bannerbannerbanner
Толедский собор

Висенте Бласко-Ибаньес
Толедский собор

Полная версия

– Я признаю, что это была одна из самых блестящих эпох нашей истории, последний момент её славы, – но тогда же именно началась смерть нации, в которой смешались арабы, евреи и христиане. Изабелла установила инквизицию; начались религиозные преследования. Наука загасила свой свет в мечетях и синагогах, забросила книги в далекие углы христианских монастырей: настал час одних молитв. Испанская мысль укрылась в тени, дрожала от холода и, наконец, умерла. То, что осталось, направлено было на поэзию, драму и богословские диспуты. Знание стало путем к костру.

Потом явилось новое бедствие; изгнаны были евреи, которые так любили нашу страну. Они еще теперь, четыре века спустя, рассеянные по берегам Дуная и Босфора, оплакивают на старом кастильском наречии потерянную родину:

 
Perdimos la bella Sion
Perdimos tambien Espana,
Nido de consolacion
 

(Мы потеряли прекрасный Сион – и Испанию – приют утешительный). Они дали науке средних веков таких великих людей, как Маймонид и служили опорой нашей промышленности. Испания, обманутая своей жизнеспособностью, надеялась, что сможет перенести эту утрату и открывала себе жилы в угоду народившемуся фанатизму.

Потом начинается вторжение австрийцев. Нация теряет навсегда свою самобытность и начинает умирать. Истинная Испания, чуждая постороннего влияния, это – та, в которой христианское население, с примесью арабов, мавров и евреев, отличалось веротерпимостью; это Испания, в которой процветали земледелие и промышленность, в которой были свободные города. Она умерла при Фердинанде и Изабелле католических и сменилась Испанией фламандской, которая сделалась германской колонией, истощала свои силы в войнах, не имевших национального значения. Карл V и его сыновья были сильными королями, не спорю, но они убили национальный дух Испании, убили испано-арабскую культуру. Хуже того, они уничтожили культурную веротерпимость Испании, свободу древней испанской церкви, и создали жестокий церковный фанатизм, который – вовсе не произведение испанской почвы, а создание немецкого цезаризма.

Дон Антолин не выдержал, наконец, кощунственных речей Габриэля и остановил его.

– Габриэль, сын мой! – воскликнул он – да ты более крайний, чем я думал! Подумай! где ты все это говоришь? Мы стоим под сводами великого испанского собора!..

Но ужас и возмущение старого священника еще более возбуждали Габриэля, и он продолжал развивать свои взгляды.

– Повторяю, – говорил он – Карл V был немец до мозга костей и переносил несчастья Испании как иностранец. А после него началось разложение. Филипп III довершил гибель страны, изгнав мавров; Филипп IV был порочный дегенерат. Испания покрылась тысячами монастырей и церквей. Число священников и монахов все росло и росло, а численность населения в течение двух веков спустилась от тридцати миллионов до семи. Инквизиция убивала культуру, войны истощали силы, усиленная эмиграция в Америку уносила все лучшие рабочие элементы страны. И эта эпоха варварства и застоя наступила как раз тогда, когда вся остальная Европа развивалась и шла вперед. Испания, стоявшая так долго впереди всех народов, очутилась в хвосте. Короли, обуреваемые гордостью, начали безумную войну для восстановления прежнего блеска, но это привело к новому поражению. Испания становилась все более и более католической и все более и более бедной и невежественной. Она хотела покорить мир, а внутри страны все было опустошено. Исчезло множество старых деревень; дороги исчезали. Никто не знал географическое положение своей родины, но все были осведомлены о том, где небо, чистилище и рай. Плодородные местности заняты были не фермами, а монастырями; a по дорогам бродили разбойники, которые могли всегда укрыться от преследований в монастырях. Невежество и нищета по всей стране, усеянной монастырями и церквами, были невообразимые, и когда кончилось владычество австрийцев, Испания была так бессильна, что чуть не наступил раздел её между европейскими державами; ее чуть не постигла судьба другой католической страны в Европе – Польши. Нас спасли только распри королей.

– Однако, – попробовал было возражать дон Антолин, – если время это было таким ужасным, почему испанцы терпели? Почему не было «pronuneiamentos» и таких восстаний, как в наше время?

– Разве это было возможно? Власть католичества, поддерживавшая власть монархии, убила народный дух; – мы до сих пор страдаем от последствий этой болезни, длившейся целые века. Чтобы спасти страну от гибели, пришлось призвать на помощь иностранцев, – явились Бурбоны. Во время войны за испанское наследство призваны были немецкие и английские генералы и офицеры. Не было испанцев, способных командовать войском. При Филиппе V и Филиппе VI все управление страны было в руках иностранцев. Единственное спасение было в антиклерикализме, и его внесли в Испанию иностранцы – Бурбоны. Карл III первый начал борьбу против церковной власти, – и церковь стала плакаться на преследования, на то, что у неё отнимают её права и главное – её имущества. Но для страны политика Карла III была счастьем; она воскресила национальную жизнь. В политике Карла сказались отголоски английской революции. Но принцип наследственности погубил дело просвещенного короля. Следующие короли не продолжили его дела, а наступившая французская революция так напугала представителей монархической власти, что они потеряли голову уже навсегда. Страх перед революцией снова обратил их к церкви, как единственной опоре; опять иезуиты и монахи сделались и остались до сих пор советчиками королей.

Наши революции были мимолетными мятежами; в народе слишком сказалось долгое церковное рабство, и все испанские восстания останавливаются у порога церкви. Вы можете быть спокойны, народ не ворвется в стены собора. Но вы сами знаете, что это не потому, что воскрес религиозный дух прежних веков.

– Это правда, – сказал дон Антолин. Вера исчезла. Никто не приносит жертв на пользу храма Господня. Только в час смерти, когда людей одолевает страх, они иногда приходят нам на помощь.

– Вы правы, и я должен прибавить, что и испанцы равнодушны к вопросам веры по недомыслию. Они уверены, что попадут на небо или в ад, потому что им это внушили, но при этом они живут как придется, не думая о грядущем. Они верны традициям веры, в которой их воспитали, но никогда не размышляют о религии. Они – ни верующие, ни атеисты, а принимают за веру то, что принято, и живут в какой-то умственной спячке. Всякий проблеск критической мысли убивается страхом перед осуждением других. Суд закоснелого в предрассудках общества заменил прежнюю инквизицию. Всякий человек, разбивающий рамки общепринятого, возбуждает общий гнев и осуждает себя на нищету или одиночество. Нужно быть таким, как все, – иначе нет возможности существовать. И вот почему у нас невозможна оригинальная мысль, невозможны плодотворные революции. Вера умерла в испанцах, но характер нации не изменился. Остался культ традиций, преграждающий путь к прогрессу. Даже революционеры считаются с предрассудками. Конечно, церковь бедна в сравнении с её прежними несметными богатствами, но положение её еще прочное. Пока у нас будут по-прежнему бояться суда людей и страшиться каждой новой идеи – до тех пор вам нечего бояться революции: как она ни будет бушевать, вас она не коснется.

Дон Антолин рассмеялся.

– Теперь я совсем тебя не понимаю, Габриэль. Я возмущался твоими словами и думал, что ты, как многие другие, жаждешь революции и водворения республики, которая отнимет у нас все. А ты, оказывается, всем не доволен. Я рад. Ты не страшный враг – ты слишком многого требуешь. Но послушай, неужели ты действительно думаешь, что Испания теперь еще в таком же диком состоянии, как в те века, о которых ты говоришь? Я все слышу о железных дорогах, фабриках и заводах, наполняющих города и возвышающихся высоко над колокольнями церквей к радости нечестивых. – Прогресс, конечно, есть, – пренебрежительно ответил Габриэль. – Политические революции привели Испанию в связь с Европой, и поток захватил и нас, – как он захватил дикие племена Азии и Америки. Но мы идем следом за другими, без всякой инициативы, плывем по течению, в то время как соседи, более сильные, плывут впереди нас. В чем результаты прогресса в Испании? Наши железные дороги, очень плохия, принадлежат иностранцам; промышленность, в особенности самое главное – металлургия – тоже в руках иностранных капиталистов. Национальная промышленность прозябает под гнетом варварского протекционизма и не находит поддержки капитала. В деревнях деньги все еще прячут в потаенном месте, а в городах их отдают, как прежде, в рост, не употребляя на живое дело. Наиболее смелые покупают государственные бумаги, а правительство продолжает растрачивать государственные доходы, зная, что всегда найдет у кого занимать деньги и гордясь кредитом, как доказательством своего богатства.

Миллионы гектаров земель пропадают без правильного орошения. Обработка не орошенных земель – у нас единственный род земледелия, и в этом сказывается фанатизм, вера в молитвы и небесные воды, а не в плодотворный труд рук человеческих. Реки высыхают летом, а когда они наполняются зимой, то наступают губительные наводнения. Есть достаточно камня для построек церквей, но нет – для плотин и бассейнов. Воздвигают колокольни и в тоже время истребляют леса, которые привлекали бы дождь.

Но самая ужасная язва нашего земледелия – рутинность крестьян, отвергающих всякие научные приемы во имя старых традиций. «Минувшие времена – самые благодатные; так возделывали землю мои предки – так буду возделывать ее и я». Невежество возводится в национальную гордость. В других странах рассадниками прогресса являются школы и университеты, – у нас же они создают интеллигентный пролетариат, который гонится только за местами и не желают никаких реформ. Учатся, чтобы иметь диплом, обеспечивающий заработок, а не для того, чтобы приобретать знания. Профессора и ученые, большею частью – адвокаты или доктора, занятые своей профессией и не интересующиеся наукой. Они читают лекции по часу в день, повторяя, как фонографы, то, что читали за год до того, а потом возвращаются к своим процессам и к своим больным, равнодушные к тому, что пишется после их вступления в должность. Вся испанская наука – из вторых рук, все переведено с французского, да и эти переводы мало кто читает, довольствуясь учебниками, читанными в детстве, и знакомясь с завоеваниями европейской мысли по газетам; все заняты практическими интересами; студенты абсолютно не развиты; их отрывают от детских игрушек, чтобы послать обучаться практическим знаниям, и после короткого ученья они становятся нашими управителями, законодателями и юристами. Разве это не смешно?

 

Габриэль не смеялся, но дон Антолин и другие восторженно внимали его словам. Старику священнику были приятны всякие нападки на современность, и он выразил одобрение Габриэлю.

– Бедовый ты! – сказал он Габриэлю. – Никому спуску не даешь.

– Наша страна обессилена, – сказал Габриэпь. – В других странах сохраняют остатки старины, берегут их и облегчают к ним доступ, a у нас, где процветали все виды европейского искусства, – римское, мавританское, – все гибнет от недостаточного присмотра. Народ уничтожает драгоценнейшие памятники старины. Вся Испания – запыленный и запущенный музей со старым хламом, не привлекающим даже туристов. Даже развалины у нас развалились!

Дон Мартин, молодой священник, молча глядел в глаза Габриэлю, и в его глазах светился восторг. Другие слушали, опустив голову, зачарованные смелостью речей, прозвучавших в церковных стенах. Один дон Антолин улыбался; его забавляли слова Габриэля, хотя он был уверен в их явной нелепости. Становилось уже темно, солнце зашло, и Марикита стала звать дядю домой.

– Сейчас, сейчас, иду, – сказал дон Антолин, – я только еще должен ему что-то сказать.

– Послушай, – сказал он, – обращаясь к Габриэлю – ты вот все так осуждаешь. Испанская церковь, развалившаяся от старости по твоим словам, обеднела; но и этого тебе мало. Какое же ты предлагаешь средство, чтобы поправить дело? Скажи нам, и потом пойдем домой. Становится холодно.

Он посмотрел на Габриэля, улыбаясь с отеческим сожалением, глядя на него как на ребенка…

– Увы, – ответил Габриэль, – я не знаю средства. Нас может исцелить только научный прогресс. Все народы шли одинаковым путем; сначала они властвовали мечем, потом их сила опиралась на веру, а затем уже на науку. Нами владели воины и духовенство. Но мы остановились на пороге современной жизни, не решаясь обратиться к науке, которая могла бы нас спасти. Испания слишком отдалилась от света науки, который доходит до нас только в холодных, слабых отблесках. Мы слишком горели верой, и теперь обессилели, как люди, испытавшие серьезную болезнь в ранней юности и навсегда оставшиеся бессильными, осужденные на преждевременную старость.

– Знаем мы, – сказал дон Антолин, направляясь к дверям своей квартиры. – Наука… о ней постоянно говорят в таких случаях… Нет, лучшая наука – это любить Бога. До свиданья.

– До свиданья, дон Антолин. Но не забывайте вот чего: мы никогда не выходили из-под власти веры и меча. То вера, то меч управляли нами. А никогда не было речи о науке. Она никогда не властвовала в Испании хотя бы одни сутки.

VIII

После этой беседы Габриэль стал избегать разговоров с доном Антолином, раскаиваясь в своей неосторожности: он понял, что ему опасно высказывать свои убеждения; он боялся, что его выгонят и из собора, и что ему снова придется скитаться без пристанища. Зачем бороться против неискоренимых предрассудков? Зачем напрасно кружить головы горсти соборных служителей? Обращение нескольких существ, привязанных к прошлому, как улитки к скале, не может содействовать духовному освобождению человечества.

Эстабан, который перестал угрюмо молчать, как в первое время после приезда Саграрио, тоже советовал ему быть осторожным, потому что дон Антолин призвал его и стал осведомляться, откуда у Габриэля взялись такие опасные мысли. У него прямо дьявольские мысли, говорил он, и он спокойно высказывает их в соборе, точно тут один из тех нечестивых клубов, которые развелись заграницей. Откуда это твой брат набрался всего этого? Никогда я ни от кого не слышал подобных ересей… Он обещал не поднимать скандала, в виду того, что он был гордостью семинарии, и особенно в виду его болезненного состояния, понимая, что было бы бесчеловечно выгнать его из собора; но он требовал, чтобы больше такие «митинги» не повторялись в стенах собора, и чтобы он не развращал служащих. Живя гостем в соборе, не благородно подтачивать его основы.

Этот последний довод убедил Габриэля, и он стал избегать встреч со своими друзьями, не приходил к сапожнику, и когда видел, что все они собираются в галерее послушать его, отправлялся наверх к регенту, который был счастлив, что может играть ему новые пьесы.

Когда Габриэль сильно кашлял, он переставал играть, и между ними завязывались длинные беседы всегда на одну и ту же тему – о музыке.

– Заметили ли вы, дон Габриэль, – сказал однажды дон-Луис, – что Испания очень печальна, но не поэтичной грустью других стран, а дикой, грубой скорбью? Испания знает или громкий смех, или рыдания и вой, но не знает ни улыбки, ни разумной веселости, которая отличает человека от зверя. Она смеется, оскаливая зубы; душа её всегда мрачна как пещера, где страсти мечутся, как звери в клетке.

– Вы правы: Испания печальна, – ответил Габриэль. – Она уже не ходит вся в черном, с четками на рукоятке меча, как в прежнее время, но душа у неё мрачная, живущая отголосками инквизиции, страхом костров. Нет у нас открытой веселости.

– Эго всего заметнее в музыке, – сказал дон-Луис. – Немцы танцуют томные или бешеные вальсы, или с кружкой пива в руках поют студенческие песни, прославляя беззаботную жизнь. Французы хохочут и пляшут с порывистыми движениями, готовые сами смеяться над своими обезьяньими ужимками. У англичан танцы похожи на спорт здоровых атлетов. И все эти народы, когда они проникаются тихой поэтической грустью, поют романсы или баллады, жаждут сладких звуков, которые усыпляют душу и возбуждают фантазию. A наши народные танцы носят священнический характер, напоминают экстаз танцующих жриц, которые падают в конце к подножию алтаря с обезумевшими глазами, с пеной на устах. А наше пение? Песни прекрасны, но сколько в них отчаяния, до чего они надрывают душу народа, любимое развлечение которого – вид крови на аренах цирка!

Говорят об испанской живости, об андалузской веселости… Хороша она!.. Я раз был в Мадриде на андалузском празднике. Все хотели быть веселыми, пили много вина. Но чем больше они пили, тем лица становились более мрачными, движения более резкими… Олэ!! Олэ! Но веселья не было. Мужчины обменивались злыми взглядами; женщины топали ногами, хлопали в ладоши с затуманенным взором, точно музыка опустошила их мозг. Танцовщицы извивались как зачарованные змеи, сжав губы, с неприступным, надменным взглядом, как баядерки, исполняющие священный танец. По временам раздавалось пение на монотонный и сонный мотив, с острыми выкриками, как у человека, падающего пораженным на смерть. Слова песен были прекрасны, но печальны, как жалобы узника в тюрьме. Содержание всех песен было одно и то же: удар кинжала в сердце изменницы, месть за оскорбление матери, проклятия судьям, посылающим разбойников на каторгу, прощание с миром перед казнью на заре последнего дня – похоронная поэзия, сжимающая сердце и убивающая радость. Даже в гимнах женской красоте говорилось о крови и кинжалах. Вот музыка, которая развлекает народ в праздник, и будет «веселить» его еще много веков. Мы – печальный народ и можем петь только с угрозами и слезами. Нам нравятся только те песни, в которых есть стоны и предсмертный хрип.

– Это совершенно понятно, – возразил Габбриэль. – Испанский народ любил своих королей и своих священников, слепо им верил, и стал походить на них. Он весел грубым весельем монаха; его плутовские романы – рассказы, придуманные в часы пищеварения в монастырских трапезных. Предметы нашего смеха всегда одни и те же: уродство нищеты, паразиты на теле, медный таз благородного гидальго, уловки нищего, который крадет кошелек у товарища, ловкая кража у благочестивых дам в церкви, хитрость женщин, которых держат взаперти, более порочных, чем женщины, пользующиеся полной свободой… Испанская грусть – дело наших королей, мрачных, больных, мечтавших о мировой власти в то время, как народ умирал с голоду. Когда действительность не оправдывала их надежд, они становились мрачными ипохондриками, приписывали свои неудачи каре Господней и, чтобы умилостивить небо, предавались жестокому благочестью. Когда Филипп II услышал о гибели «непобедимой Армады», о смерти тысяч людей, которых оплакивала половина страны, он не обнаружил никакого волнения. «Я послал их сражаться с людьми, а не со стихиями», сказал он и продолжал молиться в эскуриале. Жестокая грусть этих монархов гнетет до сих пор наш народ. Не напрасно уже много веков черный цвет стал цветом испанского двора. Темные парки королевских замков, тенистые, холодные аллеи были всегда и остались до сих пор любимыми их местами для прогулок. Крыши их загородных дворцов темные, башни плоские и дворы мрачны, как в монастырях.

Габриэль рад был, что мог свободно, без боязни, изливать накипевшие в нем мятежные чувства перед музыкантом, и воодушевился, говоря о влиянии веков инквизиции на народ. Угрюмость королей, продолжал он – наказание, возложенное природой на испанских деспотов. Когда кто-нибудь из королей, как например Фердинанд V, имел от природы художественный вкус, то вместо того, чтобы наслаждаться жизнью, он томно вздыхал, слушая женоподобное сопрано Фаринелли. Более безразличные к красоте короли жили в лесах около Мадрида, охотились на оленей и зевали от скуки в промежутках между выстрелами. Печаль католической веры проникла в плоть и кровь наших королей. В то время как человечество, осмелевшее под чувственным дуновением Возрождения, восторгалось Аполлоном и снова поклонялось Венере, извлеченной из развалин, идеалом красоты для наших королей оставался по-прежнему запыленный темный Христос старых соборов с его безжизненным лицом, изможденным телом и костлявыми ногами, с струящейся по ним кровью. Во всех религиях начинали любить кровь, когда зарождалось неверие, когда брались за меч, чтобы укреплять веру. В то время как в Версале били фонтаны среди мраморных нимф и придворные Людовика XIV, щеголяя пестрыми нарядами, увивались за дамами, не скупившимися на свою благосклонность, не зная стыда, став совершенными язычниками, испанский двор одевался в черное, носил четки у пояса и считал за честь присутствовать при сожжении еретиков на кострах, нося зеленые ленты, в знак принадлежности к инквизиционному суду.

Мы – испанцы, действительно рабы печали и у нас царит до сих пор мрак прежних веков. Я часто думал о том, как ужасна была жизнь людей с открытым умом в те времена. Инквизиция подслушивала каждое слово и старалась угадывать мысли. Единственной целью жизни считалось завоевание неба, а оно становилось с каждым днем все более трудным. Приходилось, чтобы спасти душу, отдавать все свои деньги церкви и высшим совершенством признавалась бедность. Нужно было, кроме того, ежечасно молиться, ходить в церковь, поступать в братские общины, бичевать тело, внимать голосу «брата смертного греха», будившего от сна напоминанием о близкой смерти. И все это не избавляло от страха попасть в ад за малейшее прегрешение. Никак нельзя было умилостивить окончательно грозного мстительного Бога. А я уже не говорю о вечном страхе физических мук, сожжения на костре. Самые открытые умы слабели под этой постоянной угрозой и становится понятным циничное признание монаха Лиоренте, говорившего, что он потому сделался секретарем инквизиционного. суда, что, «лучше поджаривать людей, чем самому быть поджаренным». Умным людям не оставалось другого выбора. Как они могли противиться? Король, при всем своем могуществе был слугой духовенства и инквизиции, более нуждаясь в поддержке церкви, чем церковь в его поддержке…

Габриэль остановился, чувствуя, что задыхается. Среди своих пламенных речей он закашлялся сильнее, чем обыкновенно и беседа оборвалась. Регент испугался за него.

– Не пугайтесь, дон-Луис, – сказал Габриэль. – У меня такие припадки бывают каждый день; я болен, и мне не следуст так много говорить. Но я не могу молчать, – до того меня волнует мысль о том, как погубили нашу страну монахи и как они губят весь мир.

– Я политикой не интересуюсь, – сказал дон-Луис. – Я не рассуждаю о том, что лучше, республика или монархия; моя единственная родина – искусство. Я не знаю, какова монархия в других странах, я только вижу, что в Испании она мертва. Ее терпят, как другие пережитки прошлого, но она ни в ком не вызывает восторга и никто не расположен приносить себя в жертву ей, я даже думаю, что те, которые живут под её сенью, связанные с престолом своими личными выгодами, более преданы ей на словах, чем на деле.

 

– Это правда, – ответил Габриэль. – Последним популярным монархом был Фердинанд VII. Всякий народ заслуживает своих властителей… Нация пошла вперед по пути прогресса, а короли даже, напротив того, ушли назад, отказавшись от антиклерикализма и реформаторских начинаний первых Бурбонов. Если бы теперь воспитатели какого-нибудь молодого принца сказали, что хотят «сделать его доном Карлосом III», стены дворцов содрогнулись бы от таких слов. Австрийская политика воскресла, как сорная трава вырастает заново, сколько ее ни вырывай… Если в наших королевских дворцах вспоминают прошлом, то лишь об эпохе австрийского владычества. Там совершенно забыты те короли, которые уничтожили обаяние инквизиции, изгнали иезуитов и содействовали благосостоянию страны. Совершенно забыты те иностранные министры, которые просветили Испанию. Иезуиты, монахи и священники снова всем распоряжаются, как в худшие времена царствования дона Карлоса II… Да, дон-Луис, вы правы: монархия умерла. Между нею и страной такое же взаимоотношение, как между живым и мертвым. Вековая лень испанцев, их боязнь перед всем новым, длят ту форму правления, которая не имеет у нас, как в других странах, оправдания военных побед и захвата новых земель.

Вскоре Габриэль стал опять видаться со своими друзьями, которые, по выражению сапожника, не могли жить без него. Друзья собирались теперь на башне у звонаря, чтобы избежать инквизиторских взглядов дона Антолина. По утрам Габриэль сидел подле своей племянницы, глядя, как она шьет на машине, и смотрел на её грустное лицо, когда она молчаливо склонялась над работой. Они очень сблизились, проводя вместе время в одиноком помещении Эстабана, который уходил из дому, избегая общества дочери. Их сближала также болезнь. По ночам Габриэль, который не мог уснуть от душившего его кашля, слышал стоны племянницы. Встречаясь утром, они обменивались тревожными вопросами о здоровье друг друга: каждый из них забывал о своих страданиях, видя перед собой страдание другого. Саграрио была очень больна, но её молодое лицо оставалось красивым, глаза сверкали оживлением и нежная грустная улыбка придавала ей особую прелесть… Из любви к дяде, Саграрио не позволяла ему так долго сидеть подле себя, боясь стеснять его собою.

– Уйдите, – говорила она, притворяясь веселой. – Меня раздражает, что вы сидите здесь паинькой. Вам нужно побольше двигаться. Пойдите к своим друзьям; они наверное ругают меня за то, что я вас к ним не пускаю. Пойдите погуляйте, дядя. Поговорите о том, что вас так интересует и приводит их всех в восторг. Только не простудитесь и не утомляйтесь!

Габриэль уходил к своим друзьям, собиравшимся у звонаря, и находил там всех своих прежних слушателей, в том числе и дона Мартина, который пробирался туда тайком, а также и сапожника; он работал по ночам, чтобы возместить время, которое проводил, слушая Габриэля. Самый дикий и смелый из всех был звонарь Мариано. Он быстро освоился с новыми идеями и сразу принял самые крайние идеалы Габриэля.

– Я вполне разделяю твои убеждения, Габриэль, – говорил он, – и в сущности всегда их разделял. Я считал, что не должно быть бедных, что все должны работать, и что нужно помогать друг другу… Я с этими мыслями и пошел в горы, надев «бойну» и взяв ружье в руки. Я всегда думал, что религию выдумали богатые, чтобы примирить обездоленных с их судьбой, дав им надежду на вознаграждение на небе. Выдумка не дурна. Кто после смерти не нашел блаженства – не придет ведь жаловаться.

Однажды в светлое весеннее утро Габриэль вместе со своими друзьями, собравшимися у Мариано, пошел на колокольню – поглядеть на знаменитый большой колокол, La Gorda, которого он не видел с детства.

Поднявшись по винтовой лестнице из комнатки звонаря, все они стали у огромной решетки, замыкавшей клетку для колокола. Огромный бронзовый колокол был надтреснут с одной стороны; язык колокола, разбивший его своей тяжестью, весь резной, толщиной в колонну, лежал внизу и вместо него висел другой, менее тяжелый. У ног Габриэля расстилались крыши собора, черные и некрасивые. Прямо против собора возвышался Альказар, величественно поднявшийся выше храма, точно храня высокий дух построившего его императора, цезаря католицизма, борца за веру, державшего церковь у своих ног.

Вокруг собора раскинулись здания города, и дома исчезали среди бесчисленных церквей и монастырей, наводнивших Толедо. Куда бы ни обращался взор, всюду он встречал часовни, монастыри, больницы. Церковь заполонила Толедо, в котором в прежние века кипела промышленность, и до сих пор подавляла своей каменной громадой мертвый город. На нескольких колокольнях развевался маленький красный флаг с изображенной на нем причастной чашей: это означало, что там служит первую службу посвященный в сан новый священник.

– Когда бы я ни поднялся сюда, – сказал дон Мартин, сев около Габриэля, – всегда развевается где-нибудь этот флаг. Церковь неустанно пополняет свои ряды новыми избранниками, а большинство вступающих в нее избирает духовную карьеру только для того, чтобы приобщиться к богатствам и могуществу церкви. Бедные! И меня ведь тоже посвящали с пышностью, среди клубов ладана, и семья моя плакала от счастья и умиления, гордясь тем, что я стал служителем Господним. Но на следующий день после торжества, когда потухли свечи и кадильницы, начались будни, началась нужда, приходилось вымогать мольбами возможность иметь кусок хлеба – зарабатывать семь дуросов в месяц.

– Да, – сказал Габриэль, кивая головой в знак сочувствия словам молодого священника. – Вы – первые обманутые жертвы. Прошло время, когда все священники жили в богатстве. Несчастные юноши, надевающие рясу с надеждой на митру, похожи на эмигрантов, которые отправляются в далекие страны, славившиеся целыми веками, как неисчерпаемые источники богатств, и убеждаются, попав туда, что богатства истощены, что там – большая нужда чем у них дома.

– Правда, Габриэль. Время могущества церкви прошло, однако, она еще достаточно богата, чтобы доставить довольство своим членам. Но дух равенства, который приписывается церкви, не существует на самом деле. Напротив того, нигде нет такого беспощадного деспотизма, как в церкви. В первые времена папы и епископы избирались верующими, и если они злоупотребляли своей властью, их свергали. Теперь церковь стала насквозь аристократической. Кто достиг митры, тот навсегда свободен от всякой ответственности. В государственной жизни чиновников удаляют со службы, министров сменяют, военных лишают военного звания, даже королей свергают с престола. Но папа и епископы не могут быть никем смещены и не несут никакой ответственности. А если какой-нибудь возмущенный несправедливостями священник вздумает протестовать, окажется живым человеком под рясой – его объявляют сумасшедшим. В завершение лицемерия, они провозглашают, что в лоне церкви живется лучше, чем где-либо в мире, и что только безумец может возмутиться против неё.

– Какая ложь, – продолжал дон Мартино, все более воодушевляясь, – все, что говорится о бедности церкви! Эта бедность очень относительная, Церковь уже не владеет большей половиной богатств всей страны, как прежде, но все-таки её положение у нас лучшее, чем где бы то ни было, и государство тратит на церковь больше, чем на все другое. На церковь в бюджете определяется сорок миллионов, что ей кажется недостаточным, а на народное образование – девять, на помощь неимущим – один миллион. Чтобы сохранить добрые отношения с Богом, испанцы тратят в пять раз больше, чем на обучение грамоте. Но, помимо этого, церковь получает субсидии от разных министерств – на миссии в разных странах, на содержание духовников в армии и флоте. Она собирает огромные деньги на поддержание папского двора и папского иунция, на перестройки и поддержку церквей, на епископские библиотеки и на всякие непредвиденные случаи, собирает огромные пожертвования с частных лиц, получает субсидии от городских советов… Словом, церковь имеет ежегодно от государства и частных жертвователей более трехсот миллионов в год… И все-таки она стонет и жалуется на бедность.

Рейтинг@Mail.ru