bannerbannerbanner
полная версияСолнце слепых

Виорэль Михайлович Ломов
Солнце слепых

Глава 16. Страшная высота

Чтобы заслужить день отдыха, надо шесть дней трудиться. Чтобы заслужить вечный покой, надо протрудиться всю жизнь. И если смерть наступает раньше, чем закончилась жизнь, это незаслуженная смерть. О жизни своей никто никому не сообщает, разве что в редких письмах, а о смерти сразу же телеграммы летят. И прямо в цель, в десятку.

Когда погибли Василий и Елена, Федор не знал, что сказать и как утешить жену, да и самого себя. Он понимал, что Родине потребовались жизни детей, и Родина взяла эти жизни, не спросив у родителей: «Можно?» А когда она спрашивала их об этом? Слава, ведь она замешена на одной лишь крови. Мы всегда гордились тем, что идем всем смертям назло неуклонно вперед, к новым смертям. К храму Славы на крови?

Когда принесли эту весть, когда Лида зашлась отчаянным криком, когда Федор пил водку, а стакан ходуном ходил в его руке, когда внутри самого Федора все дрожало, как водка в стакане, чтобы не заплакать самому, он сказал:

– Гордись, мать! – а потом готов был вырвать свой язык!

– Чем гордиться, Федя? Нечем больше гордиться.

А когда гробы, один и другой, нырнули в землю, когда не осталось никаких надежд и никаких иллюзий, когда осталась только глина, из которой уже не слепить человека, Лида, подняв голову, как волчица, потерявшая своих детей, завыла:

– У-у, суки!

Вряд ли слышали ее жилистые и черные «духи» в Афгане. Вряд ли слышали ее рыхлые и белые тела в Кремле. Да и тут-то все заглушили неживые звуки оркестра, сухой треск выстрелов похоронной команды, крик вспугнутых птиц, бешеный стук сердца на страшной высоте смерти и в страшной глубине жизни.

И осталась над могилкой Васеньки ясноглазого верхушка лопасти вертолета «МИ-8», как часть крыла «птицы счастья завтрашнего дня», а над могилкой Елены и того не осталось… Устремилась лопасть в небо, с которого он упал, как Икар. Будут теперь по ней скользить солнечные лучи, станут стекать дождевые капли, может, когда прилетит и усядется та птица… Бурундук пробежит от одной могилки к другой, передаст привет от одного другому и сгинет в кладбищенской тени. Кто там лежит, что они хотели в той своей жизни, почем знать?

Лида не пришла в себя после похорон. Она осталась где-то там, в невозвратном прошлом. Как ни пытался Федор хоть чем-то помочь ей, чем поможешь материнскому сердцу, которое вдруг перестало быть материнским? Спрашивается, какой прок ему быть пустым? Но оно пусто! А пустота прибежище боли.

Когда в человека вселяется нескончаемая боль, время начинает идти невыносимо медленно для человека и невыносимо быстро для его близких. Боль пройдет, утешают близкие больного. Боль проходит через больного, и время его кончается.

Лида умерла, и остались Федор с Машенькой одни на всем белом свете, ставшем вдруг черным. Если отец умный, то его ум поделится между его детьми. Если отец глупый, то его глупость помножится на их число. А если детей нет, то его ум просто уничтожится его же глупостью.

Глава 17. Старое зеркало

Дрейк любил командировки в Ленинград. Плохо, что эта, скорей всего, была последняя его командировка сюда. Мадам не на шутку взялась за него. Мазепа выдаст, а эта свинья съест. В руководстве пароходства сейчас замечательный тандем, смешанно-смешная команда.

В прошлые приезды Федор, сделав дела, бродил по городу, избегая достопримечательных мест и магазинов. От сочетания камня, воды и воздуха, наполненного голосами, шумом листвы и транспорта, особенно в дни яркого, нежаркого солнца, он испытывал горькое наслаждение от каждой минуты. Если же он и заходил в магазины, то исключительно в рыбные или антикварные, либо в обычные комиссионки.

Вот и сейчас совершенно случайно на Невском он заглянул в одну из таких комиссионок и буквально застрял в дверях – напротив него было старинное зеркало, обрамленное резной рамой. В узкое высокое зарешеченное окно с улицы проникал свет и падал под углом на плоскость зеркала. Зеркало в темно-коричневом деревянном уборе мерцало и переливалось голубовато-серебристым светом, словно в нем ожили его собственные воспоминания об увиденном за многие годы. По нему, как по экрану кинотеатра, бродили тени и пульсировали проекции предметов и жизней. Дрейк подошел к зеркалу, долго разглядывал его, как художественную картину в музее. Продавец пару раз спросил, не угодно ли ему посмотреть еще что-нибудь, но Дрейк благодарил и не отходил от зеркала. По прошествии, наверное, целого часа он справился о цене и тут же выложил деньги.

Женщина, которая разглядывала за спиной Федора какие-то тряпки, неожиданно произнесла на удивление знакомым голосом:

– Не забудьте по нему пройтись свечечкой.

– Что? – спросил пораженный Федор, обернулся, но позади его никого не оказалось.

В номере гостиницы он освободил зеркало от шпагата и оберточной бумаги, поставил в кресло и долго разглядывал раму, зеркальную поверхность, тыльную сторону, постукивал костяшками пальцев по толстому гулкому стеклу. Сам собой выбился ритм фламенко. В нижнем углу рамы наискосок было выжжено по-испански слово «Севилья». Зеркалу было никак не меньше трех, а то и четырех столетий, и оно, скорее всего, столько повидало на своем веку, что уже с трудом отражало все новое. Рама местами была треснута, подклеена, подкрашена, виднелись шляпки двух-трех крохотных черных гвоздиков и блестящая шляпка нового шурупа. И вот тут, и вот тут… Само зеркало с черными пятнами по углам, трещинками и разводами, и бельмом посередине таило в себе столько прелести и тайны, что Дрейк еще добрый час разглядывал его. Ему показалось на минуту, что он всматривается в глаза старого друга, которого не видел с юности. Он не стал стирать с него пыль, так как пыль придавала некую завершенность зеркальным картинам, словно следовала замыслу невидимого художника; казалось, что она наносилась микроскопическими мазками в течение всех прошедших лет. Дрейк сориентировал зеркало по отношению к окну, как это было в комиссионке, и уселся напротив. Что меня тянет к нему, думал он, будто я должен что-то разглядеть там, и не только должен, но и смогу. Не забудьте по нему пройтись свечечкой. Нету свечечки, сударыня, нету.

Он спустился в гастроном, купил бутылку водки и расположился напротив зеркала, как напротив приятного сотрапезника. Все не в одиночку, как алкоголик какой. Подняв стакан, он перемигнулся с зеркальным Дрейком и чокнулся с ним стаканом. После смерти Лиды в нем что-то оборвалось. Он постоянно чувствовал это что-то внутри, и оно мешало спать, думать, дышать. Словно часть его самого отмерла и стала гнить. На работе как-то пошло все вкривь и вкось, и он там почти перестал общаться с коллегами. И водочка превратилась в желанного друга, который о лишнем не спросит, а о нежелательном промолчит. Когда они уже за полночь доканчивали бутылку, Дрейк в зеркале предложил Дрейку перед зеркалом спуститься на кремнистый путь Гвадалахары. Иди сюда, сказал он. Дрейк встал и подошел к зеркалу. И впрямь, далеко внизу мерцали камни под луной, а горное эхо отражало топот копыт одинокого путника. Казалось, дорога пела песню. Ведь что такое дорога? Это и есть одетая в камень и песок песня. Всадник в плаще, как в черных крыльях, летел на фоне черно-синего неба к огромной серебряной с золотым отливом луне. Небо казалось черным, но на фоне более черных гор оно синело каким-то красноватым отливом. Дорога же мерцала, как глаза дьявола. Может быть оттого, что вела к городской площади, где у статуи на плитах кусками угля чернели пятна крови, а в фонтане застыли синие водные струи. А сбоку гром белых гитар рвал в клочья черную тишину Севильи. Разорвал, и тишина вспыхнула ослепительным солнечным светом. Небо синело до рези в глазах. На подоконнике, перед открытым в сад окном, стояла ваза с увядшей розой, а под окном кареглазый ослик отгонял хвостом слепней.

Тихий голос: «Ты вернешься?» – прошелестел, унесся в поле и вернулся оттуда едва слышным вздохом:

– Ты вернешься!..

«Вернусь ли я, – думал Дрейк, – куда?..» Под мшистой пылью было стекло, с пятнами и в разводах, и в нем, как в темной воде половодья, было не разглядеть ни всадника на коне, ни крылатого его плаща, ни прошлой, ни будущей жизни.

– Послушай лучше меня, – сказал Дрейк. – Послушай о том, как я вернулся:

***

«Мне позарез надо было попасть в Испанию, хотя это было смертельно опасно. На любой испанской дороге, на каждом шагу я мог встретить «слуг господних», а уж они-то не выпустят меня из своих дьявольских рук. На мне была одежда испанского кавальеро, господина средней руки, испанским языком я владел как родным, и разве что не вполне испанские черты лица могли привлечь к моей особе чье-то особое внимание. Расчет мой был, как всегда, на провидение, другую сторону риска. Без риска не бывает успеха.

Из Португалии я морем достиг Испании и высадился в Кадисе. Идти по Гвадалквивиру в Севилью было безрассудно, в порту Севильи меня могли узнать многие из тех, с кем довелось столкнуться на жизненном пути, а потом счастливо разойтись. В виду гавани у меня сжалось сердце от нехорошего предчувствия, но суета на берегу отвлекла меня. Там, во дворе первой подвернувшейся таверны, я расположился в тени старого бука и подкрепился горячей ольей, в которой было больше гороха, чем мяса, и теплым пирогом с овечьим сыром. В странствиях мне всегда не хватало, пожалуй, двух вещей: горячей пищи да зеленой травы. Чтоб не искушать судьбу, я расплачивался медными реалами.

Однако и в Кадисе было небезопасно. Побережье усыпано не только торговцами, солдатами и матросами, женщинами и проходимцами всех мастей, но еще и стражниками Святого братства, а также конной береговой охраной. Я поспешил покинуть это злачное место. Когда я проходил мимо жердей, на которых просушивалась рыба, я невольно остановился, привлеченный ее запахом и видом. Рядом два мальчишки увлеченно швыряли кто дальше железный прут. Один из них тут же подскочил ко мне и уговорил купить две прозрачные от жира рыбины.

 

В условленном месте, в лесистом ущелье в семи милях от порта, я встретился с Изабеллой и ее немногочисленной свитой, и мы отправились на север в Севилью, в сторону пропасти Кобры, где, по слухам, в земле располагается вход в ад. Впрочем, пересекая границу Испании в любом ее месте, ты уже оказываешься в аду.

На Изабелле был пыльник и дорожные очки, защищавшие ее чудные глаза от пыли и солнечных лучей. Нам то и дело попадались навстречу повозки с быками и мулы, навьюченные солью с соляных копей.

Сделав небольшой крюк, мы добрались до Севильи в самое пекло. От ослепительно яркого солнца все казалось белым. Даже тени. Никого не было на дороге.

Родители Изабеллы приняли меня в эстрадо. Они вели себя церемонно, но в то же время и чрезвычайно радушно. Усадив меня на возвышении, устланном коврами и подушками, они весь вечер вели со мной приятную беседу, не касаясь, однако, темы, которая была в их сердцах. В их словах и взглядах нет-нет да проскальзывала искренняя благодарность за то, что я спас их дочь. Их чрезвычайно интересовали быт и нравы индейцев южных земель, флора и фауна Вест-Индии, тем не менее, они с вниманием отнеслись к моему сообщению о том, что в ближайшие месяцы в Европе поползет вверх цена на имбирь и кофе, а в Азии на порох и пушки. Хотя, чтобы ненароком не выдать государственную тайну, я тут слегка лукавил. Из индейских же историй, как ни странно, более всего их тронул мой рассказ о неприхотливости аборигенов и их нечувствительности к холоду. Их привел в содрогание мой рассказ о том, как индейцы чуть ли не с первого дня рождения смазывают тело ребенка жиром, смешанным с песком, забивая, таким образом, поры и перекрывая всякий обмен теплом с окружающим воздухом. Со временем кожа становится совершенно нечувствительной к воздействию холода и ветра, и индейцу становится все нипочем, как тюленю.

Я гостил у них две недели. Мне очень нравилось сидеть с Изабеллой в патио в зелени винограда. А со второго дня я начал по нескольку часов в день позировать известному художнику-портретисту. Отец Изабеллы обмолвился, что подарит мне портрет, как только он будет готов. Художник в небывало короткий срок справился со своей задачей. Через два сеанса он должен был показать мне свою работу, но я, к сожалению, вынужден был спешно покинуть их гостеприимный дом. Кто-то донес, что у де Сильва скрывается не испанец, и это могло роковым образом отразиться на судьбе графа и его семьи.

Я простился с Изабеллой легко, как бы на короткое время, хотя понятно было, что прощаемся мы с нею навсегда. Я сел на коня. Она несколько минут удерживала его за уздцы, потом с улыбкой помахала мне рукой, резко отвернулась и, не оглядываясь, зашла в дом.

Покидал Севилью я ночью. Луна висела прямо над головой и высвечивала камни на дороге. Из-за поворота вывернули несколько всадников и карета. Было поздно искать укрытие и я, не меняя рысь, ехал им навстречу. Карета остановилась, из нее вышел, судя по голосу, молодой мужчина. Мы поприветствовали друг друга, и он поинтересовался, не попадался ли мне по пути какой-нибудь иностранец.

– Нет, не попадался никто, – ответил я. – А что, в порту их больше нет?

Мужчина рассмеялся.

– Те, что в порту, мне не нужны. Как там Алькасар – стоит?

– Стоит! – сказал я.

Мы пожелали друг другу удачной дороги и разъехались в разные стороны.

Нехорошее предчувствие, что теснило мне грудь на подходе к берегам Испании, на этот раз, к счастью, обмануло меня. Я без помех сел на корабль, может, еще потому, что на берегу все как сошли с ума и танцевали до упаду свои южно-испанские танцы. Мое сердце всю неделю стучало в груди в ритме фламенко.

И холодные северные валы шли один за другим, шли на юг, поднимая и опуская корабль, и где-то далеко на юге, где от зноя треснула скала, и обнажился вход в ад, накрывали проклятую землю, на которой я навсегда оставил свое счастье».

***

– Кому мне это рассказать? – спросил Федор у себя в зеркале и, понятно, не дождался ответа.

Глава 18. Гетман Мазепа

Начальник речного пароходства Мазепа был самым крупным мужчиной порта, включая грузчиков, прозвавших его «гетманом». А еще – самым крупным докладчиком из всех, кого знавала трибуна Дома культуры пароходства. Любую свою мысль Мазепа предварял словами: «Я вот тут много думал…» Удивительно, но в годы авторитаризма у Мазепы был сладкий голос и сладкие манеры. С ними он вмешивался в любой разговор и в любую судьбу, как сахар в тесто. Это был самый деятельный начальник, когда-либо бывший на этом посту.

«Гетманом» Мазепу звали не только за фамилию. Звали так еще за пять волосков, намазанных на лысину, и за широкие штаны, висевшие на нем бесформенным кулем.

– Как в штаны наложил, – любовно говорила ему жена, дородная Дарья Семеновна, подтягивая по утрам гетманские шаровары ближе к подбородку. Мазепа ей не сопротивлялся, так как бесполезно было.

В декабре семьдесят девятого года в Москве спохватились и дали запоздалую команду: срочно внедрить в следующем году в Нежинском речном пароходстве комплексную систему управления качеством продукции (КС УКП НеРеПа). Под «продукцией» разумелось все, что только могло прийти в голову. В пароходстве систему так и называли: «КСУКА-ПЭ не репа, так …» Далее следовало неприличное слово.

Ответственным за разработку и внедрение КСУКИ-ПЭ в пароходстве была назначена бывшая работница областного центра стандартизации «мадам» Сидорова. Мазепа увидел Нину Петровну ранней весной на одном из совещаний (она была в оранжевой кофточке) и пригласил ее на работу.

В октябре восьмидесятого Дрейку сказали, что на второе место в пароходстве вышла Н.П. Сидорова.

По молодости, руководители предприятий, не говоря уж о министрах или начальниках главков, казались Дрейку богами. По мере его взросления, они из богов нисходили в ранг полубогов, героев, воинов, заурядных работяг, пока не превратились, в конце концов, в зловредных мальчиков для битья, падких до любого лакомства и больших пакостников. И чем были выше ножки у стула, тем пуще хотелось малышам сладенького. Мазепа не был исключением, но по большому счету он Федору был безразличен, так как ничем особо не навредил ему. Вот только партсобрания по его устному приказу секретарь парткома назначал на восемнадцать тридцать, чтобы трудящиеся после напряженного трудового дня успели покурить и выпить по чашечке чаю.

На партсобрании, уже по темному, обсуждали проект очередного «Руководства по качеству». Мазепа ознакомился с документом, побагровел:

– Эт-то что такое? Я спрашиваю вас, Илья Данилыч, что это такое?

Машинистка напечатала вместо «Руководство» – «Куроводство», а «Вводную часть» обозвала «Водной». Секретарь парткома Илья Данилыч стал хвататься за листочки, лежащие перед ним.

– Сами-то читали? «Водная» – ладно, но «Куроводство»? Нужное порвать! Ненужное перепечатать! – красуясь собой, скомандовал «гетман». Не иначе это про него заметил Монтень, что он отправляет свою должность, даже сидя на стульчаке.

– Нина Петровна, берите-ка все в свои руки! А то тут у нас одна вода. С курями.

Через неделю ввели новую строчку и Нину Петровну провели по приказу начальником отдела стандартизации и управления качеством. Нина Петровна начала с того, что сама наклепала с полсотни стандартов, благо в центре стандартизации их хватило бы на всю страну.

Дрейку совершенно случайно попал в руки один такой стандарт, регламентирующий работу капитана. Стандарт был просто безумный. Дрейк не знал, плакать ему или смеяться. Документ, например, вменял в обязанность капитану судна расписываться в журнале за каждый подаваемый на реке гудок. Согласно предлагаемой классификации. А целый раздел был посвящен (он так и назывался) «режиму труда и отдыха». Пленительная фраза, вобравшая в себя марксистскую диалектику и филологический бред из сочетания не сочетаемых слов. «По одним только словосочетаниям, особенностям их возникновения и исчезновения, не привлекая археологию и архивы, историки могли бы издать уникальный труд по всемирной истории. Жаль, не тем они заняты», – решил Дрейк..

Он не пожалел времени и зашел к «мадам» на прием.

– Нина Петровна, согласитесь, некоторые разделы стандарта излишни, – пробовал убедить ее Дрейк. – Ну что это? Гудок – какой гудок? Гудки – они разные…

– Дерейкин! Вы никогда не занимались стандартизацией! Занимайтесь своим делом и не мешайте мне заниматься моим!

– Но это же галиматья!

– Это процедуры! – назидательно произнесла «мадам».

– Водные?

– Все. Довольно! Стандарт уже всеми согласован и подписан. Егор Дмитриевич завтра утвердит, и будете расписывать все гудки! Как миленький!

Дрейк покинул кабинет, бросив в дверях:

– За пердеж не расписываюсь!

– Слушай, кто это такой, твой Дерейкин? Рожа страшная, пиратская! – в тот же день пристала Нина Петровна к Мазепе. – Груб, неотесан! Прямо животное! Как ты держишь его?

Мазепа пробовал отшутиться, куда там!

– Или я, или «пират»! – поставила она вопрос ребром. – Чтоб завтра же!

– Да погоди ты! Кто ж так сразу решает дела?

Под Новый год собрались в Доме культуры пароходства. Выступали приглашенные артисты. Пели, танцевали, декламировали, показывали фокусы. Известный циркач на глазах публики съел багор и не побагровел.

– Лежат холодные туманы, горят багровые костры. Душа морозная Светланы в мечтах таинственной игры, – читал звучным голосом артист драмтеатра Кукундеев.

– Жуковский! «Светлана»! – прокомментировала громким шепотом первому ряду «мадам».

Дрейк, сидящий позади ее во втором ряду, поправил:

– Какая к черту «Светлана»! Это Блок! «Ночь на Новый год»!

«Мадам» презрительно фыркнула.

Когда Кукундеев в последний раз закатил глаза, и затихло перед многоточиями последнее слово Блока, Дрейк встал и на весь зал спросил у актера:

– Прошу разрешить наш спор. Нина Петровна Сидорова уверяет, что это «Светлана» Жуковского, а я говорю, что это Блок!

– Я сожалею, мадам, – Кукундеев, не ведая того, назвал Сидорову ее прозвищем, – я сожалею, но это все-таки Блок. Вы правы, сударь. «Ночь на Новый год».

Он одобрительно чисто символически похлопал Дрейку, как знатоку русской поэзии. Зал, в пику Сидоровой, дружно и уже натурально громко поддержал Дрейка. Дрейк с Кукундеевым указывали друг на друга, зрители аплодировали, а Сидорова покинула зал. Впрочем, вскоре вернулась с припудренным личиком.

Как Новый год встретишь, так и проведешь его, говорят мудрые люди. Только не все идет их молитвами.

Еще одно столкновение с «мадам» у Дрейка произошло в приемной Мазепы в конце января. Капитан ждал, когда из кабинета выйдет диспетчер, чтобы согласовать вопросы партхозактива, выносимые на конференцию. Дрейк, как секретарь парторганизации управления пароходства, замещал попавшего в больницу секретаря парткома, поскольку не было и командированного на учебу в Москву зама по оргвопросам. Мазепа пригласил его на десять тридцать, Дрейк пришел за пять минут до назначенного. Надо было отдать Мазепе должное: он был пунктуален во всем. В кабинете был диспетчер.

– Федор Иванович, а почему вы занимаетесь этими вопросами? – поинтересовалась Зина, хотя прекрасно знала диспозицию пароходства на каждый день.

– Выбит партком и закрыт. Вот повесили на меня подготовку. Думал отдохнуть недельку.

Тут зашла Нина Петровна и, ни слова не говоря, прямиком к двери кабинета, и уже взялась за ручку.

– Товарищ Сидорова, здесь очередь! – окликнул ее Дрейк.

«Мадам», не отпуская ручку, повернула к нему свое белое лицо и снисходительно ухмыльнулась. А потом, вскинув голову, зашла в кабинет. В проеме дверей только дернулся обтянутый брюками зад. Дрейк посмотрел на секретаршу. Та вздохнула.

– Зиночка, подскажите Егору Дмитричу, пусть намекнет… «мадам», что тут не институт стандартизации, а производство.

– Я уже говорила ему, – сказала она, и Дрейк услышал в ее тоне больше, чем она произнесла. Н-да, похоже, настают в пароходстве новые времена.

Вышел диспетчер. Дрейк встал было, да вспомнил, что в кабинете находится Сидорова, снова сел. Минут двадцать прошли в ожидании. Зина перебирала корреспонденцию, изредка поглядывая на Дрейка, изучающего рисунок линолеума. Не разговаривалось. Прошло двадцать пять минут. Капитан встал. Хватит! – решил он.

– Это ч-черт знает что! – вырвалось у него, и в этот момент открылась дверь. Первой вышла грудью вперед и вверх улыбающаяся «мадам», за ней, чуть нагнувшись к ней, Мазепа.

– Егор Дмитриевич! – произнес резко Дрейк. – Вы мне назначили на десять тридцать. А уже без пяти одиннадцать. Я полагал, что партхозактив важнее вопросов стандартизации?

– Дерейкин! Вас не спрашивают! – сказала Сидорова.

– А вы, Сидорова, не лезьте в разговор мужчин! – рявкнул Дрейк.

Зиночка заметалась за столом. Мазепа стал наливаться кровью. Сидорова улыбалась, кусая губы.

 

– Так как, Егор Дмитриевич, партхозактив будем проводить? Может, поручим – ей?

– Заходите! – отрезал начальник, пропуская капитана в кабинет. – Зина, никого не впускать!

В феврале «Вечерка» напечатала разгромную статью о безобразиях, вскрытых комиссией горкома в одной из парторганизаций пароходства, где секретарем был товарищ Дерейкин Ф.И. На парткоме пароходства, естественно, этот факт обсудили и сделали оргвыводы. Потом начались наезды на Дрейка по хозчасти, отчетности, коллективу, в котором он был парторгом, а в марте стали разбирать и личные качества самого капитана.

Дрейк разругался вдрызг с первым секретарем парткома, вышедшим с больничного, и не сказавшим ничего вразумительного о причинах появления той статьи, пробовал несколько раз попасть на прием к Мазепе, но тот вдруг стал недосягаемым, как фюрер. Секретарь Зиночка позеленела от вранья. Ей безотчетно нравился Дрейк. Хорошо представляя всю подоплеку происходящего, Зиночка не знала, чем помочь Федору Ивановичу. Ведь выживут до выхода на пенсию, в лес не ходи, выживут!

Короче, за четыре месяца до выхода на пенсию Дрейк сам понял это, плюнул на все и без предварительного уведомления подался в бункер к Мазепе. Зиночка щебетала по телефону и проворонила Дрейка. Она пискнула, но за Дрейком уже закрылась дверь.

В кабинете никого не было. Дверь в «сераль» была закрыта. «Сералем» назывался небольшой уютный кабинет для гостей, позади основного кабинета. С диваном, креслами, торшерами, телевизором и холодильником. В «горке» сверкал хрусталь, и тускло отсвечивало серебро.

– Товарищ начальник! – громко позвал Дрейк. – Егор Дмитрич!

В «серале» кто-то был.

Была не была, решил Дрейк и постучал в дверь «сераля». Потом открыл ее. На диване сидел с безумными глазами красный Мазепа. Волосы свесились с его лысины, а «мадам», накрытая полотенчиком, лупала на Дрейка глазами. Вся ее лягушачья шкурка лежала и висела на стульчике.

– О, у вас тут, как в бане! – сказал Дрейк.

– Выйдите во-он! – побагровел «гетман».

– Успею. А то к вам не попадешь. Занято все время. Как в общем вагоне. К Гитлеру было в бункер проще попасть.

– Егор Митрич! Как вы терпите это! – ужаснулась «мадам».

– Что, мадам, – спросил Дрейк, – озябли? Грудку прикройте.

– Да как! Да как ты сме…

– Заткнись, Мазепа, – сказал Дрейк. Ему Мазепа в этот момент даже понравился. – А то Зину сейчас кликну и кого-нибудь с крыльца. Для составления акта. Акт в горком, копию Дарье Семеновне. Нина Петровна, слышал, хочет меня уволить? Так вот, я решил не увольняться. На пенсию выйду из моего славного пароходства. Нравится мне в нем! А пока посижу дома, отдохну. От вас. Значит, так, Мазепа: наезды на меня прекратить, выговоры снять, объявить благодарность, с занесением, фото на Доску почета вернуть, получку приносить на дом, с почетом проводить на пенсию 25 июля. Можно заочно на торжественном собрании. Чтоб цветы были, грамота и запись в «Книге почета»! Сушите весла, мадам!

Дрейк кончиками пальцев брезгливо подцепил одежонку «мадам», прошел, закрыв дверь «сераля», через кабинет в приемную. Раскрыв дверь кабинета, помедлил мгновение и вновь вернулся в «сераль», оставив все двери открытыми настежь.

– Да! Жена-то ваша, Егор Кузьмич, беспокоится за вас! – воскликнул он и вышел в приемную: – Зиночка! Там Дарья Семеновна спрашивала Егора Кузьмича, ой, простите, Егора Дмитрича, так он отдыхает в «серале»! Чайку организуйте ему! Две чашечки!

– Ты мне ответишь за это! – донесся из «сераля» крик начальника пароходства. – Это дело чести!

– Честь неприлична глупому, – сказал Дрейк, бросил на пол одежду Сидоровой и демонстративно вытер рядом с ней ноги. Наклонился к секретарше и, пожав ей руку, тихо сказал:

– Если б вы только знали, Зиночка, какой кайф в шантаже!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru