bannerbannerbanner
полная версияСолнце слепых

Виорэль Михайлович Ломов
Солнце слепых

Глава 6. Медсестра Катя

Федор спал плохо. Было душно, были мысли, и ночь тянулась, как доклад. Да и Лида, похоже, маялась без сна, но с закрытыми глазами. Она ворочалась с боку на бок, а Федор отодвинулся на самый край кровати, чтобы не прикасаться к ней. И причиной его бессонницы была вовсе не психика, взбудораженная многодневным спектаклем. Когда проходит столько лет, начинаешь сомневаться в своих чувствах, что были тридцать три года назад – мало ли куда их за это время унесло! А когда начинаешь сомневаться в своих чувствах, начинаешь сомневаться в себе. Тридцать лет и три года, думал Федор, тридцать лет и три года прошло, а как и не было их. Может, и впрямь их нет? Как у Ильи Муромца, их никто не учитывает. Под деревом промяукала кошка: «Не-ет! Не-ет!», и тут же кто-то шуганул ее из окна. Кошка бросилась в кусты, вот и ее не стало, как тех лет…

Медсестру звали Катя. Она обслуживала две палаты: тяжелораненых и «средненьких». В первой палате был тяжелый запах, тяжелые вздохи, тяжелые взгляды и мысли, а во второй было немного светлее, но оттого и больнее сердцу. Катя не воспринимала тяжелораненых как конкретных людей, с конкретными именами и судьбами. Они были для нее все на одно лицо, и было это лицо нескончаемой боли. «Средненькие» хоть изредка улыбались, вставали, выходили покурить тайком в коридор, даже заигрывали с ней, к чему она, правда, относилась крайне отрицательно.

– Не теряйте попусту свои силы, селезни! – командовала она. – А то опять на утку посажу!

– Кря-кря! – крякали те. – Га-га-га! Га-га-га!

– Сестра! – позвал ее Федор. – А, сестра!

– Чего тебе, Дерейкин?

– Муха, птица проклятая!..

– Не придуривайся.

– Май-то погляди какой!

– Что? – не поняла Катя. – Какой май? Июнь уже вовсю.

– Май жестокий с белыми ночами! – Федор вскинул руку вверх. – Вечный стук в ворота: выходи! Голубая дымка за плечами, неизвестность, гибель впереди! Женщины с безумными очами, вечно смятой розой на груди! Пробудись! Пронзи меня мечами, от страстей моих освободи!

– Я и пришла освобождать тебя от страстей, – сказала сестра. – Готовь жопку, пронзать буду мечами!

– Всегда так, – вздохнул Федор. – Только душу распахнешь, как тебя мордой об стол.

– Мне морда твоя обгорелая с твоими стихотворными речами ни к чему, ты давай другую часть речи подставляй. Давай-давай, меня «доходяги» заждались. Вот это тебе май! Жестокий, с белыми ночами…

– Ой!

– А это… голубая дымка!

– О-ой!

– Может, еще чего почитаешь? Ты меня вдохновляешь.

Федор, почесываясь, махнул рукой – иди, мол, иди к своим «доходягам»!

– Сестра! – крикнул он ей вслед. – Выйти-то можно? На ступенечки?

– Выходи, черт с тобой! – помявшись, разрешила сестра. – Только ни-ни!

– Сестра-а!

– Унюхаю – смотри!

Федор вышел на крыльцо. От свежего воздуха, высокого неба и высокого крыльца у него закружилась голова. Он сел на ступени, обхватил голову руками. Шумели листочки, похожие на зеленые крошки, прожужжал шмель. Он словно прилетел из тех еще, довоенных лет.

На фронте ему попал в руки рассказ Алексея Толстого о танкисте, который, как и он, сжег лицо, и его не узнала даже родная мать. На Федора рассказ произвел гнетущее впечатление, и хотя лицо его было вполне нормальное, он решил в Воронеж не возвращаться. Да и к кому возвращаться? Никого из родных не осталось, а из друзей? Их много, а Челышевых – ни одного. Все неровности выжгла война. От воспоминаний уже не было больно. Стало все безразлично, что еще хуже боли.

О Фелицате последний год он даже не вспоминал, а сейчас вспомнил и почувствовал лишь дрожание сердечной мышцы. Он погладил грудь кулаком, с тоской глянув вокруг.

– Что с тобой, Дерейкин? – услышал он и вздрогнул. Сестра наклонилась над ним и ласково погладила по голове. – Ну-ну, все образуется. Тебя дома ждут. Ведь ждут?

Федор посмотрел на нее и, сжав со страшной силой зубы, помахал отрицательно головой.

– Прости, милый, прости, – Катя еще раз погладила Дерейкина по голове. – Ты сиди-сиди. Сегодня тепло.

Сестра ушла, а Федор вдруг понял, что без нее у него внутри образовалась пустота. Он посидел немного, встал, постоял, крепко схватившись за перила, и вернулся в палату.

Прошел мимо зеркала. Ему показалось, что в зеркале скользнула красная маска. «От дней войны, от «дней свободы» – Кровавый отсвет в лицах есть».

– На перевязку! – заглянула сестра в дверь. – Дерейкин! Ты сегодня первый!

– Ну что, на поправку пошли, Федя? – она в первый раз обратилась к нему по имени. – Вот и молодцом! Через месяц-другой как огурчик будешь!

– Зеленый.

– А хоть и зеленый. Живой, дурень! Жи-вой! Все! Зови следующего. Не давит?

– Терпимо, – хмуро ответил Дерейкин.

– И как это тебя, Федя, угораздило в конце войны такие раны получить? Чуть-чуть и остался бы без ног.

– Чуть-чуть не считается. Вот так и угораздило. И не в конце войны, а в начале мира. Я уж почти домой добрался от самого Будапешта. Всего-то за пару недель. Шарахнуло, можно сказать, на пороге родного дома… которого нет…

– Федя! – строго сказала сестра. – Петрова зови. Потом Шапиро.

Перед ужином сестра опять разрешила Федору выйти на крылечко.

– Ты меня там обожди. Я с тобой в парк спущусь. Один не ходи!

У Федора гулко, под горло забило сердце. Как в конце пятого раунда.

Словно на шесте, появилась нанизанная на тонкий тополек луна, бледная и широкая, как лицо одноногого пирата Джона Сильвера. Вспомнились вдруг давние, совсем не реальные времена воронежской юности, когда от жизни брал, брал, брал… Но такими же нереальными казались и дни, отданные войне. Странно, когда отдаешь, вроде должно запоминаться дольше, а все одно.

– Думаешь?

Федор вздрогнул. Сестра с улыбкой глядела ему в глаза.

– Ты глянь, у тебя глаза зеленые! А я думала, карие. Пошли, что ли? Осторожней! Держись, – она подставила ему согнутую руку.

– Прямо как до войны! – сказал Федор.

– Что? – не поняла сестра.

– Да с девушкой гуляю.

– Нашел девушку! – хмыкнула сестра. – Юноша! Соскучился, небось, по «девушкам»?

Федор молчал.

– Неулыбчивый ты, Федя! Тяжело идти? Сядем вот тут. Во-от, тут нас никто не увидит. Да и кому мы нужны! Дай причешу. Давно в зеркало смотрелся-то?

– Давно, – хмурясь, ответил Федор.

– Ну-ну, не ежься, не съем. Клади голову-то на колени. Какие они у тебя густые и почти все седые. А вот клочок не седой, и вот. Обычно седые волосы тонкие и мягкие, а у тебя толстые и сколько их! Ба, да у тебя две макушки! Вот и вот! Две жены будет. Сочувствую.

– Ага, – ответил Федор.

Сестра засмеялась неожиданно легким свободным смехом:

– Что «ага»? Что «ага»? Женат?

Федор не ответил, обнял ее руками и прижался лицом к ее ногам. Катя гладила ему волосы и ласково, как ветерок, что-то шептала ему на ухо. Так они просидели до темна.

– Ну, пойдем, молчун ты мой зеленоглазый! Я рада, что ты такой.

Она довела его до палаты и строго сказала:

– Один по лестнице не спускайся, рано еще!

– Рано еще? – подмигнули ему Шапиро с Петровым и засмеялись.

– А идите вы! – незлобиво бросил Федор и отвернулся к стене.

– Откуда Блока знаешь? – спросила она на другой день, на том же самом месте и в то же самое время.

– Еще из Воронежа. Я учился там. Нравится он мне. Я много его стихов наизусть знаю. Почитать?

– Лучше ты послушай меня, – Катя прочитала ему «Сольвейг», потом «Незнакомку», потом неизвестные Федору строки – он заворожено слушал. В ее исполнении стихи стали зримыми, плотными, не просто холодноватым синим ритмом, иногда пронизывающим до костей ледяными своими иглами, а готическими замками с башенками и подъемными мостами, наполнились совершенно другим, почти невероятным смыслом, о котором он даже не догадывался.

– Слушай, – сказал Федор, – я вот так же себя чувствовал, когда в Чехии оказался в одном замке. Замок стоял на горе, из него открывался чудный вид! Место изумительное для обороны. И такой простор, что, казалось, виден мыс Горн. А ведь я тогда чудом остался жив. Казалось бы, какой замок? Какой простор?

Катя поцеловала Федора в щеку. Федор обнял ее.

– Пойдем. Спать пора. Завтра дел много, – вздохнула она. – А ты слаб еще. Тебе надо сил набраться. Тебе что Шапиро с Петровым сказали: рано еще!

– Катя, – Федор в первый раз назвал ее по имени и почувствовал, как в нем все задрожало от возбуждения. – Катя, а ты откуда знаешь столько его стихов? И они у тебя какие-то объемные, как дома с людьми.

– Ничего особенного. Ты прав: стихи – как дома с людьми. В таком доме всегда уютно, но там нельзя становиться на постой.

– И лечиться… Нет, ты классно читаешь Блока!

– Классно! – засмеялась Катя. – Я так классно читаю потому, что я актриса, в театре работала.

– А как же…

– Как оказалась в госпитале? Так и оказалась. С труппой ездила, читала-читала стихи по госпиталям да на передовой, пока всех моих бомбой не накрыло. Тогда голос сразу и пропал. Сейчас вот с тобой прорезался вдруг, – она вытерла глаза. – Вот так вот: пела, пела, теперь пляшу. Такая моя жизнь. Наполненная страданиями. Чужие страдания, они все равно чужие. Жизнь лучше всего видна сквозь увеличительное стекло собственных страданий, пусть даже надуманных.

«Какие же они надуманные», – подумал Федор.

Шапиро с Петровым на этот раз в один голос поздравили Дерейкина с блестяще выполненной боевой задачей. Федор первый раз в этом году улыбнулся и сказал им:

– Два идиота! Ноги выдерну!

Петров подставил культю и засмеялся:

– А и черт с ней! Выдирай!

На следующий день Кати не было, ее заменяла другая сестра, а еще через день Катя вышла на работу в каком-то подавленном настроении. Раненые сразу же заметили это, но поскольку она не терпела вопросов, касающихся ее, никто задать их так и не решился. С Дерейкиным она обмолвилась парой слов, а он тоже промолчал. Вечером Федор вышел на крыльцо, но Катя так и не подошла. Федор постоял, постоял и уныло поплелся в палату. Петров с Шапиро, взглянув на него, шутить не стали.

 

Федор спал плохо. К нему в голову лезли всякие бесформенные мысли, и их было такое множество, что было беспокойно, как на вокзале среди множества людей: известно, что состава не будет, а его все равно ждешь. Он проворочался до утра, несколько раз вставал, выходил из палаты, считал половицы, мерил ступнями длину и ширину коридора, пересчитывал лампочки, изучал плакаты и схемы, возвращался в палату и вновь пытался уснуть. Койка была какой-то неродной, а подушка, как камень! И что удивительно, из тела ушла куда-то боль. Куда, в душу? Но при всем при том ему было безумно жаль себя и… Катю. Что с ней?

Утром Катя была как ни в чем не бывало! Федор с беспокойством посмотрел на нее, но она улыбнулась и даже послала ему воздушный поцелуй, чем ужасно вдохновила Петрова и Шапиро на разнообразные колкости. Они изощрялись до того вдохновенно, что Дерейкин убежал от них на крыльцо.

Тут же появилась Катя.

– Федя, я сейчас перемою склянки и приду. Здесь подождешь?

Минут через двадцать она появилась, и они спустились в парк.

– А со мной едва не приключилась беда, Феденька. Позавчера. Да и вчера рядом ходила.

– Сказала бы мне, помог.

Катя улыбнулась:

– Спасибо. Не помог бы. Тут только я одна могла помочь себе. Больше у меня нет никого.

«Как и у меня!» – перехватило Федору грудь. Он потер ее.

– Болит? У меня, оказывается, Колю не у… не у… – Катя заплакала навзрыд. Успокоившись, сказала: – Колю-то моего, сынишку, не убило тогда. Живой он. Его подобрал один человек и все это время кормил, воспитывал. А теперь вот этот человек нашел меня и сказал об этом.

Федор, не понимая, смотрел на нее.

– Ну и что? Где ж тут беда?

– Не отдает он мне его!

– Как не отдает? Да зачем же тогда сказал?

– Ой, Федя! Тут, как в романе, долго рассказывать. Классический любовный треугольник. Довоенный еще. Муж, я и еще некто третий. А в треугольнике, если один угол тупой, так это муж. Господи, прости меня, грешную! И так наказал меня уже на полную катушку, дальше некуда! Муж мой, царствие ему небесное, был театральным режиссером, это совсем другая жизнь, тебе ее лучше и не знать совсем. Он и от фронта-то отмазался под предлогом своего бескорыстного служения высокому искусству. Судьба, правда, мстит тому, кто с ней нечестен. Жизнь искусством не купишь. Так вот, муж был мужем мне более по обязанности, чем по сердцу, и вышла я за него, да-да, не гляди на меня так, только из соображений театральной карьеры, хоть и Коленька был от него, не думай, что я падшая женщина. Какой-никакой, но супружеский долг все-таки есть. Должен быть. Но вот этот третий меня сломал. О! Вскружил голову и увлек в пропасть. Он дирижером работал. Дирижеры, Феденька, властные люди, а этому – самому впору дирижерами руководить! С ним чувствуешь себя простой флейтой, как в «Гамлете». Что флейтой? Чувствуешь себя одинокой нотой: фальшивой и ускользающей. Когда я поняла, что фальшивых нот не бывает, что фальшивим мы, я освободилась. Перед самой войной разорвала с ним отношения. Хватило душевных сил. Я, конечно, тоже стервоза еще та. Он был убит этим, ну да музыканты от одной ноты готовы помереть, а потом от нее же воскреснуть. У них это наблюдается периодами. Словом, этот дирижер и нашел тогда моего ребенка в какой-то больнице. Когда завалы растаскивали, Колю вытащили из-под балки. Балка свалилась на него и тем самым спасла. Правда, ценой черепно-мозговой травмы. Дирижер тогда нашел (спасибо, конечно, ему) и взял Колю из больницы. А вот позавчера приехал сюда. Где-то узнал, что я тут работаю, пришел ко мне и предложил обмен. Мне – Колю. Меня – ему. Опять проклятый треугольник! И правда, самая жесткая (жестокая!) фигура. Я отказалась. С ужасом – отказалась! Его это здорово озадачило. Начал-то он с шутки. Пришел, мол, с небольшим подарком, и кто старое помянет, тому и глаз долой. Похоже, он все рассчитал, но только не мой отказ от ребенка. Нашла коса на камень. Конечно, я погорячилась, не так надо было, но уж очень все было неожиданно. Я ему: заберу Колю без всяких условий, а там посмотрим. Нет, сказал он, так не пойдет. Я на своем. Мой сын, и какое твое дело? Спас от голода, спасибо на том. Бог воздаст, и я не забуду. Но сына отдай немедленно и без всяких условий! Тут он и выдал: что я никому не докажу, что Коля мой сын; что Коля умер и это записано, где надо; что Коля просто-напросто не узнает меня после стольких лет разлуки; что сам он, в конце концов, теперь Колин отец. И показал мне справку об усыновлении мальчика-сироты Коли (без фамилии). Справка – в обмен на тебя, сказал он. Я сжала зубы и сказала: нет. Он был в ярости, но и без сил. Я готова была убить его, себя, кого угодно! Хорошо, он быстро ушел. Как ушел, у меня ноги подкосились, и я повалилась без сил. Как подумала, на краю чего была… Какая я мать – после этого?!

Федор слушал. Когда в рассказ вплелся «некто третий», он уже решил, что начинается волшебная сказка – женская исповедь о добродетели. Дамы о добродетели знают все. Но потом с изумлением почувствовал, как за считанные секунды, пока Катя рассказывала ему свою историю, у него расширилось сознание, как необъятен стал мир, как наполнился он, помимо его сугубо личных проблем и локальной его боли, множеством проблем близких и не близких, понятных и не понятных ему людей, наполнился всеобщей болью и всеобщей радостью. И он понял, что выход из его личной боли был один – это вход в боль, как в туннель, другой боли навстречу. Да так, чтобы не промчаться мимо друг друга, как два курьерских, а чтобы столкнуться на полном ходу лоб в лоб, всмятку, вдребезги! Столкнуться и ворваться в одну только радость!

Пока Катя рассказывала о себе, Федор никак не мог понять, почему ему так неспокойно, и вдруг ему очень ясно стало, что Катя говорит голосом Фелицаты, смотрит на него и видит его будущее глазами Фелицаты…

– Тебе еще нет тридцати? – спросил он.

– Нет, – засмеялась Катя. – Для тебя это важно?

– Да, – ответил Федор.

Катя хотела спросить, почему это так важно для него, но не успела.

– Все образуется, Катя, – неожиданно для себя сказал он. – Вот увидишь, все образуется. Мы с тобой поженимся, и он отдаст нам нашего ребенка. Пусть попробует не отдать! На мне не поиграешь, как… как на флейте! Вот погоди, через недельку я оклемаюсь, и мы пойдем с тобой в ЗАГС. Где тут у вас ЗАГС?

ЗАГС был неподалеку, и через два месяца они справили свадьбу. Петров с Шапиро сочинили частушки и с огоньком исполнили их. А после единственного краткого визита, который нанес бывший армейский разведчик Дерейкин Ф.И. действующему дирижеру симфонического оркестра Туманову Г.П., тот тут же вечером доставил Екатерине Александровне Дерейкиной ее семилетнего сына Николая в целости и сохранности, и в знак примирения принес коньяк и букет желтых роз. Лишь одна красная роза горела посередине, как капля крови. Туманов выглядел респектабельным, но жалким, и Катя простила его. Расстались они дружески. А Федор подумал: «В слове респектабельность есть что-то дешевое, так как оно исключает благородство».

Когда остались одни, Катя обняла Федора и в первый раз сказала ему:

– Феденька, я люблю тебя!

Глава 7. Когда уходят навсегда

В жизни горожанина, как во всякой городской улице, две стороны: солнечная и теневая. На этой улице может быть оживленное движение, а может быть тупик, новое асфальтовое покрытие или вечно вскрытый ремонтными службами асфальт, может сиять безукоризненная чистота, а может неуемный ветер непрерывно сыпать в лицо песком и обдавать выхлопными газами поток автомобилей. К жизни такой рано или поздно привыкаешь, как к будильнику в шесть утра, вечернему кефиру в санатории, а то и к супружескому долгу.

Дерейкин свернул с городских улиц к реке и вдруг оказался в другом царстве. Федор искал отдел кадров пароходства. Он был, сказали, в вагончике на задворках речпорта. Само здание речпорта стояло под лесами, и оттуда неслись какие-то дикие крики, как из леса. На самом верху, на балке, сидел парень в немецкой каске и болтал ногами.

– Где тут отдел кадров?

Парень махнул рукой куда-то вдаль.

Федор прошел всю территорию порта, пустырь, железнодорожные пути, несколько составов из теплушек и платформ, разъеденный ржой и временем катер, дымящиеся пирамиды угля. Ничего похожего на отдел кадров не было. Вывернув из-за горы металлолома, как из-за монумента войны, Дерейкин увидел на путях вагончик. С треском раскрылась дверь и, громко каркая, из вагончика вылетела большая ворона. Вид у вороны был жуткий. Тут же с проклятиями показалась косматая старуха, тоже похожая на ворону. Она яростно махала руками и что-то орала вороне вслед.

– Не скажете, где здесь отдел кадров? – спросил Федор.

– У нее вон спроси! – крикнула ведьма и с треском закрыла дверь.

Дерейкин вспомнил, что когда в помещение залетает птица – это к неблагополучию. Оттого бабка, видно, и переполошилась, подумал он и еще раз постучал в дверь вагончика.

– Чего тебе?

– Отдел кадров.

– Я же сказала: у нее спроси!

– У кого? – Дерейкин посмотрел на ворону, усевшуюся на дереве напротив.

– Вон, у девчонки! Бестолочь. Ослеп, что ли? Все слепые какие-то, глухие, и все в отдел кадров прут! Инвалиды, ёшь корень! – с треском бабка захлопнула дверь.

Тут Федор заметил маленького роста женщину. Та чистила на плоском камне рыбу. Рыба, видимо, подсохла, и женщина яростно драла ее большим ножом.

– Вы отдел кадров?

– Я, – выпрямилась женщина, но от этого выше не стала.

– Вы рыбку-то смочите, легче пойдет, – посоветовал Федор.

– Это тебе не бабу драть, смочи! – оборвала его женщина. – Чего надо?

– Это, наверное, ваша мать в вагончике?

– Моя «вашамать». А что?

– Да нет, ничего. Она порекомендовала мне обратиться к вам.

– Порекомендовала? Ладно, подождите минутку, – смилостивилась женщина и, окунув окуньков в воду, дочистила их.

– Так, значит, к нам, – женщина вытерла руки о передник и взяла документы Дерейкина. – На самоходку? Дерейкин, значит, Федор… Вот тебе, бабушка, и ваша мать! Дерейкин? Ты, что ли, Федька? Вот не узнала бы никогда! Где лицо так обжег? Меня-то не забыл? – женщина подбоченилась, вздернула кверху носик.

Дерейкин узнал страшную хохотушку Лиду, даже не из прошлой, а позапрошлой, бог знает какой, институтской еще жизни. Ко лбу ее прилипли рыбьи чешуйки.

– Лида!

– Узнал, сволочь! – Лида топнула ножкой и крутнулась на месте. – А я все та же, оторви да брось!

– Да вижу, что та же. Ты-то та же, я вот гаже.

– Пошли в помещение, записать надо и печать поставить.

– Мать не попрет?

– Не попрет. У нее там другая комната.

– У, так у тебя тут апартамент!

– А как же! Госслужба! Женат, Федя? Жена-ат… И дети есть? Е-есть… Сыночка Коля. Давно женат?

– Второй год.

– Когда ребеночка-то успел наклепать? Приемный, что ли?

– Родной.

– Рассказывай! Ты тогда не его делал. Ты тогда другим занят был.

– Лида, мне не хотелось бы омрачать радость нашей встречи грубостью.

– О, извините, извините! Покорнейше приносим извинения. Блока по-прежнему читаете или уже без него?

– Пока с ним.

– Похвально, похвально… Поматросили и бросили, поматросили и бросили… Вот вам, Федор Иванович, документики. Пойдете теперь вон туда, все время прямо, налево не надо. Там вас определят, куда надо. А со мною все, конец – делу венец!

– Зря ты так, Лида, зря.

– Ладно, ступай. Плохо будет, заглядывай. Глядишь, по старой памяти и не прогоню.

– Лоб оботри.

Отойдя шагов на двадцать, Федор оглянулся. Лида смотрела ему вслед, а из приоткрытой двери вагончика выглядывала старуха. Федор помахал им рукой. Его вдруг пронзила мысль, что он придет еще сюда. Ему даже на мгновение показалось, что это он в будущем и идет мимо черных дымящихся куч по пояс в бурьяне.

Вечером Федор сказал Кате, что на новой работе встретил довоенную знакомую. Вместе учились, почему-то сказал он. Лидка, кажется, нигде не училась, а провертелась всю молодость на танцульках, как стрекоза.

– Старые знакомые на новой работе – это хорошо, – сказала Катя. – Это хорошая примета.

Хорошая примета оказалась плохой.

Сперва умер Коля. Врачи предупреждали, что он долго не протянет, что ему надо беречься, но что это произойдет так скоро – не думал никто. Коля играл в футбол с ребятами, и мяч со страшной силой ударил его по затылку. Прошлая травма дала себя знать. Недели три Коля пролежал в больнице, потом несколько раз терял сознание, приходил в себя, а последний раз как потерял его, так и не вернулся из небытия. На Кате лица не было. На похороны пришел дирижер и, не глядя на Катю, протянул ей холодную руку. Катя не почувствовала ее. Дирижер поцеловал мальчика в лоб и, сгорбившись, вышел из комнаты.

 

Несколько месяцев прошли под знаком траура, и когда лето и осень завалили снега зимы, они оба почувствовали, как устали. Федор не решался сказать Кате, что не стоит больше так убиваться по Коле, слава Богу, что ее сын вообще был на свете. Ему казался убедительным такой аргумент, но он не знал, как воспримет его Катя.

Прошла зима.

Когда пришла весна и Катя перестала чувствовать угрызения совести, Федор легко вздохнул, и их совместная жизнь обрела прежний ритм и пульс.

Как-то Катя рассказала Федору сон.

– Странный сон, Феденька. Идем мы с тобой по той улице и почему-то мимо нашего дома. И сердце вдруг защемило-защемило – почему же мимо-то? Подходим к интересному зданию. Резьба, башенки. Ты спрашиваешь: что за здание? Музей дыма, говорю. Интересное здание, сказал ты. И дальше идем. А что же это мы не зашли, рассуждаешь ты, музей все-таки, да и дыма, не огня, не земли, не истории края или каких-нибудь паровозов, наверное, интересный музей. Развернулись, пошли в музей. И снова причудливые башенки, двери из дуба. Вроде и люди заходят, но тут же исчезают куда-то, как дым. Может, он потому и называется – музей дыма, размышляешь ты, и тут же сам исчезаешь куда-то, растворяешься в полутемных залах. А я иду совсем в другую сторону. И там светло, и много красок, и нет ничего, что хотя бы отдаленно напоминало дым. Вот разве что запах, едва уловимый. Словно где-то очень далеко, чуть ли не в соседнем доме, подгорело молоко. Где-то на седьмом небе. А может, это я на нем? И снова как схватит сердце! Да сильно так! И с каждым шагом я все дальше и дальше от нашего дома, все дальше и дальше. И тебя нигде нет…

– Грустные ты мне, Катя, истории рассказываешь, – сказал Федор. – У тебя ничего не болит?

По тому, как она задумалась и ничего не сказала, Федор догадался, что у нее болит душа. Чем же тут поможешь, вздохнул про себя Дерейкин. Не проходит у нее боль, не проходит…

– А у нас уволили одного. Зря, я бы повысил – за находчивость. Пьяным застукали его, у нас строго с этим. Заставили объяснительную написать. Написал. «Пьян стал из-за попадания спирта в организм после того, как стал полоскать им больной зуб. Синцов стукнул меня по спине кулаком и я от неожиданности спирт проглотил».

– А как тебе такой сюжет? – спросила Катя. – Сюжет из времен заката средневековья.

– Как, оно разве закончилось, средневековье?

Катя рассмеялась.

– Вот, представь. Он, барон-фанфарон, полюбил актрису милостью Божьей, Ее. Тогда уже стали появляться в труппах актрисы. Это были актрисы на все времена! Раньше-то женские роли только мужчины играли. Она была просто чудо, и чудо как хороша. Поклонники вились вокруг Нее роем. Он был тоже из их числа, разве что побогаче других. Она же делала с Ним, что хотела, третировала Его, помыкала Им, пока совсем не свела с ума (что было сделать совсем не трудно). Она была доступна для всех, но недоступна только для Него одного. Ее знала вся труппа и все поклонники. Они спорили друг с другом о форме родинки на ее бедре и цвете шрама чуть левее сердца. Она отталкивала Его, швыряла Ему в лицо Его подарки и хохотала. Однажды, застав Ее с каким-то Пьеро, Он пронзил Ее шпагой, а Себя кинжалом. Их обоих похоронили за пределами церковной ограды: Ее как актрису, Его как самоубийцу.

– Какой кошмар! И кто это тебе рассказал все эти ужасы?

Катя вспыхнула и не разговаривала с Федором весь вечер, а его словно подзуживал кто – тоже помолчит-помолчит да как рявкнет под Шаляпина: «А ночь пришла, она плясала, пила вино и хохотала! Хо-хо-та-а-ла!» А потом примется громко рассуждать о том, что трагедия в театре тем слаще, чем жутче в жизни. Когда Федор в девять часов вечера хохотал в пятый раз, Катя не выдержала и тоже расхохоталась. Подскочила к Федору и стала колошматить его кулачками.

– Ну, боксер, доставай вино! Ведь сегодня очередной день, как мы знакомы с тобой!

Федор достал две бутылки вина, они пили его, плясали, как сумасшедшие, и орали во все горло: «Хо-хо-та-а-ла!» От возбуждения оба не сомкнули глаз до утра. Один только раз продолжили начатую Катей тему.

– Все-таки в театре должны играть одни мужчины, – сказал Федор.

– Так и было когда-то, – сказала Катя.

– И играть только для женщин.

– А для кого, ты думаешь, создан театр?

– Женщине самой нельзя играть, так как это игра дьявола. Она не должна продавать ему душу.

– Женщина изначально продана ему, – сказала Катя.

– Я не об этом. В театре и так все крутится вокруг женщины. В любой пьесе женщина из мужчины делает тряпку. Из-за нее мужчины перестают быть мужчинами или становятся зверями. А если еще и сама актриса начинает крутить мужиков-актеров вокруг себя – получается одна ложь.

– Чего захотел! – усмехнулась Катя. – Правду в театре увидать! Зачем театру правда? Правду в пивнушках да на кухнях ищи. Вылей-ка мне все остатки – напиться хочу!

– Мы с тобой как будто прощались, – сказала она на рассвете.

На следующий день из театра, в котором она работала до войны, принесли записку. Приглашали на юбилей театра. Подпись «Режиссер Славский».

– Новый, не наш, – сказала Катя. – Кажется, из Горького.

– Иди, развеешься, – сказал Федор. – Надень то платье, удивительно, оно черное, но ты в нем такая прозрачная вся.

Катя ушла в чудном платье, а Федор тыкался по углам и никак не мог отделаться от фразы: «Под городом Горьким, где ясные зорьки…»

В театре после концерта все выпили, стали вспоминать тех, кого растеряла труппа за годы войны. Помянули режиссера, первого мужа Екатерины, спросили у нее, не собирается ли она вернуться на театральные подмостки. Новый режиссер все поглядывал, поглядывал на нее, а прощаясь, вдруг предложил ей роль в новой пьесе, не героини, но характерную. «У вас андалузские глаза», – сказал он. И Катя тут же согласилась.

– Феденька, мне предложили в театре роль! – возбужденно воскликнула она сразу, как вошла в дом.

«Роль – Ее?» – подумал Федор. У него все оборвалось внутри, но он виду не подал и сказал:

– Это, Катя, просто замечательно! Просто замечательно! Поздравляю. Да ты раздевайся. Чего стоишь? Или собралась еще куда идти? Давай помогу. Тебе надо развеяться… Нельзя так долго убиваться по Коле! Он уже там, где ему хорошо.

«Может, даже лучше, чем нам, – подумал Федор. И ему стало тоскливо, так как видно было, что Катя думает, конечно же, не о Коле. – Надо же, ощущения одни, когда срываешься вниз, и у тела, и у сердца; у сердца только дольше летишь».

– Феденька! А давай выпьем!

– Выпьем, так выпьем, – сказал Федор и почувствовал вдруг себя сиротой, как тогда, в майскую победную ночь под Будапештом.

Собственно, этого следовало ожидать.

Катю засосала театральная жизнь, времени на семью практически не оставалось, а если и оставалось, то в совершенно иные, не стыкующиеся с Федиными отрезками свободного времени. Да и какая семья! Возвращалась она домой за полночь.

Первое время Федор ее встречал, но через пару недель совершенно выбился из сил, и ее стал провожать домой режиссер Славский. Они иногда подолгу стояли под окнами, несмотря на мороз. Федор не прислушивался к их разговору, но голоса то и дело долетали до слуха, они много смеялись, и Федору уже хотелось только одного: чтобы жена скорее зашла домой, и он наконец-то уснул. Или уж совсем не приходила бы, подумал как-то Федор, подумал совершенно спокойно. Чему бывать, того не миновать – так говорится в сказках. Но больше месяца он каждый раз думал о том, что не выдержит больше, сорвется, начнет кричать, раз чуть не выскочил во двор – худо бы пришлось режиссеру! – но заходила Катя, и он понимал, что криком, а уж тем более руками себе не поможешь.

– Чего же он к нам не зайдет? – раз только и спросил у Кати, и весь стал как мина. – Зашел бы. Не съем, чай.

– Федя, «чай» – это вульгарно!

Странно, но мина не взорвалась.

Однажды Катя домой не пришла. Федор не спал всю ночь, а под утро уснул и проспал все на свете: и работу, и приход жены. Когда проснулся, Катя стала, было, говорить ему о том, что вчера репетиция не шла, что…

– Катя, не надо, – глухо пробормотал Федор. – Мы же договорились с тобой: не надо придумывать ничего сверх того, что было. Зачем?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru