речи Мантеролы, но зато приходили в смертельный ужас от революционеров, уничтожавших в своих речах все прошлое. Духовенство возлагало все надежды на дон-Карлоса, который начал воевать в северных провинциях. Им казалось, что стоит королю баскских гор спуститься в кастильские равнины, чтобы все пришло в порядок. Но проходили годы, дон Амадео приезжал и снова уезжал, наконец провозглашена была республика, а дела церкви не поправлялись. Небо оставалось глухим к мольбам правоверных. Один республиканский депутат провозгласил войну против Бога, похваляясь тем, что Бог не заставит его молчать, – и безбожие продолжало изливать свое красноречие, как воду отравленного источника.
Габриэль жил в состоянии воинственного возбуждения. Он забыл свои книги, не думал о своей будущности, перестал петь мессы. Ему было не до забот о себе и о своей карьере теперь, когда церкви грозила такая опасность. Сонливая поэзия старины, обвевавшая его с колыбели, как запах старинных курений и увядших роз, рассеялась.
Из семинарии стали все чаще исчезать воспитанники и на вопросы о том, где они, учителя отвечали с лукавой усмешкой:
– Они там … с честными людьми. Не могли спокойно смотреть на то, что творится… Молоды… кровь горячая!
И они с отеческой гордостью относились к этим проявлениям горячей молодой крови.
Габриэлю тоже хотелось уйти вслед за отважными товарищами. Ему казалось, что наступает конец света. В некоторых городах революционная толпа врывалась в храмы и оскверняла их. Еще не убивали служителей церкви, как в других революциях, но священники не могли выйти на улицу в рясе, не рискуя подвергнуться издевательствам. Воспоминание о прежних толедских епископах, об этих отважных прелатах, беспощадных к еретикам, будило в душе Габриэля воинственный пыл. Он никогда еще не выезжал из Толедо и всю жизнь провел под сенью собора. Испания казалась ему равной по величине всему остальному миру, и ему страстно хотелось увидеть что-нибудь новое, созерцать воочию все то необычайное, о чем он читал в книгах.
Наступил день, когда он поцеловал в последний раз руку матери, почти не замечая, как дрожала всем телом бедная, почти ослепшая старуха. Ему тяжелее было покинуть семинарию, чем родной дом. Он выкурил последнюю папиросу с братьями в соборном саду, не открывая им своих намерений, и ночью убежал из Толедо, зашив в подкладку жилета изображение сердца Христова и спрятав в карман прелестную шелковую «бойну» – берэт карлистов, – сшитую белыми руками какой-нибудь монахини в одном из толедских монастырей. Вместе с Габриэлем бежал его сверстник Моргано, сын звонаря. Они вступили в один из маленьких карлистских отрядов, которыми полна была Манча, потом прошли в Валенцию и Каталонию, горя желанием предпринять нечто более серьезное для защиты короля и церкви, чем кража мулов и взимание контрибуций с богачей.
Габриэль находил дикую прелесть в этой бродяжнической жизни, проходящей в вечной тревоге, в страхе быть застигнутыми войсками. Его произвели в офицеры, в виду его учености, а также благодаря рекомендательным письмам от некоторых каноников толедского собора, которые писали о его выдающихся способностях и о том, что было бы жаль, если бы он остался простым пономарем.
Габриэлю нравилась свобода этой жизни вне всяких законов; он чувствовал себя как школьник, вырвавшийся из-под надзора. Но все-таки он не мог победить в себе разочарования, которое он испытал, ближе приглядевшись к церковным войскам. Он думал, что увидит нечто подобное крестовым походам – воинов, которые сражаются за веру, преклоняют колени, отправляясь в бой, и ночью, ложась спать после пламенных молитв, спят чистым сном праведников. Вместо всего этого он увидел нестройное войско, которое не подчинялось начальникам и неспособно было бросаться в битву с храбростью фанатиков, жертвующих собой для правого дела. Напротив того, всем этим добровольцам хотелось продлить войну, чтобы продолжать питаться на счет местного населения и жить среди безделья, которое было им так по душе. При виде вина, золота и женщин они бросались на добычу, как бешеные волки, отталкивая начальников, если те хотели их удержать.
Глядя на эти шайки грабителей, можно было подумать, что возобновилась среди современной культуры времена кочевых диких орд: воскресла древняя привычка отбирать, с оружием в руках, хлеб и жену у других; старинный кельто-иберийский дух, склонный к междоусобиям, воскрес под предлогом политической распри. Габриэль не встречал, за редкими исключениями, в этих плохо вооруженных и еще хуже одетых войсках никого, кто бы сражался за идею. Среди воюющих были авантюристы, любившие войну для войны, искатели счастья, были крестьяне, которые в своем пассивном невежестве пошли в ряды партизан, но остались бы дома, если бы кто-нибудь другой посоветовал им остаться. Эти жалкие, доверчивые люди были твердо убеждены, что в городах жгут на кострах и пожирают служителей церкви, и пошли в горы, чтобы спасти страну от возвращения к варварству. Общая опасность, утомительность длинных переходов, нужда и лишения уравняли всех партизан восторженных, верующих, скептиков, образованных и невежд. Все чувствовали одинаковое желание вознаградить себя за лишения, удовлетворить свои зверские инстинкты, разгоревшиеся от невзгод и опасностей походной жизни. Они предавались пиршествам и неистовствам во время набегов и грабежей. Они входили в маленькие города с возгласами: «да здравствует вера!» – но при малейшем неудовольствии ругались как язычники, и их божба не щадила ничего святого.
Габриэль привык к этой кочевой жизни и ничем не возмущался. Прежняя скромность семинариста исчезла в суровом воине.
Донна Бланка, невестка короля, мелькнула перед ним, как героиня какого-нибудь романа. Нервная принцесса стремилась уподобиться вандейским героиням. Верхом на маленькой лошади, с револьвером за поясом, в белой «бойне» на распущенных волосах, она мчалась во главе вооруженных отрядов, которые воскресили в центре Испании жизнь и быт доисторических времен. Развевающиеся складки её черной амазонки служили знаменем для зуавов – отряда, составленного из французских, немецких и итальянских авантюристов. Эго были отбросы всех армий в мире, солдаты, предпочитавшие следовать за честолюбивой женщиной вместо того, чтобы вступить в иностранный легион в Алжире, где их ожидала более суровая дисциплина.
Взятие Куэнки, единственная победа за всю войну, оставила глубокое впечатление в душе Габриэля. Отряд людей в «бойнах», взобравшись на городские стены, вступил в город и разлился широким потоком по улицам. Выстрелы из окон домов не смогли остановить победителей. Все были бледны, у всех были помертвевшие губы; глаза сверкали и руки дрожали от жадности и жажды мести. Опасность, от которой они избавились, и радость первой победы вскружили им головы. Двери ломились под ударами прикладов; из домов выбегали перепуганные люди и падали, тотчас же проколотые штыками. Внутри домов женщины вырывались от партизан, одной рукой вцепляясь им в лицо, а другой придерживая платье. В «институте», местной общественной школе, самые невежественные из воинов на глазах Габриэля разбивали шкафы с инструментами в физическом кабинете; они были уверены, что через посредство этих дьявольских изобретений нечестивцы общаются с мадридским правительством. Они бросали на пол и разбивали прикладами и сапогами золоченые колеса аппаратов, диски электрических машин.
Семинарист глядел с сочувствием на их неистовство. Под влиянием семинарского обскурантизма, он тоже боялся науки, которая в конце концов роковым образом приводит к отрицанию Бога. «Эти горцы», думал он, «совершают, сами того не зная, великое дело! Хорошо, если бы вся нация последовала их примеру. В прежние времена не существовало выдумок науки, и Испания была счастливее. Для благополучия страны достаточно знаний служителей церкви, а невежество народа только способствует спокойствию и благочестью. А ведь это главное».
Война кончилась. Партизаны, преследуемые войсками, прошли в самый центр Каталонии и наконец, отброшенные к границе, принуждены были сдать оружие французским таможенным чиновникам. Многие воспользовались амнистией, радуясь возможности вернуться домой, и в числе их был Мариано, сын звонаря. Ему не хотелось оставаться на чужбине. К тому же еще умер его отец, и он надеялся занять его место и поселиться на соборной колокольне. Он мог надеяться, что ему дадут место отца, в виду заслуг всей его семьи, служившей при соборе, и, главное, в награду за то, что он три года сражался за веру – и даже был ранен в ногу. Он почти мог причислить себя к мученикам за христианскую веру!
Габриэль не последовал примеру малодушных и сделался эмигрантом. «Офицер не может присягнуть на верность узурпатору», – говорил он с высокомерием, усвоенным им во время службы в этом карикатурном войске, где доведен был до крайних пределов старинный военный формализм, где босяки, опоясанные шарфами, передавали друг другу приказания, всегда называя друг друга «господин офицер». Но истинною причиной, по которой Луна не хотел вернуться в Толедо, было то, что он предпочитал отдаться течению событий и пожить в новых странах. Вернуться в собор значило остаться в нем навсегда и отказаться от всякой деятельности вне церкви. А он отведал во время войны прелесть свободной жизни, и ему не хотелось так скоро отказаться от неё. Он еще не достиг совершеннолетия и ему оставалось много времени впереди, чтобы закончить учение. Жизнь священника – верное убежище, куда всегда еще будет достаточно рано вернуться.
К тому же умерла его мать, и письма его братьев не сообщали ему никаких перемен в сонной жизни верхнего монастыря, кроме женитьбы садовника и помолвки среднего брата, Эстабана – конечно с молодой девушкой из семьи соборных служащих; брак с кем-нибудь посторонним собору противоречил бы традициям семьи.
Луна жил более года в эмигрантских поселениях. Его классическое образование и симпатии, которые внушала его молодость, в значительной степени облегчали ему жизнь. Он разговаривал по-латыни с французскими аббатами, которые с интересом слушали молодого богослова, рассказывавшего им о войне, и обучали его французскому языку. Они доставали ему уроки испанского языка в богатых семьях, преданных церкви. В тяжелые минуты, когда у него не было никаких средств к жизни, его спасала дружба с одной старой графиней-легитимисткой. Она приглашала его гостить к себе в замок и представляла воинственного семинариста гостившим у неё благочестивым важным особам, говоря о Габриэле в таких выражениях, точно он был крестоносец, вернувшийся из Палестины…
Самым пламенным желанием Габриэля было поехать в Париж. Жизнь во Франции изменила коренным образом направление его мыслей. У него было такое чувство, точно он попал на новую планету. Привыкший сначала к однообразному семинарскому быту, а потом к кочевой жизни во время бесславной, дикой войны, он был поражен культурностью, утонченностью и благосостоянием французов. Он вспоминал со стыдом о своем прежнем испанском невежестве, о кастильском высокомерии, питавшемся чтением лживых книг, о своей уверенности, что Испания первая страна в мире, что испанцы самая сильная и благородная нация, а остальные народы жалкие ереттики, созданные Богом лишь для того, чтобы получать здоровые колотушки каждый раз, когда им приходило в голову мериться с избранным народом, который плохо ест и мало пьет, но зато дал миру наибольшее число святых и самых великих вождей в христианском мире.
Когда Габриэль научился говорить по-французски и накопил небольшую сумму, нужную для путешествия, он отправился в Париж. Один знакомый аббат нашел ему работу в качестве корректора при книжном магазине, торгующем книгами религиозного содержания. Магазин находился вблизи церкви святого Сюльпиция. В этом клерикальном квартале Парижа, с его мрачными как монастыри отелями для священников и набожных семейств, с его лавками религиозных картин и статуй святых с неизменно блаженной улыбкой, свершился переворот в душе Габриэля.
Квартал св. Сюльпиция с его тихими улицами, с богомолками в черных одеждах, которые скользят вдоль стен, спеша в церковь на звон колоколов, стал для испанского семинариста путем в Дамаск. Французское католичество, культурное, рассудительное, уважающее прогресс, поразило Габриэля. Воспитанный в суровом испанском благочестии, он привык презирать мирскую науку. Он знал, что на свете есть только одна истинная наука – богословие, а все другие праздные забавы вечно пребывающего в младенчестве рода человеческого. Познавать Бога и размышлять о Его беспредельном могуществе – вот единственное серьезное дело, достойное человеческого разума. Машины, открытия положительных наук не имеют отношения к Богу и к будущей жизни, и потому это пустяки, которыми могут заниматься только безумцы и нечестивцы.
Бывший семинарист, который с детства презирал науку как ложь, был поражен почтительным отношением к ней французских католиков. Исправляя корректуры религиозных книг, Габриэль видел, какое глубокое уважение внушала наука, презираемая в Испании, французским аббатам, гораздо более образованным, чем испанские каноники. Более того, он заметил в представителях религии странную смиренность при столкновениях с наукой, а также удивлявшее его желание привлечь симпатии людей науки своими примирительными попытками с целью сохранить место и для религии в быстром наступательном движении прогресса. Много книг знаменитых прелатов имели целью примирить – хотя бы с сильными натяжками – откровения священных книт с данными науки. Древняя церковь, величественная, неподвижная в своем высокомерии, не соглашавшаяся шевельнуть ни одной складки своей одежды, чтобы не стряхнуть с себя пыль веков, – эта церковь вдруг оживилась во Франции. Чтобы вернуть молодость, она сбросила традиционные одежды, как смешные старые лохмотья; она расправляла члены с отчаянным усилием воли и облачалась в современный панцирь науки, своего вчерашнего врага и сегодняшней торжествующей победительницы.
В душе Габриэля проснулась такая же любознательность, как в юности, когда он зачитывался переплетенными в пергамент книгами семинарской библиотеки. Ему хотелось постигнуть чары этой ненавистной науки, которая так тревожила служителей Бога и ради которой они отрекались от традиций девятнадцати веков. Он хотел понять, почему они искажают смысл священного писания, стараясь объяснить геологическими эпохами сотворение мира в шесть дней. Он хотел знать, от какой опасности хочет оградиться духовенство своими попытками примирить божественную истину с законами науки, и откуда явился этот страх, мешающий духовным писателям откровенно и твердо провозгласить веру в чудеса.
Через некоторое время Габриэль покинул мирную атмосферу католического книжного магазина. Его репутация ученого гуманиста дошла до одного издателя классических книг, который жил подле Сорбонны, и Луна, не покидая левого берега Сены, переселился в Латинский квартал, чтобы править корректуры латинских и греческих книг. Он зарабатывал по двенадцати франков в день – гораздо больше, чем каноники толедского собора, которые когда-то казались ему принцами. Он жил в студенческом отеле, по близости от медицинской школы, и его споры по вечерам с другими молодыми людьми, жившими в том же отеле, просвещали его почти не менее, чем пагубные научные книги, которые он стал читать. Его товарищи указывали ему, каких авторов ему следует изучать в свободные часы, которые он проводил в библиотеке св. Женевьевы; они хохотали до упаду над его семинарской восторженностью в беседах.
В течение двух лет молодой Луна посвящал все свободное время чтению. Иногда, впрочем, он сопровождал товарищей в кафе, и пивные и принимал участие в веселой жизни Латинского квартала. Он видел гризеток, описываемых Мюрже, но не такими меланхоличными, как в произведениях поэта. Иногда он совершал по воскресеньям идиллические прогулки вдвоем в окрестностях Парижа, но в общем любовь не играла большой роли в его жизни. Любознательность побеждала в нем чувственные инстинкты, и после мимолетных романтических приключений он возвращался еще с большим рвением к умственной работе.
Изучение истории, столь ясной в противоположность туманным чудесам церковных хроник, которыми он увлекался в детстве, расшатало в значительной мере его веру. Католицизм перестал быть для него единственной религией. Он уже не делил историю человечества на два периода – до и после появления в Иудее нескольких неведомых людей, которые рассеялись по миру, проповедуя космополитическую мораль, изложенную в форме восточных изречений и расширенную учениями греческой философии. Он видел теперь, что религии создавались людьми и подвержены условиям жизни всех организмов, что есть у них пора восторженной юности, готовой на всякие жертвы, что затем наступает зрелость, с её жаждой власти и, наконец, неизбежная старость, за которой следует медленная агония. Во время неё больной, чувствуя близость конца, с отчаянием цепляется за жизнь.
Прежняя вера Габриэля еще старалась бороться несколько времени против его новых убеждений, но чем больше он читал и думал, тем слабее становилась в нем сила сопротивления. Христианство казалось теперь Габриэлю только одним из проявлений человеческой мысли, стремящейся объяснить как-нибудь присутствие человека на земле, а также понять тайну смерти. Он перестал верить в католичество, как единственную истинную религию, и вместе с тем исчезла у него и вера в святость монархии, побудившая его примкнуть к карлистам. Освободившись от расовых предрассудков, он стал относиться с трезвостью к истории своей родины. Иностранные историки раскрыли ему грустную судьбу Испании, молодой и сильной на исходе средних веков, но остановленной в своем дальнейшем развитии фанатизмом инквизиционной церкви и безумием своих королей, которые задумали – совершенно не имея для этого средств – восстановить монархию цезарей и погубили страну своим честолюбием. Народы, которые порвали связь с папским престолом и повернулись спиной к Риму, были гораздо счастливее, чем Испания, дремавшая как нищенка у ворот храма.
От всех его прежних верований у Габриэля осталась только вера в Бога, творца мира. Но при этом его смущала астрономия, которою он занимался с детской восторженностью. бесконечное пространство, где, как он был убежден в прежнее время, летали сонмы ангелов и которое служило путем для Мадонны, когда она спускалась на землю, вдруг наполнилось миллиардами миров, и чем более изощрялись инструменты, изобретаемые для исследования небесных тел, тем число их все возрастало, тем беспредельнее становилось пространство. Голова кружилась при мысли о такой безбрежности. Миры оказывают взаимное притяжение друг на друга, вращаются, свершая миллиарды миль в секунду, и вся эта туча миров падает в пространство, никогда не проходя дважды по одному и тому же пункту безмолвной бесконечности, в которой возникают все новые и новые миры, также как все более и более совершенствуются орудия наблюдения. Где же в этой бесконечности место для Бога, создавшего землю в шесть дней, гневающегося на два невинных существа, созданных из праха и оживленных дуновением. Где Бог, который извлек из хаоса солнце и столько миллионов светил для того, чтобы они освещали нашу планету, эту жалкую пылинку среди бесконечности?
Бог Габриэля, утративший телесный образ и рассеявшийся в мироздании, утратил и другие свои атрибуты. Проникая собой безграничное пространство, сливаясь с бесконечностью, он становился неосязаемым для мысли призраком.
По советам знакомых студентов, Габриэль прочел Дарвина, Бюхнера, Геккеля, и ему открылась тайна мироздания, мучившая его после того, как он перестал верить во всемогущество религии. Он понял прошлое нашей планеты, которая вращалась сотни миллионов лет в пространстве, претерпевая всевозможные катаклизмы и превращения. Жизнь возникла на ней после долгих предварительных попыток, сначала в виде микроскопических форм существования, мха, едва покрывающего скалы, животного, в котором едва заметны признаки элементарного организма. Постепенное дальнейшее развитие совершалось, прерываемое катаклизмами. Жизнь земли бесконечная цепь эволюций, смена неудавшихся форм и организмов новыми, совершенствующимися вследствие естественного подбора, вплоть до человека, который, высшим напряжением материи, заключенной в его черепе, вышел из животного состояния и утвердил свою власть на земле.
У Габриэля ничего не осталось от его прежних верований. Его душа была как бы опустошенной ветром равниной. Последнее верование, сохранившееся среди развалин, рушилось. Луна отказался от Бога, как от пустого призрака, стоявшего между человеком и природой.
Но бывшему семинаристу необходимо было во что-нибудь верить, отдаться борьбе за какую-нибудь идею, употребить на что-нибудь свой проповеднический пыл, которым он поражал всех еще в семинарии. Его стала привлекать революционная социология. Прежде всего его заинтересовали смелые теории Прудона, а затем дело его обращения завершено было несколькими воинствующими пропагандистами, работавшими в одной типографии с ним, старыми солдатами коммуны, вернувшимися из ссылки или из каторги и возобновившими с удвоенным жаром борьбу против существующего общественного строя. С ними он ходил на митинги, слушал Реклю, Кропоткина, и учение Михаила Бакунина казалось ему евангелием будущего.
Найдя новую религию, Габриэль всецело отдался ей, мечтая возродить человечество экономическим путем. Прежде обездоленные надеялись на блаженство в будущей жизни. Но уверившись, что нет иной жизни, кроме настоящей, Луна возмутился против общественной несправедливости, осуждающей на нужду много миллионов существ ради благополучия небольшого числа привилегированных. Он увидел источник всех зол во власти и возненавидел ее всей душой. Вместе с тем, однако, он очень отличался от своих новых товарищей мягкостью характера и ненавистью ко всякому насилию. Они мечтали только о том, чтобы устрашить мир динамитом и кинжалом и заставить всех принять из страха новое учение. Он же, напротив того, верил в силу идей и в мирную эволюцию человечества. Он доказывал, что нужно действовать, как апостолы христианства, веря в будущее, но не торопясь осуществить непременно сейчас же свои надежды.
Побуждаемый жаждой прозелитизма, он покинул Париж через пять лет. Ему хотелось видеть мир, самому изучить нужды общества и посмотреть, какими силами располагают обездоленные для того, чтобы произвести великий переворот.
Кроме того он спасался от преследований французской полиции, которая следила за ним в виду его близких отношений к русским студентам Латинского квартала, молодым людям с холодными глазами и длинными волосами, которые проповедовали в Париже свои революционные идеи.
В Лондоне он познакомился с молодой больной англичанкой, горевшей, подобно ему, революционным пылом; она ходила с утра до ночи по улицам рабочих кварталов, стояла у входов в мастерские и раздавала брошюры, находившиеся в картонке для шляп, которую она всегда носила в руках. Люси сделалась вскоре подругой Габриэля. Они полюбили друг друга глубоким, но спокойным чувством. Их соединяла не любовь, а общность идей. Это была близость революционеров, всецело поглощенных страстной борьбой против общества и в сердце которых не оставалось места для других страстей.
Луна и его подруга ездили по Голландии, по Бельгии, потом поселились в Германии, постоянно переезжая от одной группы товарищей к другой, разными способами зарабатывая средства для жизни, с той легкостью приспособления, которая отличает международных революционеров; все они скитаются по миру без денег, терпя лишения, но всегда находят в трудные минуты братскую руку, которая помогает им стать на ноги и двинуться дальше в путь.
После восьми лет такой жизни подруга Габриэля умерла от чахотки. Они были в это время в Италии. Оставшись один, Луна впервые понял, какой опорой была для него подруга его жизни. Он забыл на время свои политические интересы и оплакивал Люси, без которой жизнь его стала пустой. Он любил ее не так пылко, как любят в его годы, но их сроднила общность идей, общие невзгоды, и с годами у них сделалась как бы одна общая воля. Кроме того, Габриэль чувствовал себя состарившимся раньше времени вследствие трудной, тревожной жизни. В разных городах Европы его сажали в тюрьму, подозревая в сообщничестве с террористами. Полиция много раз жестоким образом избивала его. Ему становилось трудным путешествовать по Европе, потому что его фотографические карточки, вместе с портретами многих его товарищей, находились у полиции всех стран. Он был бродячей собакой, которую отовсюду гнали палками.
Габриэль не мог к тому же жить один, после того как привык видеть около себя добрые голубые глаза подруги, слышать её тихий ласковый голос, поддерживавший в нем дух в трудные минуты; он не мог выдержать жизни на чужбине после смерти Люси. В нем проснулась пламенная тоска по родине, ему страстно захотелось вернуться в Испанию. Он вспомнил о своих братьях, точно прилепившихся к стенам собора, равнодушных ко всему, что происходит во внешнем мире; они уже перестали даже осведомляться о нем, забыли его.
Габриэль решил ехать в Испанию, точно боясь умереть на чужбине. Товарищи предложили ему заведовать типографией в Барцелоне, но, прежде чем поехать туда, ему хотелось пробыть несколько дней в Толедо. Он возвращался туда сильно состарившимся, хотя ему еще не было сорока лет, с знанием четырех или пяти языков, и беднее, чем уехал из дому. Он знал, что старший брат, садовник, умер, и что его вдова жила вместе с сыном в маленьком чердачном помещении в верхнем монастыре и стирала белье на каноников. Эстабан отнесся к нему после долгого отсутствия с таким же восхищением, с каким относился, когда Габриэль был еще в семинарии. Он очень интересовался путешествиями брата и созвал всех жителей верхнего монастыря послушать этого человека, который исходил весь мир из конца в конец. В своих расспросах Эстабан сильно путался в географии, так как знал в ней только два деления – на страны, обитаемые католиками, и страны, где живут еретики.
Габриэль чувствовал жалость к этим людям, прозябающим на одном и том же месте, не интересуясь ничем, что происходит за стенами собора. Церковь казалась ему огромной развалиной – как бы щитом животного, некогда сильного и мощного, но которое уже умерло более ста лет тому назад. Тело его истлело, душа испарилась, и от него не осталось ничего, кроме этого внешнего щита, подобно раковинам, которые геологи находят при раскопках и по строению которых они стараются определить, каково было тело существ, живших в них. Глядя на церковные обряды, которые его прежде волновали, он чувствовал желание протестовать, крикнуть священникам, чтобы они ушли, потому что время прошло, вера умерла, и что если люди приходят еще в храмы, то только по традиции и из страха перед тем, что скажут другие.
В Барцелоне, куда Габриэль поехал из Толедо, жизнь его превратилась в водоворот борьбы и преследований. Товарищи относились к нему с большим уважением, видя в нем друга великих борцов «за идею», человека, объездившего всю Европу. Он сделался одним из самых видных революционеров. Не было ни одного митинга без участия товарища Луны. Его природный дар красноречия, обращавший на себя внимание уже в семинарии, проявлялся с огромным блеском в революционных собраниях, опьяняя толпу в лохмотьях, голодную и жалкую, которая вся дрожала от возбуждения, слушая, как он описывал грядущее райское устройство жизни, когда не будет ни собственности, ни пороков, ни привилегированных классов, когда работа будет наслаждением и не будет другой религии, кроме науки и искусства. Некоторые слушатели, самые скептические, снисходительно улыбались, слушая, как он возмущался насилием и проповедовал пассивное сопротивление, которое должно привести к полной победе. Он казался им идеологом, – но его все-таки ходили слушать, считая его речи полезными для дела. Пусть он говорит, а они, люди дела, сумеют уничтожить без речей это ненавистное общество, глухое к голосу истины.
Когда начались взрывы бомб на улицах, товарищ Луна был поражен более всех других неожиданной для него катастрофой; однако, его же первого посадили в тюрьму в виду популярности его имени. О, эти два года, проведенные в крепости Монхуих! Они глубоко ранили душу Габриэля, и эта неизлечимая рана раскрывалась при малейшем воспоминании о том времени.
Общество обезумело от страха, и ради самообороны стало попирать все законы совести и человеческого достоинства. В культурной стране воскресло правосудие варварских времен. Расправу с революционерами перестали доверять суду, который мог бы оказаться слишком совестливым для этого. Революционеров отдавали в руки полиции, которая, с одобрения высших властей, возобновила систему пыток.
Габриэль помнил страшную ночь, когда вдруг в его каземате показался свет. Вошли люди в полицейских мундирах, схватили Габриэля и повели вверх по лестнице в помещение, где ждали другие люди, вооруженные огромными палками. Молодой человек в мундире полицейского офицера, креол, с сладким голосом, с небрежными, ленивыми движениями, стал допрашивать его о террористических покушениях, происходивших в городе за несколько месяцев до того. Габриэль ничего не знал, ничего не видел. Может быть, террористы были из числа его товарищей, но он жил в своих мечтах и не видел, что вокруг него готовились акты насилия. Его отрицательные ответы раздражали полицейских. Сладкий голос креола дрожал от гнева, и вдруг вся шайка накинулась на него с ругательствами и проклятиями, и началась охота за несчастной жертвой по всей комнате. Удары сыпались на Габриэля куда попало – на спину, на ноги, на голову. Несколько раз, когда преследователи вталкивали его в угол, он выскакивал у них из рук и отчаянным прыжком, наклонив голову, перебегал в противоположный угол. Но удары продолжали сыпаться на него со всех сторон. Минутами отчаяние придавало ему силу, и он бросался на своих мучителей, с намерением вцепиться зубами в кого сможет. Габриэль хранил на память пуговицу от полицейского мундира, которая осталась у него в руке после одной из этих последних вспышек угасающих сил.