Когда находишься в пути, за любым поворотом тебя ждет если не ад, то уж рай точно.
Если ты в распутицу оказался за городом посреди дороги в заглохшей машине и в адском тумане не у кого спросить, куда ведет эта дорога, не отчаивайся – все дороги ведут в Рим.
Если же ты, читатель, точно так же оказался вдруг один на задворках жизни и перед тобой в белой мороси то проступают, то теряются несколько тропок – не спрашивай себя, куда они ведут, ибо каждая из них ведет тебя в ад.
Да и в повседневной жизни: идешь на работу, а приходишь в ад. Возвращаешься домой, а там тоже ад. Да такой, что сразу и не поймешь, то ли дома все такие сумасшедшие, то ли у тебя самого не все дома. Но это вовсе не означает, что нет рая, а кругом один только ад. Никогда не надо отчаиваться: как бы ни было плохо, рано или поздно будет еще хуже.
Вообще-то знатоки утверждают, что и к аду, и к раю ведет одна дорога, на середине которой, на развилке, есть громадный ров со змеями и рыжими муравьями, наполовину заполненный черепами и костями грешников и праведников. Говорят, там разлом земной, еще что-то жутко апокалипсическое, черт-те что говорят – не буду передавать чьи-то домыслы, спросите знатоков сами, пошлите им каверзный вопрос в конверте. Только не забудьте приложить свою фотографию, чтобы вас показали по TV и за вас гордилась вся страна.
У нас же все было, как у всех. Рай, который оказался за поворотом, напоминал и не напоминал многочисленные описания страны лучезарного света, которых тьма тьмущая. И к этому раю вела прозаичная, где песчаная, где кремнистая, дорога, с которой ветер бросал в лицо пыль, и она потом долга резала глаза и скрипела на зубах.
Итак, свернув за этот поворот, мы увидели в конце длинного туннеля белое пятно неведомого дня и поспешили к нему. Спустя считанные (непонятно кем) минуты мы оказались на вершине высокого холма. Нас охватило пьянящее чувство, будто мы оказались на вершине мира. Если наши останки погребут в этом холме, так оно и будет на самом деле, поскольку мы тогда обретем наконец-то мир.
– Тебе ничего не подсказывает твоя интуиция? – спросил я Рассказчика.
– Ничего, – ответил он. – Это место не для откровений. Слишком высоко.
С вершины открывалась панорама рая: вогнутый зеленый дол, выпуклое море, гладкое синее небо с бегущими по нему наперегонки белыми барашками и лазурными мечтами, солнце и слепой дождь. Весь огромный объем пространства спокойно сиял, как смарагд. А во всех воздушных замках был день открытых дверей.
Место над крутым обрывом, между бездонным небом и бездонным же морем, занимал серый замок, внушительных, но все же конечных размеров. Серые стены замка располагались правильным шестиугольником и напоминали сверху бензольное кольцо или ячейку на картограмме ядерного реактора, а если чуть-чуть задуматься, некую сакральную фигуру, непостижимую для неофита, задумавшегося чуть-чуть. Вокруг замка – с видимой нам стороны – опоясывая три стены, был ров, наполненный водой из горной речушки. Три другие стены являлись продолжением скал, на которых были сооружены. Когда из глубины моря появлялся корабль, величественный замок на скалах, на фоне гор под высоким небом, должен был внушать матросам странные для них мысли о бренности бытия и утлости их суденышка. Одиннадцать башен разделяли равные промежутки, и были башни в два раза выше стен. Две башни, со стороны моря, еще не были возведены полностью. В ближней к нам, двенадцатой, судя по всему – главной, был массивный подъемный мост, приводимый в движение с верхней площадки барабанами, хорошо видимыми издалека. Эта башня была раза в два шире прочих и выше их.
Когда мы спустились с холма и подошли ко рву, мост дрогнул, со скрежетом опустился, не дойдя полуметра до упора, и мы взошли на него. Мост закачался у нас под ногами, и тут же вверх поползла тяжелая решетка и на высоте головы всадника замерла, готовая пропустить друга, а на врага и непрошеного гостя обрушить всю свою остроконечную массу. Решетка пропустила нас и мы вошли – четыре точки – на плоскость двора. У дальней южной стороны был собственно замок или дворец. Вдоль стен по периметру тянулись роскошные розовые кусты, источавшие тонкий, до ядовитости, аромат, как нельзя более подходивший этому месту. Тут садовники, наверное, уходили на пенсию в пятьдесят лет.
Нас приветствовал седой и статный, чувствовалось – не из простых смертных, Управляющий замком. Похоже, это был разорившийся граф или даже герцог, который сегодня не в милости у Его Величества. Странно было видеть его здесь в роли чьего-то слуги, кроме своего государя, но мало ли что может прийти в голову, не обремененную заботами о хлебе насущном!
Церемониал приветствия он начал с меня, а затем приветствовал и моих спутников. Манеры его были безупречны, но мне все же показалось, что, приветствуя Бороду, он едва сдержал легкую, но колючую, пропитанную ароматом розы и скрытыми в ней шипами, улыбку. К его словам я не прислушивался, а чувствовал себя зрителем камерного театра, озабоченного не спектаклем, а житейскими проблемами. Что мне Гекуба! Но тут до меня дошло… Я не верил своим ушам.
– Что он сказал? – спросил я Рассказчика.
– Он приветствовал вас, сиятельный князь, и заверил, что ваш замок готов к приему – вас, – он поклонился мне, – и ваших друзей, – он поклонился Бобу и Бороде.
Боб сделал книксен. Борода трижды перекрестился на православный манер. Я стоял столбом.
Управляющий похоже отметил эту странность высоких гостей, спустившихся, правда, с не менее высоких гор.
– Ты знаешь латынь? – задал я бессмысленный вопрос.
– Быть в Риме – и не знать латынь?
Покончив с приветствиями, Управляющий подал знак и мне стали подносить дары. Каждый дар сопровождался церемониальным поклоном Управляющего в неопределенном направлении, видимо, вдоль вектора, образованного мной и дарителем.
– Трех соколов в золотых клетках для соколиной охоты – от императора Германии, его величества Генриха Седьмого Люксембургского!
Клетки поднесли ко мне. Все три сокола смотрели мне в глаза. В глазах их я читал преданность, преданность и одну только преданность. Посмотрим, что в них будет, когда клетки откроются. Я кивнул головой. Клетки унесли.
– Двухтомник: «Священное писание» и «Священное предание» в золотом переплете и с платиновой пряжкой, а так же, как истинному праведнику-католику, красно-желтый зонт – от папы Климента Пятого из Авиньона!
«Попал в переплет, – подумал я, разглядывая фолианты с зонтом. – Взяли бы и поднесли «Труды профессора Фердинандова». Я кивнул и их также унесли.
– Чистокровного жеребца Анхиза с седлом из кожи вепря и серебряной сбруей – от короля Португалии Диниша Первого Землепашца!
Караковый жеребец оскалил зубы и встал на дыбы.
– Огонь! – невольно вырвалось у меня.
– Его звать Анхиз, ваше сиятельство.
– Огонь! – повторил я.
Жеребец перебирал сухими жилистыми ногами, вертел длинной мускулистой шеей и скалил зубы.
– Он улыбается вам.
Жеребца увели.
– Хронометр – от короля Неаполя Роберта Мартелло!
«Какая громадина! Вся из дерева. И она создана для того, чтобы ловить такие ничтожно малые часы и минуты. Подарить, что ли, этому Мартелло мои кварцевые часы?»
– Их много, даров? – спросил я Рассказчика.
– Много, но среди них нет главного.
– «Энеиду» Вергилия в мягкой обложке из бархата – от Данте Алигьери!
Я невольно поднял брови, выразив целую гамму чувств, как опытный актер старой японской школы.
– Ларец с красками и набором кистей – от живописца Джотто ди Бондоне!
– Борода, думаю, это тебе пригодится, – шепнул я приятелю.
У него загорелись глаза.
– Ларь с перцем, мускатным орехом и шафраном – от архитектора Джованни Пизано!
«Что ж, я не венецианский дож, это не Венеция и шафран – не валюта, значит, не взятка. Приму и шафран».
Наконец с дарами было покончено. Все они были унесены в мои покои, а конь-огонь уведен в стойло.
– С вашего соизволения мы хронометр разместим на третьей башне, – сказал Управляющий. – Он в ваших покоях не поместится.
Я всемилостивейше и светлейше соизволил.
– Недурно было бы восход и заход солнца отмечать стрельбой из пушки, – неосторожно сказал я и посмотрел на палящее солнце в зените.
– Извольте повторить, – попросил Управляющий. – Стрельбой из чего?
– Хорошо. В другой раз, – сказал я.
– Ваше сиятельство, у меня к вам конфиденциальный разговор. Короткий, но безотлагательный.
Я кивнул своим спутникам, чтобы шли отдыхать, а мы с Управляющим медленно двинулись по розовой аллее к дворцу.
– Прежде всего позволю себе высказать мое глубокое удовлетворение вашей почтительностью, с которой был принят вами драгоценный дар от нашего несравненного комедиографа Данте Алигьери. Я распорядился книгу положить вам в изголовье.
– Благодарю вас, вы очень любезны, – сказал я.
– Теперь, собственно, о предмете конфиденциальности. Один дар от лица, пожелавшего остаться неизвестным (он граф), я не счел возможным предоставить на всеобщее обозрение. Прошу извинить меня за самоуправство.
– Да ради бога! Продолжайте.
– Это лицо прислало вам из Венеции прекрасное зеркало, обрамленное неизвестным мне материалом. Скорее всего, китайским. Оно удивительным образом копирует день и ночь. Когда в нем ночь, оно серое и в нем довольно сносно видишь свое собственное изображение. А когда в нем день, в нем появляется масса различных изображений, таких ярких, что себя уже и не видишь. Есть очень странные изображения, похожие на ночные кошмары или на персонажей «Комедии» Данте. И самое интересное, – Управляющий понизил голос и оглянулся, чем очень удивил меня, – что зеркало не отпускает эти изображения. В нем столько накопилось их, что от тесноты они начинают драться и убивать друг друга. Там сплошь смерть и насилие. И я опасаюсь, – перешел он на шепот, – я опасаюсь, как бы это зеркало не лопнуло и из него, как из ящика Пандоры, не вывалились на человечество все эти злобные и кровожадные изображения. Люди не справятся с ними. Здесь нужна рука Бога. Это зеркало у вас в опочивальне. Я его на всякий случай, от греха подальше, накрыл плащом.
– И что же оно само… включается? Я хотел сказать, меняет свои изображения, чередует день и ночь?
– Нет, там есть такой рычажок…
«Бог ты мой, да это же телевизор!» – я посмотрел по сторонам, не видно ли где линии электропередачи, чем черт не шутит – что мы знаем о средневековье? ЛЭП не было. Значит, кабель или на батарейках.
Я искренне поблагодарил Управляющего за предупреждение и заверил его, что не допущу, чтобы на человечество вывалилась вся эта мразь зазеркалья. Мало того, подумал я, я уничтожу эту гадину в самом зародыше, пока она не наплодила мириады змеенышей и те не расползлись по всему свету. Посланцы тьмы. Когда на ТV начинается день, на земле настает ночь. Надо так его уничтожить, чтобы ни одна его часть, ни один винтик, не попали в руки какому-нибудь средневековому гению и очередное дитя любопытства и любознательности не приблизило бы конец света на несколько веков.
Так вот как, оказывается, становятся луддитами, мракобесами и мизантропами. Не от незнания, господа, а совсем даже напротив – от знания того, чего еще не знаете вы!
Хотя, как я наивен: уничтожив этот ящик, я вовсе не уничтожу телевидение. Технический прогресс неуничтожим, как сорняк, как искушение дьявола, как вечное стремление человека облегчить себе жизнь. Ведь это не рукопись и не скульптура, не яблоня и не дамасская роза, в конце концов!
Чей же это такой изысканный подарочек? Графа, пожелавшего остаться неизвестным? Кажется, я знаю, чей.
Не успел я оглядеться в своих покоях, как мне предложили помыться и переодеться к обеду. Помыться мне предложили в сенях, где переваливались утки и бродили собаки и куры, а возле стены лежали откормленные свиньи, интеллектом уступающие, по заверениям биологов, только человеку. Про свинью нельзя, наверное, сказать, что она худа или плохо выглядит. Особенно в Хохляндии, что в переводе с немецкого означает: «Высокая страна». Поэтому свинья так редко пользуется услугами диетологов и прочих служителей культа здорового жилистого тела, портящих вкус сала.
На земляном полу стояла громадная бочка, накрытая тряпкой. Из бочки поднимался пар. Рядом стояли еще две кадки с горячей и холодной водой и висели на колу с гвоздями три ковша, один больше другого, гребень, какие-то конские хвосты, должно быть, мочалки, льняные полотнища – полотенца, в тазике лежала пемза и глина. Мыла и шампуня, естественно, не было. И это было тоже хорошо. На табуреточке лежало аккуратно сложенное бельишко. Везде была набросана солома, чтобы было хорошо ногам. А еще потому, что она прикрывала гуано домашних животных и птиц. Из стойла заржал Анхиз. Я подошел к нему, почесал храп, взял из корзины охапку моркови и угостил. Жеребец шумно жевал морковь, глядя мне в глаза своими изумительными по красоте глазами, и я понял, что пришелся ему по душе.
– Ты, часом, не вещий конь? – спросил я его. – Может, совет дашь, как в страну неизреченную нам попасть? Молчишь? Правильно делаешь. Огонь!
«Анхиз, приятель!» – прочитал я в его карих глазах.
– Огонь! – согласился я.
Поначалу я думал, что меня начнут услужливо раздевать, помогать залезть в бочку, лить воду, суетиться, хлопотать… Ничего подобного! Вокруг не было ни одной человеческой души. И это было хорошо. Я люблю мыться один. И как это слуги улавливают желание своих господ? Ни одна школа, ни один лицей, не говоря уж об университете, не в состоянии научить одного человека понимать мысли и желания другого. Это признак хорошего тона, вспомнил я, или хорошего вкуса. Этому не учат, с этим рождаются.
Странно, однако, что в краю, где изобрели термы с их парильнями и говорильнями, дискуссионными клубами и заговорами против цезарей, спортзалами и соляриями, кальдариями, тепидариями, фригидариями и прочими валериями и холериями, по прошествии всего нескольких веков отказались от них и могли предложить усталым и знатным (!) путникам только бочки с горячей водой. Налицо было упрощение банного церемониала и его подлинный демократизм. Видимо, это плата за переход от стадии рабовладения к более прогрессивной стадии – феодализму. Прогресс вообще выбрал путь упрощения всего сущего и умножения насущного. Но и эта кадушка была, по всей видимости, милость Господня, так как доживи мы до короля Генриха IV, без его ордена Бани мы не имели бы и вовсе привилегии мыться и умываться.
После помывки на дне и стенках бочки осталось, наверное, с полпуда грязи и соли.
«Хорош сиятельный!» – подумал я мыслями слуг. Впрочем, принадлежат ли слугам их мысли? И что лучше, в конце концов, чистая кровь или чистое тело? Или чистая душа? Наверное, все же чистая совесть. Впрочем, лучше всего чистое белье. Особенно с морозца…
Когда я покидал свое чистилище, две свиньи со вздохом поднялись и поплелись к бочке в поисках поживы и пополнения своего интеллекта.
Возле выхода на завалинке меня ожидал посыльный. Он шустро смахнул с моих доспехов пыль и проводил меня в гостиную. Там уже все собрались и ждали меня. Когда я вошел, присутствующие встали и поклоном приветствовали мою светлость. Я приблизился к ним и у них посветлели глаза. Что касается Бороды и Боба, я знал – это от голода.
Трапеза, в отличие от средневековой сауны, была изысканнейшая. Одни цвета цветов и краски блюд чего стоили. Надо не забыть спросить у Бороды хотя бы о примерной их цене. О звуках желудка и запахах пищи предпочитаю молчать. Тем более со звуками хорошо справились Рабле и Дали. А вот запахи еще какое-то время будут сопровождать меня в пути, как в небе легкие перистые облака.
Всевозможные жюльены, салаты, павлиньи языки и оливки, фаршированные какой-то дребеденью из морепродуктов, спаржи и индийских пряностей, тарелки с чем-то, чему названий не было в моей памяти, прочая съедобная акварель только предваряли главные блюда в масле, жире и собственном соку. Блюда эти вносили на египетских ладьях. Шестеро верзил заносили каждую ладью и, как гроб, водружали ее на гигантский стол, чтобы мы могли как следует проститься с ее содержимым. Собравшихся было много, не менее ста человек, и воздух гостиной был буквально насыщен естественными разрядами хорошего аппетита. Когда двенадцать человек занесли на вертеле гигантскую тушу хорошо прожаренного быка, над столом на минуту воцарилось священное молчание и атмосфера накалилась как перед грозой. Прорвало и понесло. И закружилось и завертелось. Семь человек свалились под стол. Пятерых утащили в соседнюю залу. Груды мяса, дичи и рыбы были погребены в людском чреве. Все это заливалось непомерным количеством незнакомой, но приличной выпивки. Вкатили, кажется, уже пятый бочонок с вином. Я повертел во все стороны головой.
– Мэтра Франсуа Рабле высматриваешь? – спросил Рассказчик. – Он придет попозже. Заглянул по пути к молодому своему приятелю Нострадамусу в другой век. Не беспокойся, он ненадолго, ему достанется.
– Жаль, нет щец, – рыгнув, сказал Борода и отвалился от стола.
– И пивка жигулевского, – сказал Боб, взглядом победителя обозревая перед собой поле брани и останки пиршества.
– Марс! – подтолкнул меня Рассказчик, указывая на Боба.
– Что угодно будет вашему сиятельству еще? – хором спросили четыре официанта, мигом подскочившие к нам.
Управляющий выжидающе смотрел не на нас, а на них.
– Щец бы, – сказал, снова рыгнув, Борода.
– Пивка жигулевского, – сказал Боб, вздохнул и взял от своего бесчувственного соседа справа пропадавший зазря поросячий бок.
– Столичной, – попросил Рассказчик. – В отпотевшем графинчике. Увенчать сей симпозиум.
– Благодарю, – сказал я. – Все хорошо. А господа шутят. Они вычитали у Данте, что в раю дают щи, пиво и водку, вот и шутят.
Слуги доложили Управляющему о наших желаниях. Управляющий издали поклонился мне, распорядился о чем-то и подошел к нам.
– Господа желают в рай? – спросил он. – Вы, ваше сиятельство, тоже желаете?
Я молча взирал на него. Управляющий был не из тех, кто упивается весельем на шоу «Золотой Остап», и я не знал, как отнестись к его словам.
– Как вам будет угодно. Рай ждет вас.
– Приятно слышать, – подал голос Боб. – Поесть-то можно? А то в раю, слышал, не кормят.
– Так – не кормят, – ответил Управляющий.
– Ну вот, видите. Благодарю вас, – Боб с трудом приподнялся со своего места и поклонился. Управляющий в ответ поклонился ему. Боб еще раз поклонился и упал на сиденье, не потеряв, впрочем, равновесия.
– Может, выпьешь? – Боб протянул Управляющему кубок с вином.
– С превеликим удовольствием. Но прошу извинить меня. Я на посту.
– А! Гаишник, – пробурчал Боб, потеряв к инспектору всякий интерес. – Я сегодня не на ходу.
После трапезы большинство гостей огрузло за столом и отдыхало от праведных трудов. В углу музыканты играли на каких-то инструментах. Мелодия совершенно не воспринималась сознанием, было просто тревожно, как перед сражением. Мы с Рассказчиком покинули стол сами. Бороде и Бобу помогли выйти на свежий воздух четыре человека.
– Ваше сиятельство, – обратился ко мне Управляющий, – как будет угодно вам распорядиться о порядке посещения рая?
– В пешем, милейший! – взмолился Боб. – Только не на том жеребце. А еще лучше на носилках или на рикше.
– А что, там определенный ритуал? – спросил я.
– Нет, в смысле, кто пойдет первый, кто второй и так далее.
– А что, всем сразу в рай попасть нельзя?
– Нет. Там ограниченные площади. Четыре сотки. Надо по очереди.
– И тут очередь! – буркнул Боб. – Рай, и тот – малолитражный! Пардон, малометражный!
Мы зашли в башню. Здесь была такая же, как на главной башне, решетка, только меньших размеров. Решетка поднялась и Управляющий вывел нас на террасу, нависшую над морем.
– Пожалуйте, вот в эту дверь, – Управляющий указал на небольшую дверь в стене мелкого грота.
Мы с Рассказчиком подошли к балюстраде и стали смотреть на море. Боб с Бородой остались у двери и о чем-то спорили перед ней.
– В чем там дело? – спросил я Управляющего.
– Ваше сиятельство, я одолжил им золотой флорин, а они ищут на нем какого-то орла и решку.
– В чем дело? – повторил я вопрос, подойдя к друзьям.
– Как ты думаешь, где тут орел? – спросил Боб. – Нарисуют черт-те что – такие вот художники, – он кивнул на Бороду, – потом разбирайся. Вот где тут, спрашивается, орел? Где? Тут цветочек, а тут рожа.
– Где лилия – там орел, а где Иоанн Креститель – там решка, – сказал я.
Боб хмыкнул: «Лилия – орел!» – подбросил монетку, поймал ее, прихлопнул второй рукой и протянул сжатые ладони Бороде.
– Решка.
– Ха! Лилия! Пардон, Борода, мой ход, – и Боб, набрав воздуха, нырнул в дверцу, как в прорубь.
– А как долго продлится его пребывание… в раю? – спросил я Управляющего.
– Это как вам будет угодно, – уклончиво ответил Управляющий.
– Мы не торопимся, – также уклончиво ответил я. – Вы свободны, благодарю вас.
– Благодарю и я вас за это приятное напоминание: да, я свободен, – он поклонился и ушел.
Борода плюхнулся на скамейку и громко сопел, тяжело раскинув руки в стороны.
– Пить надо меньше. И есть, – сказал ему Рассказчик.
– Благодарю вас. Ваш совет несколько запоздал. Полпуда бы назад.
Мы с Рассказчиком облокотились о каменную балюстраду и стали разглядывать море и горы. Сияние покинуло море и ушло далеко за наши спины, на запад. Море лежало так спокойно, как может лежать спокойно только одно море, зная, что это спокойствие будет длиться у него целую вечность и эту вечность не сократят ни штормы, ни землетрясения, ни указы монархов.
– Что падает и никак не упадет? – спросил я Рассказчика.
– В Пизе, вон там, кончают строить кампанилу. Скоро она начнет падать, падать… А еще есть наклонная башня Гаризенда в Болонье – тут недалеко, можно смотаться на экскурсию.
– А я думаю, вон тот водопад. Видишь? Я уже где-то видел такой. Он тоже падал бесшумно, как во сне.
Справа виднелись белые шевелящиеся нити водопада, падающего с черной скалы в расщелину.
– Видно, глубоко падает, – задумчиво сказал Рассказчик. – В самом деле, совсем не слышно падения. Так падают звезды и женщины. Надо будет сходить посмотреть.
– Не разочаруешься? Все падения хороши, пока не затрагивают тебя.
– В хронике «Книга турниров» Рикснера, где прослеживаются родословные как минимум в тридцать два предка, есть фамилия Мурло, – сказал Рассказчик. – Есть и гора Монте-Мурло, и замок Монте-Мурло. А я думал, что хроники эти – брехня. В Монтесуму и Монтеверди верил, в Монте-перло и Монтенегро тоже, даже в Монте-Розу и в Монте-Карло верил, а в Монте-Мурло нет.
– Еще Монтеррей есть, Монтескье и падре Монтанелли.
– А ведь там сказано, я сейчас вспомнил – да-да! – там сказано, что в одна тысяча… а, неважно, каком году, замок Монте-Мурло посетил таинственный князь, владелец этих мест, в необыкновенных рыцарских доспехах и со свитой. Он вез чуть ли не саму папскую золотую буллу. И, кстати, что-то об этой двери в рай. Фантастика! Это единственное упоминание о князе Мурло. О вас, вас-с-ство. До этого и после этого хроника о нем молчит-с.
– Язык между зубов: т-сс, т-сс. Как английский звук th. Вспомни Гризли. Интересно, как он там?
– Интересно? Гвазаву похоронил. Седой, угу, тот самый, он же Голубев, упокоил Савушку. Ну, да Гвазава после Фаины уже и не Гвазава был, сам не свой стал, ночами вскрикивал, днем молчал. Седому стал говорить – кто ты такой! – и получил. Получил то, что давно уже летело в его сторону. Вот, собственно, и все о Гризли. Без Гвазавы зачем он тебе?
Появился Боб, совершенно трезвый, несколько подавленный, но с блестящими глазами. Он покусывал ус, что говорило о высокой степени его волнения.
– Тебя там отлакировали, что ли? – спросил его Борода.
– Чего сидишь? – отмахнулся Боб. – Дуй скорей, а то закроется. Не достанется ничего.
Борода с трудом встал и побрел в рай.
– Разве в рай так ходят? – крикнул Боб. – Борода! Ну-ка, рысью!
– А иди ты! – отмахнулся, как от мухи, Борода, но вдруг игогокнул и проскакал метров десять галопом, как владимирский тяжеловоз. – Ноги что-то ноют. Там хоть разувают?
– Не волнуйся, разуют и подкуют. И тапочки белые дадут. На тесемочках.
Борода протиснулся в рай, а мы молча смотрели на Боба.
– Ребята! Я обалдеваю! Не знаю, что и сказать. Сами увидите. Потом на бюро разберем.
– Так что, в самом деле рай? – спросил я.
У Боба влажно заблестели глаза:
– Рай, ребята. Рай, – тихо сказал он. – Там рай.
Мы молчали. И молчание наше таило в себе нечто более глубокое и непостижимое, чем было в каждом из нас, и чем дольше длилось это молчание, тем меньше хотелось его нарушать.
Появился Борода, зареванный, как Наташа Ростова. Боб кинулся к Бороде и помог ему сесть на скамейку. Сам сел рядом и стал что-то тихо ему говорить.
– Ну, а ты что, ждешь особого приглашения? – крикнул он Рассказчику. – В рай не зовут. В рай идут сами.
– Умница, – сказал Рассказчик и скрылся за дверцей.
Борода всхлипывал и произносил что-то нечленораздельное.
– Как она хороша! Как хороша! – взревел вдруг он.
– Кто? – вздрогнул Боб. – Баба?
– Как она хороша! Ах, как хороша! И я – я ее делал, как хотел! Как Рубенс или Сикейрос! Она во всю стену! А я в люльке-качалке! Туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда…
Боб отодвинулся от Бороды и с уважением произнес:
– Да ты, Борода, половой гигант! На стене и в люльке-качалке! Чего ревешь-то? Мало, что ли, было?
– Чего мало? – взревел Борода. – Что ты понимаешь! Я делал! Я делал картину на стене, как Рубенс! Я столько сделал картин! Они все в Третьяковку не поместятся.
– Сколько холста и красок извел, – сказал Боб. – Ты хоть табличку-то вешал: «Осторожно, окрашено»?
– А какие были кисти, какие кисти! – ревел Борода.
Подошел Рассказчик. Спокойный и усталый. И тоже какой-то весь обновленный.
– Вы еще все тут? – спросил он. – Иди, твоя очередь. Ни пуха…
– К черту!
Я пошел. Посреди двери было вырезано сердечко. Ручки на двери не было. Я притронулся к ней. Дверь тихо без скрипа отворилась. Я вошел. Не помню, закрылась за мной дверь или нет…
Во мне была одна любовь, любовь ко всему на свете, к маме, папе, бабушке, дедушке, к двум братьям и сестренке. Ведь весь свет для меня – это моя семья. У нас лучшая семья на свете. Они хоть и люди, но такие добрые. Папа очень высокий и красивый. Мама тоже высокая и красивая, и у нее мягкие руки. Как мне нравится, когда мы остаемся втроем: я, мама и папа. Если мой папа станет императором, корону унаследует его старший сын. Видимо, для этого он едет в Англию и поступает в Кембридж. Он пишет из Англии большие письма и звонит по семейным праздникам. Средний брат учится в седьмом классе и разгильдяй, каких мало. Лето мы проводим на даче. От нее я без ума. Там столько птиц и ящериц! А мышей, бурундуков, лягушек! Ах, как хорошо на даче! Когда бабушка и дедушка приходят к нам в гости, столько появляется сразу угощений! Бабушка всегда моет мне уши, которые я опускаю в миску, а дедушка потом расчесывает меня. Бабушка приезжает одна, без дедушки, и все грустят. А где дедушка, смотрю я на всех. Мне никто не отвечает. И я не знаю, где он. Кто-то произносит слово: «Умер». Я не знаю, что это такое, но подозреваю, оно имеет отношение к дедушке. Ночью мне снится «Умер». Он похож на громадную машину. Машина с грохотом и вонью несется на меня и я просыпаюсь. А как мне нравится вечерний чай! Все дома, все не спеша пьют чай, кто из чашки, кто из блюдечка, кто черпает ложечкой, о чем-то говорят друг с другом, угощают меня пряниками и сушками. Грустно мне, когда в выходной день они идут на спектакль или в кино и не берут меня с собой. Ты еще маленькая, говорят они, спи, мы скоро придем. Больше других детей со мной возится сестренка. Она наряжает меня в свои платья, из которых выросла, примеряет свои шапочки, навязывает мне бантики, зовет родителей и все, глядя на меня, умирают со смеху. Иногда мы фотографируемся. Я сижу на коленях у папы или у мамы, или мы с детьми в обнимку лежим у ног родителей. Эти фотографии папа и мама показывают потом своим друзьям. Папа уезжает в командировку, и дома тихо и пусто. Но вот он возвращается из командировки, и мы все собираемся на кухне и едим мамину еду. Она так вкусно готовит! В доме я не люблю только один телевизор. Когда папа проводит свой отпуск на даче, мы бегаем по утрам вместе с ним к реке. Днем мы ходим купаться на остров. Перебираемся через быструю, но мелкую протоку и бегаем по песку, сломя голову. Вечером тоже ходим к реке, но папа вечером не купается, а я лезу в воду и плещусь у берега. Когда я болею, у меня поднимается температура и меня всю лихорадит, очень болит живот и голова. Мама кладет меня в свою постель и ухаживает за мной, делает мне уколы и дает таблетки. Папа приезжает из командировки, я радостно бросаюсь ему на грудь и облизываю ему все лицо. Ну, как ты, спрашивает меня папа. Как она, спрашивает он маму, и мы с мамой в один голос заверяем его, что у нас все хорошо, потому что все плохое позади и его больше не видно. У меня ничего не болит, значит, все хорошо. Папа болеет. Лежит на своей постели и в глазах его я вижу тоску. Мне становится очень грустно. Я плачу, а он утешает меня. Не плачь, говорит, все пройдет. Ты же вот болела, а сейчас не болеешь. Ты моя девочка, ты моя славная, говорит он, и я успокаиваюсь. Папа лежит неподвижно и не говорит. Мама плачет. Плачем и мы, все дети. Собирается много народу, я с трудом нахожу себе место. Столько чужих ног в доме! Все молчат, вздыхают, приходят, уходят. Папу берут со всех сторон и уносят из дома. Уже темно. Мама обняла меня и плачет. Папы нет и у меня болит сердце. Братья и сестра сидят в креслах и тоже плачут. Сегодня нет вечернего чая. Мне так жаль маму, я утешаю ее, а она начинает рыдать. Провожаем старшего брата в Англию. Он дарит мне резиновую игрушку. Она так смешно пищит. Средний брат делает уроки. Мама готовит на кухне обед. Сестренка надевает мне свою шапочку на голову, но никого не зовет, чтобы посмеяться и порадоваться вместе. Мы с мамой спим вдвоем. Я сплю на папином месте, и мама во сне протягивает руку ко мне и гладит меня. Я засыпаю и мне снится папа. Он гладит меня и говорит, какая я красивая и умница. Очень болит сердце. Тяжело дышать и хочется пить. Опять снится страшный «Умер». Он едет на меня. Я успеваю выскочить из-под колес. Просыпаюсь и в воздухе чувствую этот противный запах машины. Утром мама вытирает мне слезы. Ты плакала, бедная моя, говорит она. Я с трудом поднимаюсь с постели и мама кормит меня из своих рук. Очень болит грудь и каждое движение причиняет мне боль. Мама дает мне таблетки и делает уколы. Мне снится папа. Мы с ним бегаем по лугу возле реки. Потом переходим через протоку и носимся по острову, купаемся в реке. У меня снова резвые ноги. Я просыпаюсь, мама вытирает мне глаза и делает укол. В дверь звонят. Я с трудом поднимаюсь и иду к двери. Вдруг это папа? Куда ты, говорит мама, лежи. Входит мужчина. Это врач. Он осматривает меня, слушает через трубку, слегка давит мне грудь и живот, вздыхает и говорит: надо усыплять. Папа меня усыпляет очень хорошо. Гладит меня, улыбается, говорит, спи, моя хорошая. Я засыпаю. Утром просыпаюсь и вижу его улыбку… Мама меня не усыпляет, так как я засыпаю сама, а она засыпает уже ночью. Да, ничего другого не остается, говорит врач. Мама плачет, господи! За что? За что? Берет меня на руки и несет в больницу. Меня там будут усыплять, так как папы нет и усыпить меня некому. Я говорю маме: мама, тебе не тяжело? Я ведь от болезни стала такая легкая. А она плачет и говорит: мне легко, моя маленькая, мне очень легко. В больнице врач гладит меня и берет в руки шприц.. Мне страшно, я вся дрожу, но он еще раз гладит меня и делает укол… Я поворачиваю голову и в дверях вижу маму. Она заглядывает в дверь. У нее на глазах слезы. Я ей улыбаюсь: не плачь, мама, я посплю немного и мы все вместе попьем на кухне чай.