– Нет, Ганнибал, оставь меня здесь. Увидев твоих африканских солдат, я вспомню чернь, распявшую Лизастра.
– Преступление было неминуемо: безумие беспощадной войны, на которую нас вызвали наемники. Отец мой не раз сокрушался об этом, вспоминая своего верного Лизастра. Я постараюсь исправить несправедливости Карфагена.
– Я не последую за тобой. Я простился с войной и грабежом. Я предпочитаю жить здесь тихой и спокойной жизнью со своей Сонникой, любящей мир, как любой сагунтинец, живущий в коммерческом квартале.
– Мир!.. Мир!..
И тихая дорога огласилась резким и грубым хохотом, который Актеон слышал на ступенях храма Афродиты, когда римские послы садились на суда.
– Слушай хорошенько, Актеон, – сказал африканец, снова возвращаясь к своей серьезности, – доказательством того, что я сохранил воспоминание о нашей детской дружбе, служит откровенность, с которой я сообщаю тебе мои мысли. Пойми – только тебе!.. Если бы во время сна в моей палатке у меня вырвалось одно слово о том, что я думаю, я бы заколол стражника, охраняющего мой сон… Ты говоришь о мире!.. Проснись, Актеон! Если хочешь найти где-нибудь мир, отправляйся с этой гречанкой, которую любишь, далеко… далеко… Там, где я, ты не найдешь спокойствия, пока я не стану повелителем мира. Война следует за мной по пятам, кто не подчиняется мне, тот должен умереть или стать моим рабом.
Грек понял угрозу, заключавшуюся в этих словах.
– Вспомни, Ганнибал, что этот город все равно что Рим. Он союзник республики, и она покровительствует ему.
– Ты думаешь, я боюсь Рима?… Я ненавижу Сагунт за то, что он кичится своим союзом, а меня презирает и забывает, хотя я здесь. Он делает вид, что спокоен, потому что ему покровительствует эта отдаленная республика, и относится с насмешкой ко мне, хотя я царствую над всеми полуостровами до самого Эбро и стою, так сказать, у ворот Сагунта. Он враждует с турдетанцами, моими союзниками, как все иберийские племена, и в своих стенах обезглавливает любящих меня горожан, друзей великого Гамилькара… О, слепой и надменный город! Дорого тебе обойдется, что в тебе живет Ганнибал, и ты его не знаешь!..
Обернувшись на седле, он с угрозой смотрел на Акрополь Сагунта, обрисовывавшийся в предрассветном тумане.
– Рим устремится на тебя, как скоро ты нападешь на его союзника.
– Пусть себе! – вызывающе воскликнул африканец. – Этого я именно и желаю. Мир тяготит меня: не могу я привыкнуть к мысли о порабощении Карфагена, пока существуют такие люди, как я и мои друзья. О Рим! О Африка! Пусть же наступит скорей последнее столкновение, высшее напряжение, и пусть станет господином мира народ, который устоит на ногах… Я ненавижу богачей своей страны, живущих беспечально, забывая позор поражения, потому что они могут спокойно торговать и набивать свои подвалы серебром. Эти негодяи после наших поражений в Сицилии задумали было покинуть Карфаген и переселиться на острова Великого моря, чтобы жить в покое. Это настоящие карфагеняне-финикияне, не знающие другой славы, кроме меновой торговли, других стремлений, кроме открытия новых гаваней для сбыта своих товаров. Мы, семья Барка, – ливийцы: мы потомки богов; у нас, как у них, широкий горизонт мысли; мы стремимся или повелевать, или умереть… Эти купцы не понимают, что недостаточно быть богатым; что необходимо господствовать и внушать страх; они образуют в Карфагене партию мира, отравившую жизнь моего отца своим сопротивлением и меня поставившую особняком, без помощи, кроме той, какую я могу достать себе на полуострове. Они не понимают, почему Барки стремятся к мировому могуществу Карфагена. Отец в потере Сицилии видел смерть для нашего народа и пытался спасти его. Мы лишились большой части нашей древней торговли: нам нужно было войско для защиты против римского честолюбия, а войска у нас не было. Граждане Карфагена годятся для того, чтобы воевать в своих землях. Коммерсанту в тягость оружие, и он не выносит походов в продолжение целых месяцев и даже лет во враждебных странах. Им легче получать прибыль путем торговли, чем добывать добычу кровью, и так как они любят деньги, то неохотно платят иностранным солдатам. Ради денег Гамилькар привел нас на полуостровки мы открыли карфагенянам новые гавани и рынки, а Барки содержат войско, набранное ими самими. Мы не обращаем внимания на то, что в карфагенском сенате друзья мира отказывают нам в доставке солдат. Иберийские племена любили моего отца, узнав на деле его энергию, и они возьмутся за оружие по призыву Барков против врага, которого мы им укажем.
И Ганнибал взглянул на далекие горы, будто видя в них бесчисленные варварские народы, жившие там, занимаясь земледелием или скотоводством.
– Гамилькар пал, – продолжал он грустно, – собираясь осуществить свои мечты: собрать большое войско, чтобы вступить в борьбу с Римом и употребить собственные богатства для поддержания войны, не прибегая к помощи африканских купцов. Газдрубал, красавец-муж моей сестры, потратил на это восемь лет. Он был хороший правитель, но плохой полководец. На этот раз Ваал, наш жестокий бог, руководил рукой его убийцы, чтобы ему наследовали другие, способные уничтожить вечного врага Карфагена… И это сделаю я, слышишь, грек? Тебе первому я открываю свои мысли. Пришла минута дать решительную битву. Рим скоро узнает, что существует Ганнибал, который пошлет ему вызов, овладев Сагунтом.
– Это тебе будет трудно, африканец. Сагунт силен, и я, приехавший из Нового Карфагена, видел там только слонов, остатки войска твоего отца и нумидийских всадников, посланных вашими друзьями из Африки.
– Ты забываешь иберийцев и кельтиберийцев и весь полуостров, который целиком поднимется, чтобы взять Сагунт. Страна бедна, а в городе много богатств. Это я видел. Их хватит, чтобы платить в течение нескольких лет войскам, и от берегов самого Великого моря придут лузитанские племена, привлеченные жаждой добычи и ненавистью, которую туземцы-варвары питают к богатому и цивилизованному городу, где живут пользующиеся их трудами. Ганнибалу не трудно будет овладеть республикой земледельцев и купцов.
– А после того, как ты овладеешь ею?…
Африканец не отвечал, склонив голову на грудь с загадочной улыбкой.
– Ты молчишь, Ганнибал? Овладев Сагунтом, ты вовсе не продвинешься вперед. Рим будет обвинять тебя в нарушении трактатов, а карфагенский сенат станет проклинать тебя; твоя голова будет оценена, твоим солдатам прикажут не повиноваться тебе, и ты умрешь распятым или будешь скитаться по свету, как беглый раб.
– Нет, клянусь огнем Ваала, – воскликнул запальчиво воин, – Карфаген ничего не предпримет против меня! Он примет войну с Римом, даже если я не стану добиваться ее. У семьи Барка там много сторонников; чернь желает войны, надеясь на добычу и раздел; весь сброд предместий охвачен жаждой разграбить полуостров после того, как будет уплачено войскам. Гамилькар и Газдрубал поступали так же. Народ способен броситься с кинжалами на богачей, если бы они что-нибудь предприняли против Ганнибала. Девять лет после смерти отца я не возвращался в Карфаген; но народ обожает мое имя. И партия мира последует за мной на войну, если я ее призову к войне.
– Как же ты победишь Рим?
– Не знаю, – ответил Ганнибал со своей загадочной улыбкой. – У меня много мыслей, которые заставили бы засмеяться моих друзей, если бы я их рассказал им… Я воображаю себя титаном, взбирающимся на недоступные горы, пробираясь извилистыми тропинками, блуждая в снегах, вздымающимся до самого неба, чтобы с большой силой устремиться на врага… Не расспрашивай меня: я ничего не знаю. Моя воля говорит: «дерзай», и этого довольно… Я ей повинуюсь.
Ганнибал замолк, нахмурив брови, как бы опасаясь, что сказал лишнее.
Уже совсем рассвело. По дороге шли женщины с корзинами на головах. Два раба, несшие большую амфору, подвешенную на коромысле, остановились на минуту, разговаривая с ними. Африканец потрепал лошадь по шее, как бы намереваясь пустить ее.
– В последний раз спрашиваю тебя, грек: едешь?
Актеон отрицательно покачал головой.
– Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы просить тебя забыть, что ты видел Ганнибала. Ты умен: ты знаешь, что молчание полей должно поглотить сказанное мной, и нет надобности повторять, что ты слышал здесь. Будь счастлив со своей новой любовью и живи в мире; родившись орлом, чтобы летать, ты думаешь, что уживешься в курятнике. Если же когда-нибудь ты станешь биться в рядах врагов против меня, я не убью тебя, не сделаю тебя своим рабом. Хотя ты и не следуешь за мной, я люблю тебя, я не забываю, что ты первый научил меня пускать стрелу из лука. Да хранит тебя Ваал, Актеон! Теперь мои ждут меня в гавани.
И он ускакал в своем развевающемся плаще, окруженный облаком пыли, мимо поселян и рабов, жавшихся к краям дороги, чтобы дать ему проехать.
Актеон никому не рассказал об этой встрече. Даже больше того: через несколько дней он забыл о ней. Он видел, что в городе, уверенном в покровительстве Рима, своего соперника, все спокойно и идут приготовления к большим Панафейским празднествам; и мало-помалу воспоминание о встрече с африканцем стало в его памяти смутно, как сон.
Слова Ганнибала казались юношеской заносчивостью. Ненавистный богачам своей родины, без иной опоры, кроме той, какую он мог бы достать себе сам, карфагенянин не был в состоянии выполнить смелое предприятие: напасть на город, союзный с Римом, и нарушить таким образом карфагенские трактаты.
Кроме того, грек переживал период сладкого опьянения; он постоянно находился или в объятиях Сонники, или вместе с ней наслаждался прохладой перистиля, слушая игру на лирах рабынь или флейтисток и глядя на танцы гадесских танцовщиц, между тем как его возлюбленная украшала его голову венком из цветов или обливала драгоценными духами.
По временам его беспокойный дух путешественника и война побуждали его искать движения и борьбы, восставая против изнеженности. Тогда он отправлялся в город. Там он беседовал с Мопсо-стрелком и прислушивался к слухам на Форуме, посетители которого, не подозревая планов Ганнибала относительно Сагунта, говорили о возможности каких-нибудь замыслов африканского вождя против города и смеялись над его силой, полагаясь на крепость своих стен, а еще более на покровительство Рима, которому на берегах Иберии так же легко восторжествовать над карфагенянами, как он восторжествовал над ними в Сицилии.
У Актеона завязалась большая дружба с Алорко, кельтиберийцем. Ему нравилась мужественная гордость варвара, благородство его чувств и почти религиозное почитание, проявляемое им к греческой культуре. Его отец, старый и больной, был царьком одного племени, пасшего в кельтиберийских горах большие стада рогатого скота и табуны лошадей. Алорко был единственным его наследником и должен был со временем управлять этим суровым, диким народом, постоянно ведущим междоусобные войны, похищая друг у друга лошадей, а в голодные годы спускавшимся с гор, чтобы грабить земледельцев равнин. Отец воспитывал Алорко с детства в Сагунте, и таким образом к юноше привились греческие обычаи; когда он достиг совершеннолетия, его самым горячим желанием было вернуться в приморский город, и он жил здесь с несколькими слугами из своего племени и чудными лошадьми, не обращая внимания на сетования старика, которому уже оставалось недолго жить. Сагунтинцы же смотрели на него почти как на согражданина.
Он желал принять участие в Панафейских празднествах, желал, чтобы греки видели его участие в скачках и присудили ему оливковый венец. Он был очень благодарен Актеону за то, что тот, пользуясь влиянием Сонники, убедил старшин допустить кельтиберийца к участию в большой процессии, которая должна была двинуться из Акрополя, чтобы отнести первые колосья в храм Минервы.
В те дни, когда афинянину наскучивали пение и благовония или когда он, отуманенный ласками гречанки, казалось, сгоравшей последней страстью своей жизни, вскакивал с ложа на рассвете, он схватывал лук и дротик и в сопровождении двух великолепных собак отправлялся в окрестности Сагунта, гоняясь за горными козами, спускавшимися с окрестных гор.
Во время одной из таких прогулок у него произошла встреча. Было около полудня, солнце стояло над головой, и собаки, высунув языки, медленно направились к роще вековых смоковниц с ветвями, спускавшимися до земли, образуя своей листвой темные беседки. Актеон приказал молчать своим животным и двигался осторожно, подняв лук. Вдруг, раздвинув листву, увидел на площадке, образованной деревьями, своих двух друзей – Ранто и Эросиона.
Мальчик сидел на полу перед кучкой красной глины, которую он медленно лепил, хмуря брови и задумчиво посвистывая. Пастушка, совершенно обнаженная, не стыдясь здоровой и невинной красоты и довольная, что ею любуются, улыбалась Эросиону и каждый раз слегка краснела, когда художник поднимал глаза из-под бровей на свою модель.
Актеон впился взглядом в формы этого юного тела. Он испытывал восхищение греков перед красотой, он любовался нежными и маленькими, как розовые бутоны, грудями, едва обозначившимися на теле, слегка выдающимися бедрами, волнистой линией всего тела, от затылка до ног, придававшей еще более очарования его чистоте, грацией красивого юноши, соединенной с обаянием пола. Его вкус утонченного грека оценил свежесть форм, и он сравнивал их про себя с упоительной, хотя несколько зрелой красотой Сонники.
Ранто, увидев голову грека, просунувшуюся через листву, пронзительно вскрикнула и бросилась за смоковницу искать свою одежду. В чаще зазвенели бубенчики коз, встревоженных криком пастушки, и животные подняли кверху свои блестящие головы с влажными глазами и витыми рогами.
– Это ты, афинянин? – спросил Эросион, вставая с недовольным видом. – Ты испугал Ранто своим неожиданным появлением. – И затем он прибавил шаловливо: – Ранто – твоя рабыня, я знаю это. И также знаю, что ты – хозяин гончарни, где я работаю. Ты высоко поднялся с того дня, когда мы повстречались с тобой на Змеиной дороге. Ты теперь вертишь как хочешь Сонникой: любовь сделала ее твоей рабыней.
– Ничей я не хозяин, – ответил грек просто. – Я ваш друг и помню, что первый кусок хлеба, который я съел в городе, я получил из ваших рук.
Эти слова, по-видимому, пробудили доверие Эросиона.
– На что ты смотришь, афинянин? На эту глину? Как ты должен смеяться надо мной! Ты уверен, что из меня не выйдет художник. Бывают минуты, что я чувствую себя способным создать великую вещь: я вижу ее, она как будто стоит во весь рост у меня в голове; а когда запущу руки в глину, то чувствую свою слабость и готов плакать. О, если бы я мог поехать в Грецию!
Он сказал эти слова со слезами в голосе, сердечно глядя на кучку глины, в которой уже начинали обозначаться формы Ранто.
– Если бы ты знал, сколько было разговоров, прежде чем она решилась показать мне божественную наготу своего тела… Не удивляйся, она из племени варваров: она боится посоха своего деда-пастуха, которого бы ей пришлось попробовать, если бы он увидел ее, как тебе пришлось увидеть. Я говорил ей о наших ваятелях, рассказывал, как наши красивейшие гетеры спорили за честь обнажиться перед ними, и единственное, побудившее ее решиться, было то, что ее госпожа Сонника делала то же в Афинах… Но все же, как скопировать ее божественное тело? Как вдохнуть в глину, которую месишь, жизнь, бьющуюся под кожей?
В своем отчаянии юноша угрожал глиняной фигурке, будто собираясь растоптать ее. Все более оживляясь, он сказал наконец решительно:
– Только я сильнее своего неумения. Я буду работать годы и еще годы, если понадобится, пока не воспроизведу во всей красоте божественное тело Ранто. Я не пойду в гончарню, хотя бы старый стрелок избил меня. Я начал свою статую, надеясь, что она появится на Панафейской процессии. Ранто понесет ее на голове, и люди будут тесниться, чтобы увидеть ее. Я жду только минуты вдохновения, счастливого проблеска. Кто знает, не спустятся ли ко мне музы завтра, и я почувствую силу в руках, чтобы выполнить свою мечту?…
И, смело опустившись в водоворот своего воображения, молодой художник поведал афинянину свои мечты:
– Если мне удастся окончить эту статую, будущее – мое: через несколько дней мое имя будут с восторгом повторять на Форуме и в городе. Я навсегда освобожусь от гончарни; после того как весь Сагунт полюбуется моей статуей на празднествах, я подарю ее Соннике, и твоя возлюбленная, такая щедрая, отправит меня на одном из своих судов за море. Я увижу Афины, буду любоваться всем, что ты видел, а потом… потом!.. Взгляни, Актеон через эти листья. Что ты видишь на горах Акрополя? Ничего. Стены из больших камней, колоннады, высокие крыши храмов, но ни одной статуи, что возвещала бы издали о славе города. Говорят, что над афинским Акрополем возвышается гигантская фигура Паллады, вся из бронзы и золота, с копьем, горящим при солнечном свете и светящим, как пламя, морякам, плывущим в море. Правда ли это? И вот мне много ночей снится нечто подобное, и я вижу, как Эросион, великий художник, вернувшись из Афин, воздвигает на нашем Акрополе свое колоссальное произведение – быков Гериона, огромных, с золочеными рогами, сверкающими на солнце, как факелы, а между ними Геркулес, покрытый шкурой Немейского льва, подобно Ферону, его жрецу, в великие Сагунтинские празднества, потрясает в вышине своей палицей, которая будет служить сигналом всем мореплавателям Сукронесского залива… О, если бы мне удалось когда-нибудь осуществить эту мысль!..
Ранто в тунике показалась из своего убежища и боязливо подошла к Актеону, глядя на него с уважением и в то же время краснея при воспоминании о наготе, в какой он застал ее. Эросион, возбужденный рассказом о своих планах, очевидно, желал бы снова приняться за работу. Он смотрел на свое произведение и, казалось, глазами раздевал пастушку, чтобы иметь возможность продолжать.
Афинянин понял, что его присутствие мешает молодым.
– Работай, Эросион, – сказал он. – Сделайся великим художником, если можешь. Скульпторы Афин позавидовали бы твоей модели. Теперь, зная, что вы скрываетесь здесь, я постараюсь не досаждать вам своим присутствием.
Он так и сделал. Он уже не возвращался в рощу смоковниц, чтобы не мешать молодым в их убежище: ему – пылающему честолюбием, ей – покоренной любовью.
Наступил день празднества. Весть о торжестве распространилась далеко за пределы Сагунта, и целые толпы кельтиберийцев собирались в город, чтобы взглянуть на сельские празднества.
Поселяне оставили работы и, одетые в лучшее платье, с вечера спешили в город, чтобы принять участие в чествовании богини нив. Они несли огромные снопы пшеницы, перемешанной с цветами, чтобы принести в дар богине, и белых ягнят для жертвы на ее амфоре.
На рассвете город наполнился пестрой толпой, запрудившей Форум и берега реки, чтобы видеть лошадиные скачки.
Около Бетис-Перкеса была устроена большая эстрада, на которой должно было происходить состязание между знатнейшими сагунтинскими гражданами. Сенаторы председательствовали на празднестве, сидя на скамьях, охраняемых отрядом наемной стражи. На одном конце арены сыновья коммерсантов и богатых земледельцев, вся сагунтинская молодежь ожидала сигнала; почти обнаженные, опираясь на свои легкие копья, молодые люди держали в поводу неоседланных лошадей, горячившихся и кусавшихся в ожидании состязания.
Подали сигнал к началу, и все, опираясь ногой о древко копья, одним махом взлетели на коней и плотной толпой помчались по дороге. Несметная масса народа приветствовала всадников, сидевших так плотно на спинах своих скакунов, будто составлявших с ними одно целое. Держа кверху копья, они криком возбуждали себя и поднимали облака пыли, сквозь которую виднелись ноги лошадей, брюхами почти касавшихся земли.
Бешеная скачка продолжалась долго. Несколько ездоков, менее искусных или имевших худших лошадей, отстали, число всадников, очевидно, уменьшалось. Последний, не покинувший путь и все время шедший во главе скачки, должен был получить венец, и в толпе держали пари за кельтиберийца Алорко и афинянина Актеона, которые с первого мгновения вели скачку.
Граждане, не намеревавшиеся ожидать под жгучим солнцем конца скачки, шли вдоль берега реки к стенам, в тени которых юноши боролись один на один или бились на кулаках, ожидая награды за ловкость. Другие, более мирные, направлялись на Форум, где под портиками между изящной молодежью происходило состязание в пении и музыке и победителя венчали лавровым венком. Сидя в креслах из слоновой кости, окруженные красивыми рабами, обмахивавшими их миртовыми ветвями, Лакаро и его друзья играли на флейте или на лире, пели греческие стихи с притворно нежным выражением. Среди слушателей кое-кто смеялся, передразнивая нежность их голосов; но другие унимали с негодованием насмешников, увлеченные пением, производившим, несмотря на отпечаток женственности, своим искусством впечатление на примитивные души.
Около полудня восторженные толпы потоком запрудили тесный Форум. То был народ, возвратившийся со скачек, приветствуя победителя. Наиболее восторженные, сняв мужественного Алорко с коня, поднимали его на руках. Оливковый венец украшал его длинные волосы, растрепавшиеся и покрытые пылью. Актеон шел рядом, по-братски приветствуя его торжество и не проявляя ни малейшей зависти.
Певцы, захваченные этой волной энтузиазма, вернулись к своим креслам и инструментам. Лакаро надел на себя лавровый венок при общем равнодушии, приветствуемый только своими рабами. Весь энтузиазм граждан был целиком отдан победителю скачки: народ восторгался его силой и ловкостью.
Наступил торжественный момент: должна была начаться процессия. В коммерческом квартале рабы перекидывали от одной черепичной кровли к другой красные и зеленые покрывала, дававшие тень улицам. Окна и террасы покрывались пестрыми коврами с затейливым рисунком, а в дверях рабыни ставили жаровни, чтобы жечь благовония.
Богатые гречанки, сопровождаемые слугами, несшими резные носилки, искали место на ступенях храма или под навесами Форума, а народ становился у домов, с нетерпением ожидая появления шествия, устанавливавшегося за стенами. Толпы детей, совершенно голых, бегали по улицам, махали миртовыми ветвями и громкими криками восхваляли богиню.
Скоро толпа заволновалась, разражаясь восторженными криками. Шествие в честь Минервы вступило через ворота Змеиной дороги и медленно приближалось к Форуму по кварталу торговцев, устроителей празднества.
Во главе шли почтенные старцы с длинными бородами, одетые в белое, в мантиях с глубокими складками, с седыми волосами, увенчанными зеленью, и неся в руках масличные ветви. За ними – наиболее знатные граждане, вооруженные копьями и щитами, с забралами греческих шлемов, спущенными на глаза, гордо выставляя напоказ сильную мускулатуру своих рук и ног. Потом шли наиболее красивые городские юноши, увенчанные цветами, и пели гимн в честь богини; бежали голые дети, приплясывая с детской грацией, взявшись за руки и образуя цепь, извивающуюся причудливыми изгибами. Тут же шли девицы, дочери богачей, в одних только туниках чистейшего льна, обрисовывавших их молодые прелести. Они несли в руках легкие тростниковые корзиночки, покрытые покрывалами, скрывавшими орудия для жертвоприношения богине, и снопы свежей пшеницы, чтобы возложить на ее алтарь вместе с пригоршнями золотых колосьев. Для указания на положение богатых девушек за ними рабыни несли деревянные носилки с инкрустациями из слоновой кости и полотняные зонтики с большими пестрыми султанами на верхушке.
Группа рабынь, известных своей красотой, во главе которых шла Ранто, несли на головах амфоры с водой и медом для возлияний в честь богини. За ними выступали все городские певцы и музыканты, увенчанные розами, в широких белых одеждах. Они играли на лирах, на флейтах, а несколько греков из гончарной Сонники, бывшие бродячими певцами в своей стране, пели отрывки из «Троянской войны» перед толпой варваров, едва понимавших их, однако восхищавшихся гармоническим ритмом стихов Гомера.
Люди толкались, вытягивали вперед головы, чтобы лучше видеть танцовщиц Марса, выступавших обнаженными, вооруженных дротиками и кинжалами. Двое рабов несли висевшие на шесте, положенном на их плечи, бронзовые щиты, по которым другие ударяли палками, и при их звонких звуках танцовщицы исполняли пляску, делая вид, что нападают друг на друга: махали дротиками и кинжалами, испуская дикие крики и представляя пантомиму, воспроизводящую главные моменты жизни божества.
Среди этой сутолоки, наполнявшей улицы и заставлявшей реветь от восторга чернь, возбужденную видом сражения, появился ряд девушек, поддерживавших тончайшее покрывало, на котором самые знатные гречанки города вышили битву Минервы с титанами. Это был дар, который они несли в новый храм богини на вечное воспоминание о празднестве.
В заключение процессии двигался священный отряд всадников, состоявший из самых богатых граждан, ехавших на великолепных конях, принуждавших толпу отступать к стенам. Они представляли мужественные фигуры и горячили своих скакунов, на которых ехали без седел, с одной только уздой, обхватив лошадь коленями и бедрами. Старые ездоки защищали себя от жары по афинскому обычаю большими шляпами. На молодых были крылатые каски Меркурия, или они ехали с обнаженными головами и короткими волосами, перехваченными перевязью. Алорко выставлял напоказ свой венец победителя, а Актеон, ехавший рядом на одном из коней кельтиберийца, улыбался толпе, смотревшей на него с некоторым почтением, как будто он был супругом Сонники и владел ее огромными богатствами. Всадники с гордостью смотрели на мечи, которыми были опоясаны и которые ударялись о бока лошадей, и окидывали взглядом высокий Акрополь с расстилавшимся у его подошвы городом, как бы выражая уверенность в своей силе и спокойствии, в каком мог жить Сагунт под их охраной.
При появлении блестящего шествия толпа приветствовала Соннику. Окруженная рабынями, она поднялась на площадку большого здания, служившего в торговом квартале для склада товаров. Она была устроительницей прекрасного афинского праздника в Сагунте. Она приносила покрывало в дар Минерве. Курильницы распространяли в воздухе благоухание; из окон на девиц лился дождь роз; оружие сверкало, и в минуты, когда замолкал гул толпы, издали доносился звук лир и флейт, сопровождавших нежной мелодией голоса певцов Гомера.
Суровые кельтиберийцы, собравшиеся, чтобы посмотреть на праздник, молчали, пораженные шествием, ослепившим их сверканием оружия, блеском драгоценностей и пестротой одежд. Сагунтинцы приветствовали своих сограждан-греков, восхищаясь великолепием празднества.
Торжественным шествием праздник еще не закончился. На вечер оставалось развлечение для народа – праздника бедноты. Вдоль стен должен был происходить бег с зажженными факелами в память Прометея. Участниками в нем были моряки, гончары, земледельцы – все свободные и бедняки из порта и полей. Победителем признавался тот, кому удастся обежать вокруг всего города с зажженным факелом. У кого факел погасал и кто шел осторожно, чтобы защитить огонь, того провожали свистки и пинки толпы. Впрочем, и богатые с увлечением принимали участие в этом народном развлечении, сопровождавшемся большим весельем.
Когда вся процессия вступила уже в Акрополь, Алорко увидел в толпе кельтиберийца на вспотевшей лошади, знаками подзывавшего его.
Алорко, выехав из ряда, подъехал к всаднику.
– Что тебе надо? – спросил он на суровом наречии своей страны.
– Я из твоего племени. Твой отец – мой начальник. Я прибыл в Сагунт, три дня проехав по пустыне. Алорко, отец твой умирает и зовет тебя. Старейшие племени приказали, чтобы я не возвращался без тебя.
Актеон, выехав из рядов священного отряда, последовал за другом и слышал разговор; он не понял ни слова, но по побледневшему лицу кельтиберийца догадался о каком-то несчастье.
– Плохие вести? – спросил он Алорко.
– Отец умирает и зовет меня.
– Что же ты думаешь делать?
– Ехать немедленно. Мои призывают меня.
Оба всадника направились в сопровождении кельтиберийского посланца к выходу из города.
Актеон чувствовал участие к своему приятелю. Кроме того, в нем проснулось желание путешествовать, возбуждаемое столько раз рассказами кельтиберийца.
– Хочешь, я поеду с тобой, Алорко?
Молодой человек взглядом выразил свое согласие, однако отказался принять предложение, ссылаясь на срочность, с которой должен уехать. Греку надо проститься с Сонникой; разлука наверняка огорчит ее; он желал бы немедленно пуститься в путь.
– Обойдемся без прощания, – сказал грек со свойственной ему веселой беззаботностью. – Сонника покорится, когда я пошлю ей сказать через раба, что отлучусь на несколько дней. Ты хочешь отправиться немедленно? Хорошо, мы поедем вместе. Я хочу сопровождать тебя. Мне любопытно взглянуть вблизи на твою страну с ее варварскими обычаями и храбрыми, суровыми обитателями, о чьих подвигах ты мне так много рассказывал.
Они проехали город: все улицы были пусты, население устремилось в Акрополь. Актеон заехал на минуту в товарный склад Сонники, чтобы сказать о своем путешествии ее рабам; затем он догнал своего друга, и оба выехали из города.
Алорко жил в одной из гостиниц городского предместья – огромном здании с глубокими воротами и обширными внутренними дворами, где пoстоянно раздавался разговор на различных наречиях из глубины полуострова – голоса охрипших и разгоряченных купцов, торговавшихся за скот и товары. С молодым кельтиберийским вождем в Сагунте жило пятеро людей его племени, ходивших за лошадьми и прислуживавших ему, как свободные слуги.
При известии об отъезде эти сыны гор закричали от радости. Они томились бездействием в этой богатой, плодородной стране, нравы которой были так ненавистны, и стали поспешно готовиться к выступлению.
Солнце клонилось к закату, когда началось путешествие. Алорко и Актеон ехали впереди, накинув капюшоны на головы, закрыв грудь куском полотна по кельтиберийскому обычаю, с коротким широким мечом у бока и кожаными щитами, висевшими на поясе. Пятеро слуг и кельтиберийский гонец, вооруженные широкими копьями, заключали шествие, ведя за собой двух мулов, нагруженных вещами Алорко и провизией на время путешествия.
В этот вечер они ехали по проезжей дороге. Они были на сагунтинской земле и проезжали мимо возделанных плодородных полей, красивых загородных домов и местечек, теснившихся вокруг башен, служивших им защитой. При наступлении ночи отряд остановился в бедной горной деревушке. Здесь оканчивались сагунтинские владения, и тамошние племена вели почти постоянную войну с прибрежными обитателями.