bannerbannerbanner
Куртизанка Сонника

Висенте Бласко-Ибаньес
Куртизанка Сонника

Полная версия

– Я на службе Сагунта, – говорил ливиец, – эти купцы платят более, чем карфагеняне. Хотя я и доволен службой у этого народа, но считаю, что они напрасно делают неприятности Ганнибалу. Рим имеет большое значение, но Рим далеко, а этот львиный щенок недалеко отсюда. Я его видел ребенком, когда служил его отцу Гамилькару. Бегает он как беговой конь, сражается и пешим, и на лошади, как придется, одевается как раб; более всего нравится ему оружие; спит он на земле, и часто отец поутру находил его среди сторожей лагеря. Он ничего не хотел слышать, все хотел видеть собственными глазами, проникнуть во вражеский стан, чтобы наверное узнать его слабую сторону. Газдрубал, муж его сестры, несколько раз изумлялся, когда в его палатку врывался старый нищий, и потом хохотал до слез, когда Ганнибал сбрасывал парик и рубища, которые помогли ему проводить несколько часов среди вражеской армии.

Увидев Ранто, отдавшую свои пустые кувшины рабу, уложившему их в телегу, и собравшуюся идти к жилищу Сонники, Актеон вышел из таверны.

– Я пойду с тобой, малютка. Ты меня проводишь в дом твоей госпожи.

Солнце склонялось к западу. Вечерний луч золотил зелень полей и придавал янтарную прозрачность листьям. По сельским дорогам звенели колокольчики стад, дребезжали телеги и раздавались песни возвращавшихся из города крестьян.

Пришли в громадную виллу Сонники. Прошли мимо жилищ рабов, у дверей которых кипела масса голых детей с толстыми животами и пупками, выдающимися как пуговки. Дальше шли конюшни, из которых поднимался пахучий пар и неслось ржание; амбары, дом управляющего, ямы с отдушинами на уровне земли, куда сажали провинившихся рабов; голубятни, высокая башня из красных досок, около которой кружилось облако белых крыльев и слышалось нежное воркование; большие соломенные жилища сотен кур, и за всеми этими зданиями находилась уже сама вилла Сонники, о которой говорили с восторгом даже в самых отдаленных племенах Кельтиберии. Утопая в лаврах и кипарисах, окруженные решетчатой изгородью, увитой вьющимися растениями, над целым морем зелени, возвышались ее розовые стены с колоннадами и фризами из голубого мрамора и террасой.

Актеон шел молча и задумавшись. Несколько раз Ранто заговаривала с ним, не получая ответа.

– Смотри, иностранец, все, что ты можешь окинуть взглядом, все принадлежит Соннике. Смотри, грек, сколько кур. Кажется, все яйца, продающиеся в городе отсюда.

Актеон не обращал внимания на указания пастушки; когда же она закричала у входа в сад и внутри со звуками кимвала слился лай собак и странное чириканье невидимых птиц, грек ударил себя по лбу, как будто сделал какое-то открытие.

– Я знаю, кто это, – сказал он, как бы просыпаясь.

– Кто? – удивленно спросила девушка.

– Ничего, – ответил он холодно, боясь, что сказал лишнее.

В глубине души он был доволен своим открытием. Он вспомнил слова наемника-ливийца в таверне, и перед ним встал образ загадочного иберийского пастуха. Вдруг его мысль просветлела.

Теперь он знал, кто он. С первой минуты на него произвели впечатление глаза этого незнакомца: глаза, которых время не изменило. Эти глаза он часто видел в своей молодости, когда его отец был на войне, а он сам воспитывался в Карфагене.

Пастух был Ганнибал.

III
Танцовщицы из Гадеса

Сонника проснулась в два часа. Косые лучи солнца проникали через золоченый переплет окна, закрытого листьями вьющихся растений. Свет отражался на ярких алебастровых орнаментах, обрамлявших сцены из Олимпийских игр, нарисованные на стене, и колонки из розового мрамора, украшавшие вход.

Красавица-гречанка сбросила белое покрывало из сегабийского полотна, и ее первый взгляд при пробуждении был на свою наготу. Она любовно следила взглядом за всеми очертаниями своего обнаженного тела от груди, выдававшейся гармонической окружностью, и до конца розовых ног.

Роскошные, надушенные, волнистые волосы, рассыпавшись, покрыли ее тело как бы золотой царской мантией, приникая к ней от затылка до колен сладким поцелуем. Куртизанка любовалась при пробуждении своим телом с поклонением, которое вселили в нее похвалы афинских художников.

Она была молода и красива, она могла вызывать трепет волнения в людях, когда в конце пира появлялась на столе обнаженной, как Фрина. Жаждая убедиться на ощупь в своей красоте, она проводила рукой по упругой шее, по перламутровым выпуклостям груди, оканчивавшимся как бы розовыми лепестками, убеждаясь в их твердости; она касалась запутанной сети голубых жилок, слегка обозначавшихся под атласной кожей, и мало-помалу спускалась от глубокой впадины у талии к крепким бедрам и мягкой выпуклости живота, напоминавшей выпуклость кратеры, а отсюда к ногам, гармоническую упругость которых азиатские купцы, посещавшие Соннику в Афинах, сравнивали с хоботом слона.

Любовь коснулась ее своим огненным дыханием, но не сожгла ее: она жила среди ее пламени холодная, бесчувственная и белая, как мраморная статуя, под сиянием солнечных лучей. И, видя себя еще такой молодой, красивой, девственно-свежей, она улыбалась, довольная собой, довольная жизнью.

– Одацис!.. Одацис!

На звук ее голоса вошла рабыня-кельтиберийка, высокая, худая, сильная, которую гречанка очень ценила за нежность, с которой она расчесывала ее волосы.

Опираясь на ее плечи, Сонника поднялась, улыбаясь, и встала с постели, чтоб отправиться в ванну.

Волосы окутывали ее наготу, как прозрачное золотое покрывало. Прикосновение голых ног к холодному мозаичному полу, изображавшему суд Париса, заставил ее засмеяться коротким смехом, причем на щеках ее обозначились ямочки и по спине пробежала легкая дрожь.

Она спустилась с трех ступенек в яшмовый бассейн и развела руками, разбрасывая воду жемчужными брызгами. Ее тело в зеленоватой воде казалось как бы прозрачным, переливаясь фантастическими оттенками, когда она двигалась с одного конца на другой, как сирена с перламутровыми плечами и плывущей по воде волной волос.

– Кто приходил, Одацис? – спросила она, вытягиваясь в воде.

– Приходили гадесские женщины, которые будут танцевать сегодня. Полиант поместил их около кухонь.

– А еще?

– Несколько минут тому назад пришел иностранец из Афин, которого ты встретила сегодня утром в храме Афродиты. Ты провела его в библиотеку и не забыла правил гостеприимства. Теперь пора выходить из ванны.

Сонника улыбалась, вспоминая об утренней встрече. Она плохо спала. Она приписывала это бессонной ночи, проведенной с друзьями на террасе загородного дома, и прогулке к городским воротам до восхода солнца. Ее несколько волновал образ, оставленный в ее воспоминании личностью афинянина, так что она даже видела его во сне. Сама не зная почему, личность Актеона сливалась у нее с представлением о Зевсе, спустившемся на землю в человеческом образе, ища земной любви.

В минуты, когда она с отвращением расточала в Афинах свои ласки, продавая их за груды золота, у нее являлось смутное желание быть любимой богом. Она думала о Леде, о Психее, об изнеженном Ганимеде, любимых жителями Олимпа, и сердилась на невозможность встретить бога, который бы взял ее в таинственной роще или на краю одной из дорог, ведущих неизвестно куда. Ей хотелось любоваться своим образом в глубине глаз, оживленных отражением бесконечного; целовать уста, из которых исходит высшая мудрость; чувствовать себя рабой в объятиях, обладающих бесконечной силой могущества. Она испытала долю подобного блаженства, любя своего поэта, величественного и недосягаемого в некоторые минуты, как божественное существо; но в юношеской простоте она не могла вполне оценить этого наслаждения, а теперь, достигнув полного развития, встречала только людей таких же, каких знала в Афинах: или грубых и невежественных, или изнеженных и сумасбродных, лишенных той строгой и величественной красоты, какой она любовалась в статуях.

Выйдя из ванны, она по-детски грациозно вздрагивала, между тем как при каждом шаге с волос ее водяные капли падали легким дождем.

По зову Одацис вошли три рабыни, помогавшие ей в услугах ее госпоже. Их обязанностью было массировать ее.

Сонника отдалась в руки женщин, которые начали сильно растирать ее и вытягивать ее члены, чтобы придать им гибкость и легкость. Затем она села в кресле из слоновой кости, опершись порозовевшими локтями на дельфинов, образовавших ручки, и в таком положении, неподвижно и вытянувшись, ждала, чтобы рабыни приступили к ее туалету.

Одна из них, почти еще девочка, одетая в тунику с широкими полосами, присела на пол, держа большое зеркало резной меди, в котором Сонника могла видеть всю верхнюю часть своей фигуры. Другая разложила на мраморном столе принадлежности для причесывания, и Одацис начала расчесывать гребнем из слоновой кости роскошные волосы своей госпожи. Между тем прочие рабыни подошли с бронзовой патерой, наполненной серой массой. Это был порошок, который изящные афинянки употребляли для сохранения гладкости и эластичности кожи. Служанки натерли лицо, упругие груди, торс, бедра и ноги гречанки, покрыв таким образом все тело ее блестящим масляным слоем. В местах, где кожа была покрыта пушком, они провели особым составом, состоящим из уксуса и кипрской земли.

Сонника смотрела совершенно безучастно на эти приготовления к своему туалету, на минуту обезображивавшие ее, чтобы потом придавать ей ежедневно новую красоту.

Одацис продолжала причесывать ее. Она собрала роскошные волосы, спускавшиеся блестящим каскадом на ее плечи, осторожно скрутила их, обвивая вокруг руки, как огромную золотую змею, и начала разделять на пряди, чтобы высушить, а потом любовно стала разделять их гребнями из слоновой кости, лежавшими на столе, – настоящее произведение искусства, со своими тончайшими зубьями и резной верхней частью, представлявшей сцены в рощах, шаловливых нимф, преследующих оленей, безобразных сатиров, гоняющихся за обнаженными красавицами.

Высушив волосы, парикмахерша приступила к их окраске. Из маленькой амфоры, оканчивающейся широким горлышком, она смочила их раствором шафрана и аравийской камеди и, открыв маленькую шкатулку, полную золотого порошка, посыпала им густые пряди, принявшие блеск солнечных лучей. Затем, обвернув пряди на висках вокруг железной палочки, гревшейся на жаровне, завила их в локоны, покрывшие лоб гречанки почти до самых бровей, собрала массу волос на затылке, перевив их крепко красной перевязью, и закончила прическу, придав верхним прядям вид колыхавшегося пламени факела.

 

Сонника приподнялась. Две рабыни придвинули массивную амфору с молоком и губкой стерли с тела своей госпожи покрывавший ее слой. Яркая белизна ее кожи засверкала еще светлее и ослепительнее.

Одацис, с серебряными щипчиками в руке, осмотрела тело своей госпожи с вниманием и знанием дела артиста, заканчивающего великое произведение искусства. Она очищала кожу от малейшего волоска; и никто не мог сравниться в нежности, с которой она удаляла тончайший пушок, проходя по всем выпуклостям и углублениям тела. Ее щипчики вырвали несколько тончайших волосков, показавшихся было под мягкой округленностью живота, там, где природа стремится прикрыться темной и бархатистой растительностью, безжалостно истребляемой греческим обычаем и стремлением подражать блестящей гладкости статуй.

Она заставила Соннику сесть обратно в ее кресло из слоновой кости и начала туалет лица. На столике, под рукой, вытягивался целый ряд стеклянных флаконов, алебастровых сосудов, бронзовых и серебряных ящичков, коробочек из слоновой кости и золота – все резное, блестящее, покрытое изящными изображениями, украшенное драгоценными камнями и содержащее египетские и европейские эссенции, аравийские благовония – ароматы и опьяняющие жидкости, привозимые караванами из глубины Азии в финикийские порты, а оттуда в Грецию и Карфаген и приобретаемые для Сонники кормчими ее судов во время торговых поездок.

Одацис покрыла лицо куртизанки белилами и затем, смочив деревянную палочку в розовую эссенцию, обмакнула ее в черный порошок, кохель, который египетские купцы продавали по баснословным ценам и хранившийся в бронзовой шкатулке, украшенной гирляндами лотоса. Рабыня тронула острием палочки веки гречанки и окрасила их в черный цвет, а затем провела тонкую линию в углах глаз, отчего они стали казаться больше и мягче.

Гримировка оканчивалась. Рабыни открыли многочисленные флаконы и сосуды, стоявшие на мраморном столе, и по всей комнате распространился чудный аромат сицилийского нарда, иудейского ладана и мирры, индийского алоэ и греческого аниса. Одацис взяла крошечную стеклянную амфору с золотой инкрустацией и конической крышечкой, оканчивавшейся крошечной дырочкой, служившей для того, чтобы посыпать глаза антимонием, оживляющим блеск их, и наконец подала госпоже три мази, придающие различные оттенки коже: миний, кармин и египетский пурпур, извлекаемый из внутренностей крокодила.

Рабыня стала нежно раскрашивать тоненькой кисточкой тело своей госпожи. Она нарисовала нежно-розовые кружочки на щеках и маленьких ушках; положила как бы два розовых лепестка на конические оконечности грудей; тронула своей кисточкой бутон жизни, обозначавшийся легкой впадиной на блестящей гладкости живота, и, нагнувшись, окрасила Соннике локти и ямочки, обозначавшиеся ниже талии, в выпуклостях гармонических окружностей. Наконец, одна за одной были тронуты египетским пурпуром ладони рук и подошвы ног, которые другая рабыня обула в белые сандалии с подошвами из папируса и золотыми застежками. Всю Соннику опрыскали благовониями, каждую часть тела особенными, чтобы все оно походило на букет цветов, в котором сливались различные ароматы. Одацис поднесла госпоже ларец с уборами, среди которых драгоценные камни сверкали переливающимися пятнами. Тонкие пальцы гречанки перебирали равнодушно груду ожерелий, повязок и подвесок, очень дорогих, подобно всем греческим украшениям, как по своей артистической работе, так и по богатству материала. На корналиновых, ониксовых и агатовых камнях были изображены почти в микроскопическом виде сцены из великих поэм, а изумруды, топазы и аметисты были украшены классическими профилями богов и героев.

На обнаженной груди Сонники засверкало ожерелье из различных камней, пальцы на руках покрылись перстнями, а белизна ее рук выступала еще прозрачнее в промежутках между охватывающими их золотыми браслетами. Чтобы придать более выразительности лицу своей госпожи, Одацис украсила его несколькими легкими пятнышками и затем начала окружать тело ее фасцией, корсетом того времени, – широкой полотняной полосой, поддерживавшей груди, чтобы они сохраняли свою упругость, не теряя формы от тяжести. Глядя на себя в полированную бронзу, Сонника улыбнулась своему обнаженному телу, прекрасному, как тело отдыхающей Венеры.

– Что ты наденешь, госпожа? – спросила Одацис. – Потребуешь тунику с золотыми цветами, привезенную из Крита, или покрывало из каласирийской ткани, прозрачное как воздух, которую ты приказала купить в Александрии?

Сонника не знала, на чем остановиться: надо было пойти в гардеробную. И во всем величии своей несравненной наготы она, в сопровождении служанок, двинулась из спальни, шурша на каждом шагу папирусом своих сандалий.

Все это время Актеон ждал к библиотеке. В продолжение его странствований по белу свету ему приходилось видеть роскошные дворцы: видел он, за два года до его разрушения землетрясением, знаменитого Колосса Родосского; видел Серапион и могилу великого завоевателя в Александрии. Он привык к богатству и роскоши, но не мог скрыть изумления, вызванного в нем этим греческим жилищем в стране варваров, гораздо более роскошным и художественным, чем дома богатых афинских граждан.

Следуя за рабом, он прошел через сад с его густой зеленью и клетками чужеземных птиц, и через колоннаду вступил в самый дом – в протирум с его мозаичным цоколем, где были изображены собаки с огненными глазами и раскрытыми пастями, усаженными клыками.

Над дверью была прикреплена лавровая ветвь и лампада в честь богов – покровителей дома. За протирумом, несколько темноватым, обрисовывался под открытым небом, составляя как бы легкие всего дома, атриум с его четырьмя рядами колонн, поддерживавших крышу и образовавших галерею, на которую выходили двери жилых помещений, обитые до трех четвертей своей высоты гвоздями с блестящими шляпками.

Посередине атриума находился имплювиум – мраморный бассейн для стока воды с крыши, откуда она уже собиралась в цистерну. Между колоннами на пьедесталах возвышались вазы из красной глины, полные цветов. Четыре мраморных доски, поддерживаемые крылатыми львами, окружали имплювиум, и среди них возвышалась статуя Амура, служившая в дни празднеств резервуаром для воды.

Актеон любовался стройными прочными колоннами синеватого мрамора, такого же, как панели галереи, что придавало атриуму мягкий неопределенный оттенок, как будто все здание было погружено в море.

Проводник передал гостя Одацис, любимой рабыне, и она провела его в перистиль – второй внутренний двор, гораздо меньших размеров, чем атриум, по своей пестрой отделке напоминавший греческий стиль. Колонны были выкрашены при основании в красный цвет, который выше смешивался с золотом и лазурью на желобках и капителях, расходясь по архитектурным украшениям потолка над портиком. На непокрытой части перистиля, у входа, помещался глубокий водоем прозрачной воды, где, как золотые искры, сверкали сновавшие взад и вперед рыбы. Кругом него – мраморные скамьи, поддерживаемые ножками с головой Гермеса, столы на дельфинах с извивающимися шеями, кусты роз, в листве которых скрывались белые или терракотовые статуэтки, представлявшие сладострастные позы. А стены перестиля между дверями жилища были заняты большими картинами греческих мастеров: Орфей со своей тяжелой лирой, обнаженный и в фригийском колпаке, окруженный львами и пантерами, слушающими его пение, склонив головы и сдерживая рыдание; Венера, выходящая из пены морской; Адонис, которого лечит мать Амура, и другие сцены, выставлявшие силу искусства и любви.

К Актеону вышли два молодых раба и отвели его в ванну; по выходе из нее его снова встретила Одацис и пригласила войти в библиотеку, помещавшуюся в глубине перистиля.

Это была большая комната с мозаичным полом, представлявшим торжество Вакха. Молодой бог, красивый как женщина, обнаженный и увенчанный виноградными листьями и розами, ехал верхом на пантере, ударяя в тирс. Стены изображали знаменитые места из Илиады. На столах были разложены книги, очень объемистые, а мелкие, в связках, лежали в плетеных корзинах, внутри обитых шерстяной тканью.

Актеона поразило богатство библиотеки, заключавшей больше ста книг. Она представляла себой целое состояние. Мореплаватели получили от Сонники поручение приобретать все выдающиеся сочинения, какие встречали в своих путешествиях, и афинские книготорговцы передавали им интересные книги, пользовавшиеся распространением в их городе. Книги все были из папируса; полосы его обертывались вокруг умбиликуса, деревянного или костяного цилиндра с артистической резьбой по камням. Листья, исписанные с одной только стороны, были пропитаны с другой стороны скипидаром, в предохранение от моли. На верхней стороне, разрисованной пурпуром, блестели названия книг, написанные киноварью и золотом, имя автора и заглавие. Его почтительный взгляд переходил с Гомера на старинном папирусе, выцветшем от лет, и произведений Фалеса и Пифагора к поэтам современным: Феокриту и Каллимаху, свитки которых были развернуты, указывая на недавнее чтение.

Актеон услышал легкий скрип сандалий в перистиле, и в раме бледного золота, образованной на полу светом, проникавшим со двора через дверь, обрисовалась тень. То была Сонника, одетая в легкую белую тунику. При свете, падавшем на ее плечи, под прозрачным облаком одежды отчетливо обрисовывался восхитительный абрис ее тела.

– Приветствую тебя, афинянин, – сказала она с утонченной, гармонической интонацией. – Прибывшие оттуда – хозяева у меня в доме. Сегодняшний пир будет в честь тебя. Покажи, как афинянин может царить за столом и вести разговор.

Актеон, несколько смущенный присутствием красивой женщины, окутанной опьяняющим благоуханием, начал говорить о доме, о своем восхищении перед его великолепием в варварской стране и о восторге, возбуждаемом его хозяйкой в городе. Все говорили ему о «богачке» Соннике.

– Да, так они меня зовут, хотя иные и критикуют меня. Но теперь поговорим о тебе, Актеон. Расскажи мне, кто ты: твоя жизнь должна быть интересна, как жизнь Улисса. А прежде скажи мне, что нового в Афинах?

И между двумя греками завязался продолжительный разговор. Сонника желала знать, какие куртизанки были самыми известными и считались законодательницами мод; она оживилась, довольная тем, что могла вспомнить прошедшее; она помолодела, забывая свое сагунтинское богатство, она как будто снова жила на улице Треножников, а Актеон был одним из бедных артистов, посещавших ее по вечерам, чтобы потолковать по-товарищески о городских делах. Она смеялась, слушая рассказы о последних шалостях праздных людей из Агоры, песенки, бывшие в ходу год тому назад, когда Актеон уехал из Афин, и, нахмурившись, с серьезностью пожилой женщины, подробно вникала в последние новости одежды и причесок наиболее знаменитых гетер.

Она удовлетворяла своему любопытству оторванной от родины афинянки, подробно расспрашивая о полной приключений жизни своего гостя. Актеон вел рассказы просто и чистосердечно. Он родился в Афинах и переехал в Карфаген десяти лет. Его отец, состоя на службе Африканской республики, воевал вместе с Гамилькаром в Сицилии. Один и тот же раб-грек смотрел в одном из внутренних селений за сыном греческого наемника и за четырехлетним мальчишкой Гамилькара – Ганнибалом. Афинянин помнил, как народ поколачивал этого маленького зверька в ответ на укусы, которыми африканец наделял его невзначай во время игр. Он описал восстание наемников со всеми ужасами, превратившими его в беспощадную войну. Отец его, оставшийся верным Карфагену и не хотевший взяться за оружие вместе со своими товарищами, был за это распят карфагенской чернью, которая забыла раны, полученные им на службе республике, видела в нем иностранца, друга Гамилькара, ненавистного сторонниками Ганона. Актеон чудесным образом спасся от кровавой расправы, и верный раб Гамилькара отправил его на судне в Афины.

Там, благодаря покровительству одного родственника, он получил воспитание, даваемое всей греческой молодежи. Он получал награды в гимназии за атлетическую борьбу, бег и метание диска, он научился ездить на лошадях, даже не опираясь ногой о древко копья. Чтобы смягчить суровость такого воспитания, его учили играть на лире и петь стихи в различных стилях, а достигнув полного физического и умственного развития, он был отправлен, наравне со всеми афинскими юношами, для обучения воинскому искусству в один из пограничных гарнизонов.

 

Ему стало ненавистно подобное прозябание; он был беден, но любил удовольствия; в его жилах кипела кровь его предков, бывших солдатами, искателями приключений, – и он бежал из Африки, поступил на рыболовное судно Понта Эвксинского. После этого он был мореплавателем, морским и сухопутным купцом; его караваны ходили в глубь Азии к воинственным племенам и народам, жившим изнеженной жизнью древней цивилизации, приходившей в упадок. Он был могущественным лицом при дворах многих тиранов, восхищавшихся его способностью выпивать залпом амфору душистого вина и побеждать своей афинской проворностью гигантских телохранителей на поединках. Разбогатев, он выстроил на Родосе дворец у моря и давал там пиры, продолжавшиеся по двое суток. Землетрясение, низвергшее Колосса, подорвало и его богатство: его корабли потонули, и волны залили его магазины, полные товаров. Он снова начал скитальческую жизнь по всему свету. Был и учителем пения, и преподавателем военного искусства, пока, привлеченный спартанской войной, не поступил в войско Клеомена, последнего греческого героя, которого сопровождал тогда, когда тот, побежденный, сел на корабль, убежденный, что богатство уже не вернется к нему. Огорченный тем, что весь мир был теперь Карфагеном и Римом, а Греция повергнута в забвение, он искал убежище в Сагунте, маленькой, почти неизвестной республике, надеясь найти кусок хлеба и мир в ожидании последнего часа. Он хотел – если только не отвлечет его война – написать историю своих странствований.

Сонника следила за рассказом Актеона с интересом, глядя на своего собеседника с участием.

– И ты, бывший героем и могущественным человеком, хочешь служить в этом городе простым наемником?

– Moпco-стрелок обещал меня отличить.

– Этого недостаточно, Актеон. Ты станешь жить как все солдаты, проводя жизнь в тавернах предместья, и спать на ступенях храма Геркулеса. Нет, ты поселишься здесь. Сонника окажет тебе покровительство.

И в ее блестящих глазах, увеличенных темными кругами, появилась нежность, как бы материнская ласка.

Афинянин смотрел с восторгом на нее, стоявшую в своей одежде, как бы обвитую белым облаком, среди полумрака библиотеки, получавшей свой свет, как все греческие библиотеки, только из двери.

– Пройдем в сад, Актеон. Вечер темный, и нам можно будет насладиться несколько минут в рощицах Академии.

Они вышли из дома и пошли по извилистой аллее, обнесенной высокими лаврами, под которыми растирались ветви платанов, поливаемых вином для усиления их роста. На террасе дачи два павлина, пронзительно крича, взлетали на балюстраду и распускали свои величественные хвосты.

Актеон, глядя при солнечном свете на свою красивую покровительницу, чувствовал, как по его телу пробегала дрожь желания. На Соннике был только один греческий хитон – открытая туника, сдерживаемая металлическими брошками на плечах и перехваченная у талии узким золотым поясом. Обнаженные руки выходили из белой ткани, а разрезные края туники, спускавшиеся до щиколоток и сдерживаемые несколькими маленькими брошками, распахивались на каждом шагу, обнажая перламутровую наготу. Полотно было так тонко, что через его прозрачность просвечивали окружности розового тела, казалось, плававшего в тенистой ткани.

– Актеон, тебе не нравится мой наряд?

– Нет, я любуюсь тобой. Ты мне кажешься Афродитой, выходящей из волн. Давно я не видел прелестей афинских красавиц. Меня испортили мои странствования среди грубых варваров.

– Это правда. Как говорит Геродот, почти все не греки смотрят на наготу как на что-то постыдное… Если бы ты знал, как возмущались вначале жители этой страны моими афинскими привычками! Как будто на свете существует что-нибудь прекраснее человеческого тела! Как будто нагота не высшая красота! Ведь поклонились же Фрине, появившейся в полной наготе своего тела перед старцами ареопага, ведь вырвала же она крик восхищения у тысяч странников, собравшихся на Елеврийские игры, когда ее белая фигура показалась из волн, как луна из-за облаков. Она сделала красотой своих грудей больше, чем могущество богинь.

– Ты не веришь в богов? – спросил Актеон с тонкой улыбкой афинянина.

– Так же, как ты и все тамошние. Богини только служат образами для художников, и если они терпимы у старика Гомера, так потому, что он умеет рассказывать об их спорах в красивых стихах. Нет, я не верю в них, они просты и легковерны, как дети, но я люблю их потому, что они красивы.

– Во что же ты веришь, Сонника?

– Не знаю… В нечто таинственное, что пробудило нашу душу к жизни. Я верю в красоту и любовь.

Гречанка на минуту задумалась, а затем продолжала:

– Я презираю варваров не потому, что они не знают великолепия искусства, но за их ненависть к любви, которую они связывают всякими законами и предупреждениями. Эти законы лицемерны и безобразны. Варвары воспроизведение рода считают преступлением и, с ужасом отвертываясь от наготы, окутывают свое тело разными тряпками, будто оно представляет отвратительное зрелище. А между тем чувственная любовь, слияние двух тел, есть та любовь, от которой мы родились, и без нее источник жизни иссяк бы и мир перестал бы существовать…

– Этим мы велики, – серьезно сказал Актеон. – Благодаря этому наши искусства наполняют землю и все преклоняются перед нравственным величием Греции. Мы – народ, сумевший возвысить жизнь, поклоняясь ее источнику; мы без лицемерия удовлетворяем потребности любви и поэтому лучше других понимаем потребности души. Ум работает лучше, когда не чувствуешь тяжести тела, мучимого воздержанием. Мы любим и учимся, наши боги ходят нагими без иного украшения, кроме луча бессмертного света на челе. Они не требуют крови, как те божества варваров, закутанные в одежды, оставляющие открытыми только зверские лица; они красивы, как смертные, они смеются как смертные, и их смех, раздающийся с Олимпа, распространяет радость на земле.

– Любовь – чувство добродетельное: она рождает все великое. Одни только варвары клевещут на нее, скрывая ее, как нечто постыдное.

– Я знаю народ, у которого на любовь, на божественное слияние двух тел смотрят как на осквернение, – сказал Актеон. – Это израильтяне – несчастное племя, живущее в бесплодной стране вокруг храма варварской архитектуры, заимствованной у всех народов. Они лицемерны, хитры и жестоки: потому любовь им ненавистна. Если бы подобный народ достиг величия Греции, если бы он овладел миром и предписывал свои законы, если бы ему случайно удалось погасить вечный свет, сияющий в Парфеноне, – человечество погрузилось бы во мрак, сердце его высохло и мысль умерла, земля превратилась бы в некрополь, все сделались бы ходячими трупами, и протекли бы многие века, пока человечество не вступило бы вторично на дорогу, ведущую к нашим веселым богам, к культу красоты, придающему радость жизни.

Сонника, слушая грека, подошла к высоким розовым кустам и, срывая цветы, вдыхала с наслаждением их аромат. Ей казалось, что она в Афинах, в саду на улице Треножников, слушает своего поэта, посвятившего ее в сладкие тайны любви. И она взглядывала на Актеона с явным и откровенным увлечением, с покорностью рабыни, говорившей глазами «проси» и как бы ожидавшей только слова, чтобы упасть в его объятия.

Ветерок тихонько проносился по саду. Через листву виднелось пурпурное небо, горевшее при закате. Под деревьями начинал ложиться таинственный полумрак. Шум полей, движение на дворе дачи и в домах рабов, вместе с криками чужеземных птиц на террасе, казалось, доносились из отдаленного мира.

Из двух кустов роз поднималось изваяние Приапа, вырезанного в древесном стволе. Первобытное изображение бога улыбалось похотливо, выставляя вперед свою волосатую грудь и выгибая бедра, как бы для того, чтобы лучше показать признаки мужского начала, окрашенные в красный цвет.

Рейтинг@Mail.ru