– Не говорите мне, что они подражают грекам, – кричал в одном кружке старик с умным лицом и грязной, заштопанной мантией педагога без места. – Огонь богов падет на этот город. Верно ли то, что наш отец Зевс в минуту страсти унес Ганимеда? А Леда? И все бесчисленные красавицы, которые поддавались пламенному властителю Олимпа?… Хороша бы была гармония мира, если бы люди стали подражать богам и все оделись женщинами, как эти дураки. Хотите видеть грека? Вот он: это настоящий сын Эллады.
Он указал на Актеона, на которого обратились любопытные взгляды окружающих.
– Как ты будешь смеяться, иностранец, над этими несчастными, так грубо подражающими нравам твоего отечества! – продолжал кричать этот хулитель с внешностью нищего. – Знаешь, я философ. Единственный философ в Сагунте, поэтому ты поймешь, что этот неблагодарный народ дает мне умирать с голоду! Я в молодости был в Афинах, учился в тамошних школах, потом отправился по свету искать истину. Я ничего не выдумал, но знаю, что говорили люди о душе и мире. Хочешь, я скажу тебе на память целые параграфы из Сократа и Платона или речи великого Диогена? Я знаком с твоим отечеством и стыжусь за свой город при виде этих дураков. Знаешь, кто виновник всех этих постыдных чудачеств? Это Сонника, которую зовут «богачкой», бывшая куртизанка, которая кончит тем, что превратит Сагунт в позорище, разрушит традиции города, грубые, но здоровые нравы прежнего времени.
При имени Сонники раздались возгласы неодобрения.
– Вот видишь! – закричал еще яростнее философ. – Они ее поклонники, рабы, боящиеся правды. Имя Сонники для них – имя богини. Видишь вот этого? Сонника дала его отцу большую сумму денег без процентов на покупку зерна в Сицилии, вот он поэтому не может слышать, чтобы ее осудили. А этот за нее стоит, потому что она выкупила его отца из рабства, и все они, те, что сейчас хотят съесть меня, все получили от нее какие-нибудь милости и наверняка постараются отомстить мне за мои слова. Они, рабы, защищают ее, как какое-нибудь божество. Так как их много, то правительство не смеет наказать эту гречанку, сумасбродства которой скандализируют весь город. Ну, бейте меня, купчишки! Бейте единственного правдивого человека в Сагунте!
Молодежь стала удаляться с бранью по адресу философа.
– Ты должен бы проявлять более благодарности, – сказал один из уходивших, – если ты обедаешь только у Сонники.
– Буду у нее ужинать и сегодня, – дерзко ответил философ, – ну, так что это доказывает? Я ей в лицо скажу то, что говорил здесь!.. И она будет смеяться, как всегда, тогда как вы будете слюнки глотать в ваших домах, думая о ее ужине.
– Неблагодарный! Паразит! – ответил, презрительно пожимая плечами, один из уходивших.
– Благодарность – добродетель собак; человек доказывает свое совершенство, понося тех, кто ему покровительствует… Если не желаешь, чтобы философ Евфобий был паразитом, то и давай ему содержание взамен его мудрости.
Но Евфобий говорил напрасно: слушатели его все исчезли. Оставался только Актеон, с интересом рассматривавший человека, встреченного в чужом городе и так походившего на тех голодных и невежественных философов-плебеев, которые кишели вокруг академии в Афинах.
Увидев себя без окружавшей его публики, Евфобий взял грека за руку.
– Ты один достоин того, чтобы меня слушать. Видно, что ты оттуда и умеешь различать людей по их достоинству.
– Кто эта Сонника, так возмущающая тебя? Знаком ты с ее жизнью? – спросил афинянин, желавший что-нибудь узнать о прошлом женщины, о которой толковал весь город.
– Как не знать! Тысячу раз она мне сама рассказывала в минуты меланхолии и скуки; когда я более не в силах смешить ее своей мудростью, она начинает говорить о своем прошлом, да так небрежно, точно говорит с собакой. Это длинная история.
Философ прищурился и показал глазом на дверь помещения, где виднелись ряды амфор.
– В доме Фульвия нам будет удобнее. Это честнейший римлянин, он поклялся не иметь дело с водой. У него есть удивительное ауронское вино. Отсюда слышен его аромат.
– У меня нет ни одного обола.
Философ потянул носом любимый запах вина и сделал неодобрительный знак. Несмотря, однако, на это, он посмотрел с нежностью на грека:
– Ты достоин того, чтобы слушать меня! Ты беден, как и я, среди этих купцов, наполняющих серебром свои лавки!.. Если нет вина, будем прогуливаться, это освежает мысли. Я буду обращаться с тобой как Аристотель со своими любимыми учениками.
И, прохаживаясь вдоль портиков, Евфобий начал рассказывать то, что знал о жизни Сонники.
Она предполагала, что родилась на Кипре, острове любви. По тем прибрежьям, где, по словам поэтов, из плещущей пены морской родилась Венеpa Афродита, женщины острова искали моряков, чтобы отдаться им в память богини. От такой встречи женщины с гребцом родилась Сонника. Она смутно помнит первые годы своей жизни, протекшие на палубе корабля; она прыгала по скамьям гребцов, ее кормили как живущих на корабле котят и так же пренебрегали ею; она побывала во многих портах с разным народонаселением, с различными одеждами и нравами; но она их видела издали, как бы во сне, потому что никогда не сходила на землю.
Прежде чем она сделалась женщиной, она уже была любовницей хозяина судна, самосского моряка. Потому что она ему надоела или из-за выгоды, он продал ее беотийцу, державшему публичный дом в Пирее. Маленькой Соннике не было еще двенадцати лет, а она уже обращала на себя внимание среди других блудниц Пирея, главного центра афинской проституции.
Иностранцы, шулера, юноши, убежавшие от отцовской строгости, ютились в той окраине Афин, которая простиралась вокруг портов Пирея и Фаралоо и составляла предместье Эстирон. Едва спускалась ночь, как весь этот буйный, испорченный народ собирался на главную площадь Пирея, между крепостью и портом, где начинали появляться проститутки, которых только в сумерки выпускали из их жилищ. Под портиками площади игроки бросали кости, странствующие философы спорили между собой, спали бродяги, рассказывали о своих странствованиях моряки; и среди этой разношерстной толпы ходили проститутки с нарумяненными лицами, почти голые или в пестрых, ярких мантиях африканского и азиатского происхождения. Здесь выросла и развилась молодая дочь Кипра, сходясь каждую ночь то с хлеботорговцем из Вифинии, то с продавцом кожи из Великой Греции, с людьми грубыми и веселыми, которые перед возвращением на родину тратили часть приобретенных денег с афинскими куртизанками. Дни Сонника проводила в доме довольно бедной наружности, украшением которого служила только эмблема плотской любви – вывеска заведения. Двери были всегда открыты, охраняемые собакой на цепи; шерстяная завеса едва отдергивалась, как в открытом внутреннем дворике уже виднелся сидящий и лежащий на земле живой товар дома: женщины, истощенные страстью, и еще не сформировавшиеся девочки, все голые. Тут перемешивались темные пушистые тела египтянок с бледными гречанками и белыми шелковистыми телами азиаток…
Сонника, звавшаяся тогда Мирриной (именем, данным ей моряками), устала от жизни в этом доме. Здесь все были рабыни, которых беотиец бил, если посетитель уходил недовольным. Ей противно было получать два обола – цену, установленную законом Солона, – из мозолистых рук, причинявших боль, лаская; ее тошнило от пьяных и грубых людей, искавших минутного удовольствия и сменявшихся все новыми и новыми, с тем же приливом желаний, возбужденных солью моря, с теми же капризами и одинаковыми требованиями.
В одну из ночей она посетила в последний раз храм Венеры Пандемонийской, выстроенный Солоном на главной площади Пирея, положила по оболу у статуй Венеры и ее спутницы Пифо – двух богинь, чтимых куртизанками, что она делала часто, прежде чем отдаться на берегу моря или у большой стены, воздвигнутой Фемистоклом для соединения порта с Афинами, своим случайным любовникам. Потом она пошла в город, радуясь свободе и питая надежду сделаться одной из афинских гетер, роскошью и красотой которых она любовалась издали. Она жила, как жили свободные и бедные проститутки, называемые афинской молодежью «волчицами». Первое время она иногда не ела целыми днями, но считала себя гораздо счастливее своих бывших товарок из Фаралейского порта или предместья Эстирон – рабынь содержателей публичных домов.
Местом ее деятельности теперь сделался Керамикон, окраина Афин, простиравшаяся от Керамиконских до Динильских ворот, где находится сад Академии и гробницы знаменитых граждан, погибших за республику. Днем туда прибывали известные гетеры или присылали своих рабочих узнать, написаны ли их имена на стенах Керамикона: афинянин, желавший сношения с какой-нибудь куртизанкой, писал на стене ее имя и цену, которую он мог дать ей, и если это ей оказывалось подходящим, то она у этой надписи ждала сделавшего предложение. При свете солнца гетеры показывались там почти обнаженными, в красных сандалиях, в цветистых мантиях, с венками роз на волосах, покрытых золотой пудрой. Поэты, риторики, артисты и знаменитые граждане гуляли по зеленым садам или открытым портикам Керамикона, разговаривая с куртизанками и ломая голову, чтобы остроумно ответить им.
Ночью же толпа бедных, оборванных женщин слонялась между гробницами знаменитостей. Это были подонки забавлявшихся Афин, живущие свободно и искавшие темноты ночи: старые куртизанки, с помощью сумерек зарабатывавшие свой хлеб на том самом месте, где когда-то царили своей красотой; женщины, вырвавшиеся из публичных домов; рабыни, на несколько часов убежавшие от хозяев, и женщины из народа, искавшие в проституции облегчения своей нужде. Присев около могил или под кустом лавра, они были недвижимы, как сфинксы; когда же шаги какого-нибудь человека нарушали тишину Керамикона, из всех углов поднимались слабые призывы. Часто, увидев агента, которому было поручено собирать с куртизанок пошлину, установленную законом Солона и составлявшую главнейший доход Афин, они обращались в бегство. Проходивший здесь в полночь после пира чувствовал вокруг себя дыхание невидимого мира, слышал стоны и движение по зеленой траве и белой площади. Поэты, смеясь, говорили, что это вздохи великих людей о профанации их могил.
Так жила Миррина до пятнадцати лет, проводя ночи на Керамиконе, а день – в хижине старухи из Фессалии, которая, как все ее соотечественники, считалась колдуньей и жила тем, что продавала любовные напитки и раскрашивала физиономии постаревших куртизанок.
Чему только не научилась маленькая «волчица» у этой костлявой и безобразной старухи! Она помогала ей примешивать свинцовое белило к рыбьему клею, чтобы этой мазью сглаживать морщины, приготовляла муку из бобов для растирания груди и живота, что придавало гладкость и крепость мускулам; наполняла флаконы антимонием, придающим блеск глазам; распускала кармин, чтобы слегка раскрашивать морщины, покрытые известным составом. Она с величайшим вниманием слушала умные советы старухи, преподававшей своим ученицам искусство рельефно выставлять свои внешние достоинства и скрывать недостатки. Старая фессалийка советовала маленьким полным девушкам носить подошвы из корки, а высоким тонкую обувь и втягивать голову в плечи; она изготовляла выпуклости для худых, корсеты для полных; красила сажей седые волосы, а тем, у кого были хорошие зубы, советовала держать в них веточку мирта и смеяться при каждом слове.
Молодая девушка пользовалась ее доверием и потому помогала ей в самых опасных предприятиях: составлении любовных напитков и разных чар, из-за которых ее не раз преследовали служащие при Академии. Наиболее зажиточные гетеры обращались к ее искусству со своими желаниями радости или мести. Чтобы помочь бессилию мужчины или бесплодию женщины, надо было в их чаше вина утопить маленькую рыбку; чтобы привлечь любовника, надо было на огне из веточек тмина и лавра испечь мучную лепешку без дрожжей; чтобы обратить любовь в ненависть, надо было идти по следам означенного человека, ступая правой ногой на след его левой ноги, и приговаривать: «Против тебя иду по следам твоим». Если желали возвратить охладевшего любовника, то старуха поворачивала в руках бронзовый шар и прижимала его к груди, моля Венеру, чтобы названный человек также вертелся у дверей его бывшей любовницы. Если же это не помогало, то колдунья бросала в волшебный костер восковое изображение любимого человека, обращаясь ко всем богам с просьбой, чтобы его сердце растопилось любовью, как растопилась его восковая фигурка. К этим заклинаниям часто прибавлялись лекарства, составленные из разных возбуждающих средств, причинявших иногда смерть.
В одну лунную весеннюю ночь одна встреча заставила Миррину бросить лачугу фессалийки. Ее зов, слабый и нежный, как стон, обратил на нее внимание человека в белом плаще, с венком из вялых роз. По блеску глаз и шатающейся походке можно было предположить, что он пьян.
Миррина догадалась, что это знатный гражданин, возвращающийся с пира. Это был поэт Сималион, молодой аристократ, получивший венок на Олимпийских играх и считавшийся в Афинах наследником Анакреона. Его стихи читали под аккомпанемент лиры гетеры на пирах, а честные гражданки, краснея от волнения, в уединении гинекея. Самые знаменитые красавицы Афин ссорились из-за него. Слабый, несмотря на молодость, как бы не в силах перенести тяжесть всеобщего внимания, удалялся он в храм Эскулапа, отправлялся ко всем чудотворным источникам Греции и островов, но, лишь только мучившее его кровохаркание прекращалось и здоровье улучшалось, он бросал леченье и возвращался к пирам, к гетерам и прелестным грешницам, переходил из одних объятий в другие, платил за их ласки стихами, которые облетали весь город, прожигал свою жизнь, как факел, переходивший во время праздника Диониса из рук в руки вакханкам, пока не пропадал в бесконечности.
Возвращаясь с одной из таких оргий, он встретил Миррину. Увидев при свете луны ее свежую, почти детскую красоту в месте, посещаемом самыми последними «волчицами», он не поверил своим глазам. Перед ним была Психея с крепкими, круглыми грудями, как опрокинутая прекрасной формы чаша, с линиями тела столь мягкими и правильными, что не сумели бы создать ничего подобного и скульпторы Академии. Поэт почувствовал такое же наслаждение, как когда по дороге из Афин к порту, вдоль стены Фемистокла, ему приходили в голову последние строфы какой-нибудь оды.
Сонника хотела пригласить его в хижину фессалийки, но Сималион, ослепленный мраморным телом, сквозившим сквозь рубище, увел ее в свой великолепный дом на улице Треножников, сделав ее его хозяйкой, окружил рабами и дорогими одеждами.
Такая фантазия поэта огорчила Афины. И в Агоре, и в Керамиконе только и говорили, что о новой любовнице Сималиона.
Важные гетеры, так желавшие завоевать поэта, оскорбились тем, что он увлекся девочкой из публичного дома, испытавшей, вероятно, много приключений в Пирее. Сималион возил ее на своей колеснице, запряженной тройкой лошадей с подстриженными гривами, на все праздники в храмах Греции; сочинял для нее много стихов и под дождем падающих на постель цветов будил чтением их свою возлюбленную. Он давал пиры своим друзьям-артистам, наслаждаясь их завистью, когда заставлял ее, обнаженную, стоять на столе, во всем великолепии ее чистой красоты, возбуждавшей в этих греках почти религиозное чувство.
Верная Сималиону сначала из благодарности, а потом из любви к поэту и его произведениям, она обожала его как артиста и как любовника. Скоро она научилась играть на лире и декламировать его стихотворения в разных стилях, прочла библиотеку своего любовника, могла поддержать разговор с художниками, посещавшими его вечера, и наконец прослыла одной из умнейших гетер Афин.
Сималион, все более увлекаясь своей милой, беззаветно тратил жизнь и деньги. Для нее он выписывал из Азии ткани, вышитые фантастическими цветами, сквозь которые просвечивал перламутр ее тела, золотой порошок для волос, чтобы она была похожа на богинь, изображавшихся в Греции всегда белокурыми; давал поручение купцам привозить из Египта самые свежие розы. Иногда он в припадке кашля падал в изнеможении, бледный и с горящими глазами, в объятия своей любовницы. После двух лет, проведенных таким образом, в один осенний вечер, лежа в своем саду, склонив голову на колени красавицы, следя за ее белыми пальцами, перебиравшими струны лиры, он в последний раз услышал свои стихи, спетые свежим голосом Миррины. Солнце осветило последними лучами верхушку копья Минервы в Парфеноне; его слабые руки едва могли поднять чашу, полную вина и меда; он сделал усилие, чтобы поцеловать свою возлюбленную. Розы его венка облетели и покрыли лепестками грудь Миррины; он издал тихую жалобу, закрыл глаза и склонился в объятия женщины, которой посвятил остаток своей жизни.
Молодая женщина оплакивала его с отчаянием вдовы. Она обрезала свои роскошные волосы и положила их на его могилу, она оделась в темного цвета шерстяную одежду, как добродетельные афинянки, и осталась в доме, пустом и одиноком, как гинекей.
Но необходимость жить и поддерживать ту роскошь, к которой она уже привыкла, иметь лошадей, рабов и наездников, заставила ее вспомнить о своей красоте и возбудить в гетерах страх перед новой соперницей. С головой покрытой рыжим париком, укутанная прозрачными покрывалами, выдававшими округленные линии ее груди, увешанной жемчугом, с руками, до плеч покрытыми запястьями, она показалась у высокого окна своего дома, как богиня у входа храма. Самые богатые афиняне простаивали ночи на улице Треножников, чтобы увидеть вдову поэта, как ее с насмешкой называли в Керамиконе. Некоторые, более храбрые и сгоравшие желанием, поднимали указательный палец, в виде безмолвной просьбы, но напрасно ждали они жеста, которым гетеры изъявляли свое согласие, складывая большой и указательный пальцы в форме кольца.
Через некоторое время они старались достигнуть возможности хотя бы посетить дом знаменитой куртизанки. Шли толки о том, что в минуты скуки она ночью впускала к себе молодых скульпторов, изваявших свои первые вещи в садах Академии, или поэтов, читавших свои непризнанные стихотворения праздным людям на Агоре, людей, которые за любовь могли заплатить несколько оболов или, самое большее, драхму. Богачи же, предлагавшие несколько мин, чтобы войти в дом, не могли удовлетворить своего желания. Старая куртизанка рассказывала с некоторым уважением, что один азиатский король, проездом в Афинах, дал Миррине за одну ночь два таланта – то, что тратили в год некоторые греческие республики, – а красивая гетера, не тронутая такой щедростью, позволила ему быть около нее, только пока вылилась одна склянка ее часов. Чувствуя отвращение к мужчинам, она мерила любовь песочными часами.
Сказочно богатые купцы, приезжая в Пирей, искали протекцию, чтобы попасть в дом Миррины. Они давали взятки бродячим артистам, принятым у нее, чтобы получить приглашение на ее ужин. Некоторые из них, прибывшие накануне с целым флотом товаров, продавали их с кораблями, чтобы войти в дом поэта, и возвращались в свою страну нищими, но довольные завистью и уважением, которое возбуждали в товарищах.
Таким образом она познакомилась с Бомаро, молодым иберийцем, закинфским купцом, пришедшим в Афины с тремя кораблями, нагруженными кожами. Куртизанке понравилась его нежность, так отличавшаяся от грубости других торговцев, испорченных жизнью в портах. Он говорил мало и краснел, как будто долгое молчаливое пребывание на море придавало ему скромность девушки; когда его просили рассказать о его приключениях, он делал это правдиво, не упоминая о пережитых опасностях и детски восторгаясь греческой культурой.
Во время ужина при первом знакомстве Миррина заметила его обращенный к ней взгляд, полный нежности и уважения, будто обращенный к богине, недоступной желаниям. Этот моряк, воспитанный среди варваров, в колонии, почти не сохранившей следов Греции, возбудил в куртизанке более живой интерес, чем окружающие ее афиняне и богатые купцы. Дрожа и путаясь в словах, молил он даровать ему, как милость, одну ночь, и провел ее не столько в чувственном, сколько в духовном восторге перед ее царственной наготой, перед ее дивным голосом, усыплявшим его теплым материнским напевом.
При отъезде он хотел отдать ей все состояние, заключавшееся в грузе его кораблей, но Миррина, сама не зная почему, несмотря на его просьбы, отказалась принять его дар. Он был богат, не имел родителей и там, в варварской стране, обладал громадными имениями, сотнями рабов, работающих на его полях и в его рудниках, большими гончарными заводами и множеством кораблей, таких же, как стоявшие в Пирее. Когда куртизанка, глядя на него с улыбкой, как на щедрого ребенка, отказалась принять его деньги, он купил на улице Золотых дел мастеров великолепное жемчужное ожерелье, служившее вожделением всех гетер, и подарил его перед отъездом Миррине.
Однако он возвращался несколько раз. Не мог решиться вернуться домой. Отправлялся со своей флотилией, но из первого же порта брал груз для Афин, не думая о цене, и, войдя в Пирей, бросался в дом куртизанки, не решаясь уехать и в то же время боясь, что его присутствие неприятно Миррине.
Кончилось тем, что куртизанка привыкла к этому смиренному любовнику: он всегда был у ее ног, он готов был умереть за нее и выражал свое обожание с горячностью варвара, не со скептической и шутливой вежливостью афинян. Она его называла братом, и это слово, употребляемое гетерами по отношению к очень молодым людям, приобретало в ее устах оттенок искренней нежности. Иногда он долго не возвращался из поездок на острова, она ждала его возвращения; увидев его в дверях, бежала к нему с распростертыми объятиями и с радостью, с которой не встречала никого из своих остальных друзей.
Она не любила его, как своего поэта, но страстная преданность Бомаро, его любовь, покорная и смешанная с уважением, так непохожая на похотливое чувство других, возбуждали в Миррине чувство благодарности.
Один раз ибериец, с большой нерешительностью, осмелился высказать ей свою мысль.
Он не мог жить без нее; он никогда не вернется в Закинф; он потеряет все свое состояние, но расстаться с ней не может. Лучше он будет крючником на Фаралейском молу… И вдруг, как бы для того, чтоб скорей отделаться от возможного препятствия, он предложил ей быть его женой, обещал отдать ей все свое состояние, увести ее в веселый Закинф, с цветущими полями и розовыми горами, похожими на горы Аттики.
Миррина смеялась, слушая его, но в душе она была тронута самоотвержением иберийца, который, чтобы соединиться с ней, закрывал глаза на ее прошлое. Куртизанка с улыбкой, шутливо отказывалась, но Бомаро был настойчив. Неужели она не устала от жизни, где ее покупают, как дорогую вещь, где грубые люди, считая себя ее господами за горсть золота, презирают ее? Разве не лучше ей быть повелительницей в Иберии, обожаемой народом, который будет восхищен ее талантами афинянки?
Бомаро своим любовным упорством победил ее, и в один прекрасный день куртизанки Афин увидели с грустью, что дом на улице Треножников был продан, что рабы несли на корабли иберийца, украшенные красными парусами, как для какого-нибудь торжества, сокровища, собранные в три года безумного успеха.
Куртизанка, чтобы успокоить человека, так всецело отдавшегося ей, решила оставить в Афинах воспоминания о своем прошлом. Она решила быть новой женщиной, забыть свое позорное имя и, не желая называться некрасивыми иберийскими названиями, приняла имя Сонника, которое так нравилось ей.
Приехав в Закинф, моряк и гречанка венчались в храме Дианы при полном сборе сенаторов, к которым принадлежал и молодой человек. Весь город ощутил очарование, как бы исходящее от личности Сонники. Это было как дыхание далеких Афин, безумно обрадовавшее греческих купцов в Сагунте, огрубевших от долгого пребывания среди варваров.
На пирах, когда она пела гимны, сочиненные великими художниками, вся молодежь из греков готова была пасть к ее ногам и молиться ей, как богине. Через год после брака Бомаро уже чувствовал в хозяйстве помощь этой женщины, при перемене жизни занявшейся материальными заботами и употреблявшей все усилия, чтобы затушить ропот честных граждан по поводу ее прошлого.
Она следила за работами в поле, на гончарных заводах, присутствовала при выгрузке кораблей, и громадное состояние Бомаро увеличивалось вследствие разумных советов, которые она давала своим тихим, мелодичным голосом, лежа под кустами лавров, в то время как рабыня освежала ее веером из перьев.
Бомаро, удовлетворенный в своей любви, часто плавал по берегам Иберии, желая еще увеличить состояние, которым так хорошо управляла Сонника. Она была окружена толпой греческих юношей, рожденных в Сагунте, желавших узнать у нее обо всех обычаях Афин. Злые языки в городе звали ее Сонникой-куртизанкой, а народ и мелкие торговцы, которым она много помогала, звали ее Сонникой-богачкой и готовы были драться со всеми, кто поносил ее.
После четырех лет счастливого брака Бомаро утонул в зимнюю бурю близ Геркулесовых столбов, и Сонника осталась полной хозяйкой громадного состояния и, благодаря богатству и доброму сердцу, получила огромное влияние в городе. Она освободила нескольких рабов в память погибшего морехода, принесла дары во все храмы Сагунта, воздвигла в Акрополе памятник Бомаро, выписав для работ над ним греческих художников. Своим великодушием она заставила суровых граждан забыть ее происхождение и терпеть ее веселую, свободную жизнь, ее греческие обычаи среди иберийского общества.
Когда прошло время траура, она стала давать пиры, продолжавшиеся до рассвета; выписала из Афин известных флейтистов, и их игра сводила с ума сагунтинскую молодежь; ее корабли предпринимали путешествия с единственной целью привозить ей благовония Азии, ткани Египта и фантастические украшения Карфагена; ее слава так распространилась, что некоторые кельтиберийские царьки приезжали в Сагунт, чтобы познакомиться с этой удивительной женщиной, добродетельной, как жрица, и прекрасной, как богиня. Греки восхищались тем, что с ней возвеличивалось превосходство их соотечественников над туземцами, а последние ценили ее щедрость. В ее дом не входили другие женщины, кроме рабынь, флейтисток и танцовщиц; она была окружена мужчинами, боготворившими ее, но не сближалась ни с одним. Она обращалась с ними просто, но холодно, принимая их ухаживание, но ничего большего не дозволяла им. Она мечтала только об Афинах, о лучезарном городе ее юности, и старалась на чужбине воссоздать его нравы.
В этом месте своего рассказа философ Евфобий горячо утверждал чистоту ее жизни. По словам греков торгового квартала, Сонника не имела любовников, и он, самый злой язык города, уверяет в том же. Несколько раз она склонялась в пользу кого-нибудь из своих знакомых; Алорко, сын одного из царей Кельтиберии, произвел на нее впечатление мужественной и гордой красотой горного жителя. Но в последнюю минуту Сонника отступила, как бы убоявшись смешения с низшей расой. Воспоминание об Аттике наполняло ее воображение. Если бы приехал какой-нибудь афинский юноша, красивый, как Алкивиад, поэт или ваятель, ловкий, как участник Олимпийских игр, она упала бы в его объятия, но дерзкие кельтиберийцы, приезжавшие на игры верхом и при вооружении, или женоподобные сыны купцов, завитые, надушенные, ласкающие маленьких рабов, сопровождающих их в бани, не были опасны для нее.
– Ты, афинянин, – продолжал философ, – должен представиться ей, ты будешь хорошо принят… Хоть ты и не юноша, – прибавил он, улыбаясь, – у тебя уже седеет борода, но в твоем облике есть что-то, напоминающее царей Илиады, а в чем величие Сократа? Кто знает, может быть, ты будешь наследником богатств Бомаро? Если это случится, не забудь бедного философа. Я буду доволен бурдюком лауронского вина, хотя ты теперь и не утолил мою жажду…
И Евфобий смеялся и хлопал Актеона по плечу.
– Я приглашен к Соннике сегодня вечером, – сказал грек.
– Вот как! Ну, мы там увидимся. Меня не приглашают, но я вхожу по праву домашней собаки.
Мимо разговаривающих прошел Алько, миролюбивый гражданин, возвращающийся с Акрополя.
– Это один из лучших людей в городе. Он проповедует мне добродетель, советует работать и забыть философию, но всегда дает мне чего-нибудь выпить. До ночи, иностранец!
Он побежал за Алько, который, опершись на палку, с добродушной улыбкой поджидал его. Актеон направился к центру рынка. Его позвал детский голос. Это была Ранто, сидевшая на земле между опустевшими уже кувшинами молока и продававшая последние круги сыра. Около нее на корточках присел молодой гончар. Они ели пирог с луком и, играя и смеясь, вырывали друг у друга куски. Пастушка предложила Актеону кусок пирога и сыра, что он принял с благодарностью, так как был голоден. Казалось, это была его судьба, получать в Сагунте помощь от женщин: это случилось уже два раза, с тех пор как он приехал.
Сидя с двумя детьми, он заметил, что рынок пустеет. Пастухи гнали свои стада к морским воротам; кельтиберийские вожди, взяв на лошадей своих жен, торопились в свои горные жилища, и опустевшие телеги громыхали, направляясь за город.
Снова увидел Актеон кельтиберийского пастуха, снующего между народом и прислушивающегося к разговорам. Проходя мимо грека, он взглянул на него тем таинственным взором, который возбуждал нежные воспоминания.
Вдруг молодой гончар встал и бросился бежать, прячась за колоннадой Форума.
– Он увидел своего отца, – спокойно заметила Ранто. – Вот идет Moпco, спускаясь с Акрополя.
Актеон встал навстречу стрелку.
– Моего слова было достаточно, чтобы сенат принял тебя. Городу нужны хорошие воины. Старшины очень озабочены сегодня: боятся Ганнибала, этого Гамилькарова волчонка, который поднимает карфагенян и не снесет спокойно нашей дружбы с римлянами и казни его здешних союзников… Смотри: это задаток тебе от республики.
Он подал горсть монет, которые Актеон положил в свою сумку. Затем Moпco пригласил его к себе познакомиться с его сыновьями и отобедать с ними, но афинянин поблагодарил, извиняясь тем, что уже приглашен к Соннике.
Простясь со стрелком, Актеон почувствовал жажду и, вспомнив рекомендацию философа, зашел к тому римлянину, лавронское вино которого восторгало Евфобия. Он разменял денарий и получил глиняный кувшин искрящегося красного вина. В углу лавки два грубых наемника с разбойничьими физиономиями пили вино. Один был ибериец, другой ливиец, с большой головой и атлетическими формами, со щеками, огрубевшими под шлемом, шеей и руками, изборожденными ранами. Он был одним из тех воинов, которые за деньги одинаково готовы служить как одному народу, так и его врагу.