Габриэль начал свою службу в начале июля. Его товарищ, Фидель, был чахлый маленький человек, который постоянно кашлял, носил, не снимая даже и летом, свой теплый плащ.
– Идем в клетку, – говорил Мариано, звеня связкой ключей.
Они входили в собор; звонарь запирал двери извне и уходил.
Летние дни были длинные и можно было еще часа два не зажигать света.
– Теперь церковь наша, товарищ, – говорил Габриэлю второй сторож.
Он по привычке располагался в ризнице, как у себя, ставил корзину с провизией на сундук, между канделябрами и распятиями.
Но Габриэль, еще не освоившийся с величием пустынного собора, с любопытством гулял в нем. Шаги его гулко звучали на плитах, местами перерезанных могилами архиепископов и старых вельмож. Мрачная тишина храма нарушалась странными звуками, таинственными шорохами. В первую ночь Габриэль несколько раз оглянулся с испугом; ему казалось, что он слышит за собой шаги.
Позади него садилось солнце. Над главным входом круги розы из расписных стекол сверкали, как корзина лучистых цветов. Ниже, между колоннами, свет сплетался с тенью. Летучие мыши спускались со свода и шипели, касаясь колонн, как в каменном лесу. Уносясь в слепом порыве, они стукались о шнуры паникадил или раскачивали красные шляпы с запыленными кистями, висевшие высоко над могилами кардиналов.
Габриэль продолжал делать обход церкви. Он смотрел, закрыты ли решетки алтарей и двери мозарабской и королевской часовен, заглядывал в залу капитула и останавливался перед мадонной святилища. Сквозь решетку виден был свет лампад и над алтарем сверкала статуя, осыпанная драгоценными камнями. Потом Габриэль возвращался к товарищу и они садились вдвоем посредине церкви, на ступеньках хора или главного алтаря, откуда можно было обнять взглядом всю церковь. Тогда оба сторожа надвигали шапки до ушей.
– Вас наверное предупреждали, – говорил Фидель, – что нужно держаться чинно в соборе, есть только в ризнице, курить только в галерее. Мне это тоже говорили, когда я поступил на службу в собор… Это легко говорить тем, которые спокойно спят у себя в постели. А на самом деле нужно только смотреть в оба; в остальном можно устраиваться, как можно удобнее на ночь. Когда целый день наслушаешься молений, да церковных песен, да наглотаешься ладана, нужно хоть ночью отдохнуть… Теперь и Господь Бог и все святые спокойно почивают, наше дело охранять их сон и никакой обиды для них нет, если мы устроимся посвободнее… Давайте, товарищ, поедим вместе.
Они опоражнивали на мраморные ступени все, что приносили в корзинах и принимались за обед.
Единственным оружием товарища Габриэля был засунутый за пояс пистолет, который он получил в подарок от собора, совершенно негодный для употребления. Габриэлю дон Антолин подарил пистолет прежнего сторожа; тот оставил его на память о его службе. Но Габриэль не хотел его брать: «Пусть он останется в ризнице. Вдруг сторож придет за ним». Так пистолет и остался лежать в углу с пачками патронов, заржавевших от сырости и покрывшихся паутиной.
Стекла окон постепенно потухали и в темноте собора засверкали лампады, точно бледные звезды. Габриэлю казалось, что он очутился где то на поле в темную ночь. Когда он ходил по собору при мелькающем свете фонаря, который был прикреплен у него на груди, внутренность собора принимала чудовищные очертания. Колонны поднимались до сводов, плиты прыгали при движениях света. Каждые полчаса тишина нарушалась скрипом пружин и кружением колес; потом раздавался серебряный звон колокола, золоченные воины часов возвещали время ударами молотка.
Товарищ Габриэля жаловался на нововведения, придуманные кардиналом, чтобы мучить служителей. В прежнее время он и прежний сторож могли, после того как их запирали, спать сколько угодно, не боясь выговоров от начальства. А теперь кардинал, вечно искавший, как бы ему позлить людей, установил аппараты, привезенные из-за границы: каждые полчаса нужно ходить их открывать и отмечать свой приход.
Утром дон Антолин проверял этот контрольный аппарат и при малейшем упущении назначал штраф.
– Дьявольская выдумка! – жаловался сторож. – Теперь приходится устраиваться так, что каждый из двух сторожей спит по очереди, в то время как его товарищ берет на себя обязанность караулить при аппарате. Не то вычеты съедают все нищенское жалование.
Габриэль по своей природной доброте большей частью сторожил все время за товарища, который очень полюбил его за это. Когда Фидель не мог спать от кашля, он болтал с Габриэлем, рассказывал ему о своей нужде или о разных происшествиях во время ночных бдений в соборе, причем каждый раз повторял, что бояться воров нечего, что собор отлично охраняется, и прибавлял, что в крайнем случае есть всегда возможность позвонить в маленький колокол, призывающий каноников в церковь, и что если бы этот звон раздался среди ночи, весь город сбежался бы в один миг, поняв, что в соборе случилось несчастье.
По утрам Габриэль возвращался домой, весь дрожа от холода, и его встречала Саграрио, кипятила ему молоко, и когда он ложился в постель, она приносила ему чашку горячего молока. Она по-прежнему называла его дядей при других и выказывала свою нежность только наедине с ним. Она укрывала его, запирала окна и двери, чтобы солнце не мешало ему спать.
– Ах, эти ночи в соборе! – говорила она с отчаянием. – Ты себя убьешь. Это занятие не по тебе. Отец то же говорит. Теперь, когда я полюбила тебя и так счастлива, утратить тебя было бы слишком жестоко!
Чтобы успокоить ее, Габриэль говорил, что к осени у него будет лучшее место.
Выспавшись утром, он выходил на галерею, где встречал своих бывших учеников. которые, однако, относились к нему теперь с каким-то пренебрежением. Точно при всем поклонении к учителю, они жалели его за его чрезмерную кротость.
– У них отросли крылья, – говорил Габриэль брату, – и они не нуждаются во мне. Они предпочитают говорить друг с другом без меня.
– Дай Бог, – говорил дон Эстабан, пожимая плечами, – чтобы ты не раскаялся в том, что говорил им о непонятных им предметах. Они все стали совсем другими. Тато совершенно невыносим. Он говорит, что если ему не дают убивать быков, он будет убивать людей; он считает это необходимым для спасения от бедности! Говорит, что имеет такое же право на счастье, как всякий буржуа и что все богатые люди эксплуататоры… Пресвятая Дева, неужели ты действительно учил их таким ужасам?
– Не пугайся, – отвечал с улыбкой Габриэль. – Они еще не переварили новые идеи и болтают вздор. Это пройдет. Они в сущности славный народ.
Его огорчал только звонарь Мариано, избегавший его, как будто боясь, что Габриэль читает у него в душе.
– Что с тобой, Мариано? – спросил Габриэль, встретившись с звонарем в верхнем монастыре.
– Да то, что все не ладится. Проклятый общественный строй! – проворчал в ответ звонарь.
– Ты как будто избегаешь меня. Почему?
– Я тебя избегаю? Да тебе это приснилось… Я полон негодования с тех пор, как ты мне открыл глаза. Я уже не такой дурак, как прежде. Неужели мы будем всю жизнь умирать с голода среди богатства, окружающего нас?
– Мы то, вероятно, так и проживем в горе. Но после нас настанут лучшие времена.
– Знаешь что, Габриэль? Ты слишком ученый… Думаешь ты по настоящему, это правда, но на практике… прости, на практике ты такой же бездельник, как все образованные люди… Неучи, как я, яснее все видят.
Через несколько недель дон Мартин перестал показываться в верхнем монастыре и Габриэль узнал от дона Антолина, что умерла его мать. Неделю спустя дон Мартин явился. У него были красные, опухшие от слез глаза.
– Я пришел проститься, – сказал он Габриэлю. – Я провел у постели моей матери целый месяц в бесконечной тревоге. Теперь она умерла. Она одна привязывала меня к церкви, в которую я перестал верить… Зачем мне лгать и притворяться? Я пошел вчера в архиепископский дворец, заявил, что могут располагать как угодно моим жалованием и попросил назначить другого духовника в женский монастырь. Я уезжаю к себе на родину; священник, отказавшийся от своего сана, не может оставаться в Толедо… Я уеду как можно дальше, может быть в Америку… У меня нет друзей, нет ни в ком поддержки, но я не боюсь нужды; я привык к ней, служа церкви. Я сделаюсь рабочим, буду обрабатывать землю, если нужно, и буду свободным человеком.
Исчезновение дона Мартина не возбудило толков в соборе. Дон Антолин и другие каноники думали, что он поехал в Мадрид, чтобы добиться лучшего положения, как это делали многие честолюбивые священники. К тому же общее внимание отвлечено было событием, которое поразило громом весь собор. Разлад между архиепископом и канониками закончился и Рим одобрил все решения, принятые кардиналом. Он торжествовал, а каноники смущенно и смиренно преклонили перед ним головы.
Наступил праздник Мадонны святилища и архиепископ, давно уже не появлявшийся в соборе, объявил, что будет в этот день служить мессу; все говорили об этом со страхом, боясь гневных взоров кардинала.
Габриэль мало интересовался предстоящим событием; он спал почти по целым дням, готовясь к ночной службе. Ему приходилось нести ее одному; старик Фидель заболел, и, боясь, как бы у него не отняли его нищенское жалование, Габриэль не просил себе помощника. Он привык к ночной тишине собора; чтобы не скучать, он брал с собой книги и читал при тусклом свете фонаря.
Праздник начался в обычном порядке. Статую вынесли из её часовни и утвердили на главном алтаре, надев на нее пышную мантию, расшитую драгоценными камнями; в течение всего года она хранилась в сокровищнице собора.
Незадолго до начала мессы каноники в красных одеждах собрались у лестницы, по которой должен был спуститься кардинал. На верху лестницы появился служка с крестом, а за ним кардинал, окруженный свитой викариев. На нем была пурпурная мантия, затмевавшая своим блеском одежды всех остальных. Каноники окружили кардинала, склоняя головы перед его холодным, надменным взглядом. Он казался совершенно здоровым и лицо его дрожало от торжества. Свою кардинальскую шапочку он носил так, точно это была королевская корона.
Он властно протянул руку в красной перчатке, с большим изумрудом на перстне, и каноники, один за другим, должны были целовать перстень в знак своего подчинения главе церкви; они привыкли с семинарских дней к этой наружной смиренности, под которой скрывались враждебные и мстительные чувства. Кардинал чувствовал всю скрытую злобу каноников и тем сильнее наслаждался своим торжеством. Он часто говорил садовнице – «Ты не можешь себе представить, до чего злобные чувства сильны в служителях церкви. Вне церкви всякий человек может излить свой гнев, обнаруживая его, а среди нас многие умирают от невозможности мстить, от необходимости склонять голову, подчиняясь дисциплине. Мы свободны от необходимости зарабатывать кусок хлеба и содержать семью, и поэтому нас гложет честолюбие.»
Каноники стали в ряды, сопровождая архиепископа, шествовавшего во главе процессии. Впереди всех шел Тато, в красной одежде, а за ним служители в черном и дон Антолин, постукивавший палкой по плитам. Затем несли архиепископский крест, шли два ряда каноников и вслед за ними выступал кардинал; концы его длинной пурпурной мантии несли двое служек. Дон Себастиан благословлял всех по пути, вглядываясь зоркими глазами в распростертую у его ног паству. Какое торжество! Отныне собор в его власти. После долгого отсутствия он возвращается неограниченным властелином, который растопчет всех, кто осмелится противодействовать ему.
Более чем когда либо он гордился величием церкви. Какое великое учреждение! Став во главе её, человек превращался во всемогущего, грозного бога. В соборе не существовало пагубного революционного равенства: все подчинялось желаниям главенствующих. На словах проповедовали смирение перед Богом, a на деле существовали только покорные овцы и ведущие их пастыри. По воле Всевышнего пастырем был теперь он, и горе тому, кто бы ему воспротивился!
Кардинал еще сильнее ощущал свое торжество, пройдя в хор. Он воссел на престол толедских архиепископов, о котором мечтал всю юность. Трон стоял на возвышении, под балдахином, и к нему вели четыре ступени. Головы каноников, сидевших около него, были почти на уровне его ног. Он мог растоптать их, как гадюк, если бы они снова вздумали бунтовать и оскорблять его в самых святых его чувствах.
Гордый сознанием своего превосходства и торжества, он по установленному ритуалу, первый поднимался и первый садился: он присоединял свой голос к хору каноников с такой грозной силой, что все трепетали вокруг него. Латинские слова исходили из его уст, как выстрелы, направленные против его врагов, и он смотрел с вызывающим видом на двойной ряд склоненных голов. Этот баловень судьбы привык к жизненным успехам, но никогда еще он не испытывал такого глубокого удовлетворения, как в этот день, он сам почти пугался своей радости, своей торжествующей гордости, которые заглушали его обычные физические страдания.
В конце службы певчие и низшие церковные служители (они одни осмеливались глядеть на него) испугались, увидав, что он вдруг страшно побледнел и поднялся с искаженным лицом, прижимая руки к груди. Каноники бросились к нему и окружили его трон сплоченной толпой красных ряс. Он задыхался в кругу простертых к нему рук.
– Воздуха! – кричал он. – Отойдите!.. Уведите меня домой!..
Он отстранял всех властным жестом воина, отталкивающего неприятеля. Он не мог перевести дыхания, но не хотел, чтобы каноники это видели. Он чувствовал их радость, скрытую под наружным испугом. «Уйдите!.. мне никого не нужно!..» Наконец, поддерживаемый своими приближенными, он направился к лестнице архиепископского дворца.
Службу закончили впопыхах. «Пресвятая Дева простит!.. В будущем году ее отпразднуют вдвое торжественнее»…
На следующий день, когда Габриэль встал после утреннего сна, в верхнем монастыре только и было речи, что о болезни кардинала.
– Он при смерти, – сказала Томаса, которая ходила навестить больного. – На этот раз он не выживет. Он хрипит, точно у него в груди треснувшие меха. Доктора говорят, что он не доживет до утра… Какое горе… и в такой день!..
Женщины вздыхали и гнали домой детей, чтобы не было шума в соборе.
Регент, обыкновенно равнодушный к жизни собора, очень интересовался здоровьем кардинала, надеясь, что в день его похорон исполнят Реквием Моцарта. Габриэль был равнодушен к смерти архиепископа.
– Вот его Преосвященство умирает, Саграрио, – говорил он подруге, – а мы с тобой, несчастные и больные, еще живы.
Когда закрывали двери собора, Габриэль спустился туда один, так как Фидель был все еще болен.
– Ну, что с кардиналом? – спросил Габриэль звонаря, который ждал его со связкой ключей в руке.
– Умирает, – может быть, даже умер.
И он прибавил:
– Знаешь, Габриэль, сегодня всю ночь собор будет освещен. Статуя Мадонны будет стоять всю ночь на главном алтаре, и все свечи будут зажжены вокруг.
Он помолчал, точно не решаясь продолжать говорить, но потом прибавил:
– Тебе, верно, скучно одному… Может быть я приду к тебе на часок…
Когда Габриэля заперли в соборе, он увидел, что алтарь горит ярким светом. Он обошел весь храм и, убедившись, что нигде никто не спрятан, надел плащ на плечи и сел, поставив подле себя корзину с провизией. Он стал рассматривать через решетку статую Мадонны в пышном одеянии, покрытом драгоценными каменьями, с ожерельями, серьгами и браслетами, сверкавшими камнями огромной ценности.
Когда наступила ночь, Габриэль поел, потом взял принесенную с собой книгу и стал читать. Часы медленно проходили, и каждые полчаса Габриэль подходил к контрольному аппарату.
Ровно в десять часов вдруг тихо открылась одна из боковых дверей. Габриэль вспомнил обещание Мариано, но удивился, услышав шаги нескольких человек.
– Кто идет? – крикнул он.
– Мы, – глухо ответил голос Мариано. – Я ведь тебе говорил, что мы придем.
Когда пришедшие подошли, то при свете от алтаря Габриэль увидел, кроме Мариано, также Тато и сапожника. Они принесли бутылку водки и стали почивать его.
– Вы ведь знаете, что я не пью, – сказал Габриэль. – Но куда это вы отправляетесь такие разряженные?
Тато быстро ответил, что дон Антолин запер двери в девять часов, и что они все решили провести ночь в городе, и уже были в кофейне и угостились на славу.
Все трое были, видимо, навеселе, и Габриэль стал их упрекать, говоря, что пьянство унижает бедняков.
– Ну, уж сегодня особенный денек, дядя, – сказал Тато. – Приятно видеть, когда умирает кто-нибудь из важных. Я кардинала одобрял, вы знаете, но все-таки рад, что и его час настал.
Они уселись и стали громко разговаривать, особенно Мариано, без умолку болтавший о богатстве кардинала, о донье Визитацион, о радости каноников.
Прошло около часа. Мариано пытался несколько раз прервать разговор, точно собираясь сказать нечто очень важное, но все не решаясь. Наконец, он решился.
– Послушай, Габриэль, – сказал он. – Время проходит, a у нас еще много дела впереди. Уже одиннадцать часов. Нечего мешкать.
– Что ты хочешь сказать? – удивленно спросил Габриэль.
– Я буду краток. Пора всем нам разбогатеть. Мы устали от нищеты. Мы – ты сам это заметил – избегали тебя в последнее время. Это оттого, что ты ученый, а настоящее дело могут сделать только решительные люди. Ты нам говоришь все об очень далеких революциях, а для нас важно только настоящее. Так вот что мы решили. Ты один сегодня сторожишь в соборе. Мадонна стоит на алтаре, вся покрытая драгоценностями, которые обыкновенно заперты в ризнице. Дело самое простое. Снимем с неё все украшения и поедем все в Мадрид. Нам нужно будет несколько времени скрываться. Это нетрудно, в виду связей Тато в мире тореадоров, а потом уедем заграницу. Ты всюду бывал, ты поможешь нам устроиться. Потом уедем в Америку, продадим там камни и будем все богаты.
– Вы предлагаете мне совершить воровство! – с ужасом воскликнул Габриэль.
– Воровство? Так что же такое? Ведь ограбленные – мы… У нас с детства отняли всякую надежду на нашу долю счастья в жизни… Да и кого мы грабим? Статуе Мадонны не нужны драгоценности, которыми она обвешана… а наши дети мрут с голода… Скорее, Габриэль! Нечего терять времени.
Габриэль уже не слушал его, с ужасом увидев, какая пропасть отделяла его от его учеников, как они в своем невежестве, удрученные своей нищетой, ложно поняли его благородные стремления и видели в его освободительных идеях предлог устроиться самим хорошо, хотя бы на счет ближнего. В них слишком сильно говорил голос эгоизма, и все, что они извлекли из его учений, это – сознание своей нужды. Лишь бы самим спастись от нужды – об остальных несчастных они не думали. Те, которых он считал своими учениками, были такие же люди, как все. Где найти высший тип человека, облагороженный разумом, способный на все жертвы во имя солидарности, – где человек светлого будущего?
– Нечего терять времени, – повторил звонарь. – Нам достаточно пяти минут, и тогда сейчас убежим все вместе.
– Нет, – твердо сказал Габриэль. – Я не допущу этого. – И мне горько, что вы думали найти во мне сообщника.
– Довольно, Габриэль! – грубо прервал его звонарь. – Мы пришли предложить тебе хорошее дело, а ты отвечаешь нам руганью. Довольно болтать. Замолчи и следуй за нами – мы силой поведем тебя к счастью. Вперед, товарищи!
Они поднялись втроем и приблизились к решетке. Тато толкнул дверцы, и они раскрылись.
– Остановитесь! – крикнул Габриэль.
Видя, что он не может отвратить их от их замысла, он стал между ними и алтарем. Но звонарь оттолкнул его.
– Убирайся! – крикнул он. – Раз ты не можешь нам помочь, предоставь нам действовать одним… Ты, что ли, боишься Мадонны? Мы ведь знаем, что она чудес не совершает.
– Если вы подойдете к алтарю, я позвоню…
При этой угрозе сапожник схватил связку ключей, замахнулся ими и стукнул Габриэля по голове с такой силой, что он упал на пол, потеряв сознание, и струйка теплой крови оросила ему лицо.
Он очнулся в большой зале с белыми стенами, куда солнце входило сквозь решетчатое окно, на кровати под грязным одеялом. У него давило в висках, точно вся тяжесть собора давила ему голову. Он не мог пошевельнуться и перед глазами был красноватый туман.
Он увидел наклоненную над собой голову в полицейской треуголке, с огромными усами. Очевидно, как только он приоткрыл веки, его хотели допросить. Какой-то господин в черном сюртуке подошел к его кровати в сопровождении двух других с портфелями под мышкой. Этот господин, видимо, что-то сказал; Габриэль видел, как шевелились его губы, но ничего не слышал. Затем глаза его сомкнулись.
Когда он снова поднял веки, ему показалось, что он видит брата Эстабана, окаменевшего от ужаса, среди группы полицейских, и еще более смутно увидел черты своей нежной подруги, Саграрио, которая глядела на него с бесконечной любовью. Больше он уже ничего не увидел. Глаза его закрылись навсегда. В самую минуту смерти раздался голос у его постели:
– Негодяй! Теперь мы его выследили. Сведем, наконец, с ним счеты!
Но никаких счетов уже с ним не сводили. На следующий день тело его вынесли в покойницкую, чтобы похоронить его в общей могиле, – и тайна его смерти ушла вместе с ним в землю, где хоронят вместе все величие, и все безумие, и все горе человеческих жизней.