bannerbannerbanner
полная версияПреодоление отсутствия

Виорэль Михайлович Ломов
Преодоление отсутствия

Глава 25. На родине предков

В двадцатых числах июня Мурлова вызвали в партком, что само по себе не сулило ничего хорошего. Он вяло раздумывал, идти ему или не идти, и, скрепя сердце, пошел. В кабинете уже сидело десятка полтора молодых специалистов из разных отделов. Из аспирантов был один Гвазава. Мурлов сел рядом с ним.

– Набирают отряд в Эфиопию? – спросил он у Саввы.

– В Колхиду. На берега Эвксинского Понта, – сказал Гвазава.

«Кому Эвксинский, а кому Авксинский», – подумал Мурлов и сказал:

– Счастливчик, в родные места попадешь.

Савва орлом посмотрел на Мурлова.

Ровно в четырнадцать часов секретарь посмотрел на часы, и в это время за открытой дверью кабинета пропикало радио. Секретарь был зело зол на опаздывающих товарищей. В течение пяти минут он каждому опоздавшему говорил: «Опаздываете!», а загорелой и веселой Фаине обрадовано сказал: «А! Фаина Васильевна! Проходите». Она села слева от Мурлова, кивнув ему и Гвазаве. Мурлов услышал свое сердце – оно как-то самостоятельно реагировало на Фаину, а Гвазава заерзал на стуле. Вошел Сливинский.

Секретарь торжественно объявил собравшимся, что он имеет честь от имени парткома и руководства института поздравить всех добровольцев… (Так, подумал Мурлов, я уже доброволец. Почему не Гугу доброволец? Потому что Нигугу?) …высказавших похвальное желание участвовать в стройках пятилетки и утвержденных парткомом по их деловым и человеческим качествам. Кандидатуры обсуждались с учетом профессиональных навыков и умений каждого кандидата. Отбирались только те, кто уже участвовал в студенческих строительных отрядах либо имел независимо от этого профессию или квалификацию электрика, монтажника, водителя. Эту информацию секретарь изложил с таким пафосом, будто добровольцы отправлялись не ближе, чем на революционную Кубу. Поездка же предстояла на Кавказ, где в Карачаево-Черкесской АО надо было проводить ЛЭП-220 и дать свет заброшенному селу. (Мурлов по привычке стал соображать, что имел в виду секретарь под словом «заброшенное» – заброшенное в горы или заброшенное богом и людьми?) Бригадиром назначили Михайлова, сэнээса из отдела Сосыхо. Он же представлял партком в трудовом коллективе. Бригада, помимо Михайлова, состояла из двадцати двух человек: двадцать мужчин – по одному представителю практически от всех отделов и лабораторий института, и две женщины: Бордюже Татьяна, дипломница мединститута (у нее была практика в тамошней райбольнице), и Сливинская Фаина – «ее вы знаете».

– Переводчица, – пояснил Мурлову Гвазава, так чтобы слышала Фаина.

– Молчи, переводчик добра, – сказала она.

Несколько раз секретарь предупредил всех отъезжающих о сухом законе, и поймав ироническую улыбку Сливинского, с надеждой посмотрел на Михайлова – тот обнадеживающе растопырил над столом ладонь, мол, все будет, как надо.

Затем последовало интересное сообщение о том, что сохраняется 50 % зарплаты плюс заработанное «в поле», плюс собственно «полевые». На дорогу выдается сухой паек…

– Чтоб закусывать сухой закон, – сказал Мурлов Фаине. Та прыснула.

…ну, а обратно о еде должны позаботиться сами. Деньги и паек, разумеется, выдадут до отъезда, а не после. Всем без исключения вручили разработанную парткомом памятку о правилах поведения в полевых условиях, технике безопасности и необходимых на чужбине одежде, обуви, предметах личной гигиены. Особо был выделен пункт о вреде алкоголя. В памятке для Бордюже было вписано от руки, какие лекарства она должна была взять с собой на Кавказ.

– У меня предложение: послать вместо нас всех на Кавказ автора этой памятки. Он прекрасно справится со всем. Один, – сказал Мурлов.

Секретарь покраснел, а Сливинский едва сдержал улыбку.

В самолете Мурлов, Фаина и Гвазава сидели рядом, и Гвазава охотно рассказывал, стараясь перекричать гул двигателей, про родину предков.

– Как тебя Сливинский-то отпустил? – спросил его Мурлов.

– Что я – девочка? Сказал – хочу, он – пожалуйста, если хочешь. В счет отпуска.

Мурлов перевел взгляд с него на Фаину, пытаясь уловить, есть ли какая взаимосвязь между ними. Фаина, точно догадавшись о сомнениях Мурлова, сказала:

– А я отцу тоже сказала, что хочу, а он мне – перехочешь. Он тебе, Савушка, тоже, наверное, так сказал? Тогда я упросила Квачинского послать вместо Федулова меня, тот даже рад был.

– А я вообще только на собрании узнал о том, что еду, – сказал Мурлов, – а заодно, что я и электрик, и доброволец, и патриот. Интересно получается! Был весьма тронут.

– Это тебя Хенкин сосватал, – засмеялась Фаина.

– Из тебя выйдет хороший муж, – сказал Гвазава.

– Не трогай его. Он и так уже весьма тронут.

Фаина вертелась и прикасалась к нему то ногой, то локтем, то завитком волос над ухом, Мурлов чувствовал, как горит его лицо, но ничего не мог поделать с собой.

После самолета был поезд, положивший начало успешной борьбе с сухим законом. Сухой паек, действительно, пришелся как нельзя более кстати. В Черкесске отряд вышел, оставив в опустевшем вагоне пустые бутылки и забившиеся под полки, до следующего раза, взрывы юного хохота, пугающего мирных пассажиров с детьми, кошелками и кошельками.

В Черкесске, вопреки ожиданиям, папах, бурок и кинжалов было мало, так же, как мало было норовистых коней и голодных шакалов. Скромные горянки с кувшинами на голове тоже не встречались. Утро было прохладное, дул свежий ветер, покрывающий золотой – от солнца – рябью лужи после ночного дождя. На мокрой скамейке сидел расхристанный пьяный мужик с лицом, похожим на рожу, и бессмысленной улыбкой. Он бормотал что-то на получистом русском – отрывистые отдельные слова вперемешку с ругательствами, интонационно неотличимыми друг от друга.

Голубой просвет в небе снова затянуло серым киселем, и на землю посыпался серый дождь, неровно и сердито. Потом перестал, побрызгал, снова перестал. Ветер рвал ветки, сдирал с женщин платья – ветер, как мужик, везде одинаков – и в горах, и на равнине. Зонтов почему-то ни у кого не было. Их, видимо, не донесла еще сюда цивилизация. На глазах потемнело. Рябь в лужах посерела и поднялась в воздух, и все плоское огромное пространство между небом и землей дрожало, как в ознобе. Ливануло, как из ведра. Через пять минут ливень оборвался, и по улицам побежали потоки воды, переливаясь и горя в ярких солнечных лучах. Солнце, как ни в чем не бывало, светило со своих недосягаемых высей.

Пообедав в привокзальной столовке, направились в мехколонну, где их ждали уже с утра. К вечеру все оргвопросы решили и занялись нехитрым досугом. Оказывается, в селе, куда они ехали, жили греки, и это обстоятельство вызвало дополнительное оживление и прогнозы.

– Гляжу, как безумный, на черную шаль, а хладную душу терзает печаль, – продекламировал Гвазава.

– Гляди мне! – погрозила пальчиком Фаина.

– В поезде сочинил? – спросил Мурлов. – На черную шаль, как безумный, глядел – ведь ты на ежа белой задницей сел.

Фаина веселилась, Гвазава смурнел.

К вечеру тучи уплыли. Коротко, «как кынжал», вспыхнул закат и тут же его залила ночь, с отчетливой луной и отчетливыми звездами, от которых было холодно и не было светло, как от ясных прозрений в старости. Одинокий лай собаки и редкое тарахтение одинокой же машины на трассе только усиливали ощущение темной пустоты, которой, казалось, не было конца. Эта ночь где-то другим своим концом накрывала Воложилин, Семплигады, Илион.

Вечер прошел бестолково, суетливо, опять пили сухое вино под колбасный сыр, травили анекдоты, ставшие крепче от разбавления горького мужского раствора десятью процентами женского сахара, и как-то лихорадочно ждали чего-то такого сверхъестественного, чего и быть-то не могло. А потом вповалку уснули в просторном помещении мехколонны. Помещение было настолько большим, что сны до утра не могли найти спящих. В шесть утра их должны были разбудить и на автобусе отправить в горы, в направлении к Марухскому перевалу.

В шесть часов действительно загудел клаксон, и через полчаса отряд трясся не в автобусе, а в крытой брезентом машине по дороге, ведущей в горы. Сверкнула вдали пару раз серебряной нитью Кубань-река, де послушная большевикам, долго тянулись пологие зеленые холмы и небольшие горы, непослушные никому. Солнце слепило, попадая на поворотах в глаза.

В полдень приехали на место. Здесь тоже ночью был дождь, и на дорогах было много мутных луж. Машина остановилась у сельсовета, кособокого старого помещения, больше похожего на сарай. Выпрыгивали из кузова прямо в лужу, а шофер из кабины скалил зубы. Разместились в двух домах напротив друг друга по обе стороны дороги, рядом с сельсоветом. Побросали рюкзаки по углам, расставили раскладушки и высыпали на улицу, окружив не чаявшего такого внимания стройного ишачонка, с недоверием взиравшего на шумную ватагу красивыми печальными глазами.

Мурлов с Гвазавой по-приятельски поставили раскладушки рядом в дальнем углу. В этом же доме, за перегородкой, вместе с хозяйкой разместилась и Фаина. Татьяна Бордюже осталась в райцентре, передала Фаине аптечку с пожеланиями не болеть, и обещала раз в неделю наведываться в село. «С похмелья лучше всего горячий борщ», – был ее совет дня.

Михайлов часа два искал представителей местной власти и специалистов хозяйства. Привел их откуда-то с края села, и все они провели вводный инструктаж под роспись в замызганном журнале. Распорядок дня с завтрашнего утра был очень простой: в шесть подъем, завтрак и затем весь световой день пахать на благо Отчизны. Воскресенье – выходной. Баня, экскурсии, рыбалка, клуб, ну и все такое прочее. У местных товарищей был несколько заплетающийся язык, видимо следствие вольной жизни в горах, что не помешало им довольно разумно объяснить прибывшим топографию села, «фронт электрических работ», диспозицию, то есть, нет, дислокацию населения. Исторически сложилось так, что по одну сторону от реки Аксаут жили православные греки-переселенцы, а по другую – мусульманские карачаевцы. К русскому языку как греки, так и карачаевцы относились веротерпимо. «А свет нам нужен, как учение Ленина!» – сказали они.

 

– И в заключение попрошу учесть вот что: честь наших дочерей для нас дороже даже законов гостеприимства – это для юношей, – сказал грек. – А для девушек, – он посмотрел на Фаину, – то их хочу предупредить особо, особенно особо светленьких и рыженьких: у нас Кавказ, знаете ли, могут похитить или еще что хуже.

– Изнасилуют? – в ужасе округлила глаза Фаина.

– Кхм, да, в некотором роде.

– Да об этом мечтает каждая нормальная женщина! – под дружный смех воскликнула Фаина.

Представитель скомкал конец речи.

Действительно, прозрачная речка с ледяной водой, в которой мелькали то огромные светлые валуны, то небольшая темная форель, с искрящейся пеной и матовым дымом брызг, рассекала село, где тихо, где с грохотом, на две приблизительно равные части. Несколько висячих, чутко реагирующих на каждый шаг, мостиков, и один деревянный, разрушенный паводком и наскоро починенный месяца два назад, да еще брод – соединяли два берега. На каждом шла своя жизнь, с разной скоростью, в разные, быть может, стороны, но к одной цели: всех она вела, в конце концов, к успокоению и тишине, еще большей, чем окружала их, и не зря говорили, что за перевалом есть тропинка, по которой можно прийти к причалу, от которого отправляются по расписанию суда на Острова Блаженных, где пируют красавицы и герои. Недаром там в войну были самые ожесточенные бои с немцами – говорят, сам фюрер приказал альпийским стрелкам во что бы то ни стало найти этот причал, и каждому пообещал железный крест. Все они получили свой крест, правда, деревянный и по эту сторону причала.

На греческой стороне помимо сельсовета был магазинчик, клуб, сады, километрах в пяти вверх по течению Аксаута пункт геологоразведки, бегали, ходили и лежали свиньи с поросятами. На карачаевском берегу было тихо, довольно голо, бродили и стояли на привязи овцы, лошади. Свиньи не было ни одной, и стоило какой-нибудь перебраться по мосту на карачаевский берег и осквернить землю предков, как на нее с криками и дубинами выбегали из ближайших к реке домов. Свинья спешила, мелко труся тугим задом, убраться восвояси к любящим свинину грекам.

Как те, так и другие жили небогато, и если в греческих домах была еще какая-то мебелишка, то в карачаевских стояли только кровати с пирамидками подушек под самый потолок, изготовленных в качестве приданого дочерям, точно будущий супруг их был змеем о семи головах.

Сосуществовали карачаевцы и греки мирно, без вражды, но и без особой любви.

В селе на греческой стороне было мало мужчин. Сколько их было на карачаевской стороне – не могла сказать даже всесоюзная перепись населения. Говорят, раз дети гор, значит, горы – их дом. Греки же то ли калымили где, то ли воевали, хотя это было вовсе непонятно, так как в это время был мир во всем мире. Стреляли глазками симпатичные гречанки. У Гвазавы глазенки тоже поблескивали, и Фаина говорила ему: «Савушка, узнаю, сообщу в комитет ВЛКСМ – будет тебе гречневая каша». Савва божился: «Да чтоб я?.. Да отсохнет у меня рука!» – «Смотри, отсохнет».

***

Пошла первая неделя.

Отряд разбился на три группы: восемь человек вели отводку от ЛЭП к селу, еще семь тянули линию по селу, четверо делали в домах открытую проводку, один развозил с трактористом от мехколонны опоры вдоль трассы. Михайлов, как начальник, был на подхвате, но большей частью занимался проводкой, так как на всякий случай требовалось его постоянное присутствие в селе.

По графику ежедневно один человек дежурил по кухне: колол дрова, таскал воду, копал за селом картошку, потом чистил ее, ходил в магазин, ездил на ферму – дел, словом, хватало. Еду готовила хозяйка. Она же мыла посуду. За это ей шло сто пятьдесят рублей в месяц.

Фаина и Гвазава занимались проводкой, а Мурлов развозил бревна, просмоленные особым составом, названным по имени изобретателя немца «креозотом». Фаина, как обронил как-то Михайлов, хорошо справлялась с проводкой и не просто работала «подай-оттащи», а самостоятельно крепила выключатели, розетки, провода, делала разводку и даже вкручивала лампочки.

Ребята, работающие в селе, оказались в весьма щекотливом положении, требующем от них известной твердости характера и дипломатии. Во-первых, нельзя было обидеть греков отказом от «угощения», разлитого по банкам, бутылям и четвертям – видел бы их правильный секретарь парткома, во-вторых, нельзя было обидеть отказом от просьбы поставить опору во дворе или хотя бы на углу дома, разумеется, не соседского, и в-третьих, никак нельзя было отказом обидеть юных дев, чья честь так заботила их родителей.

Тракторист Федя потреблял исключительно один одеколон, и из кабины «Беларуся» несло, как из парикмахерской. Поскольку Федя был не грек, Мурлов особо с ним не церемонился, и когда тот угостил его «тройным», Мурлов категорически отказался. В целом же, отношения между ними сложились нейтрально-приятельские. Техпроцесс был достаточно простой и однообразный: Мурлов ломиком поддевал бревно, «чикерил» его тросом, заскакивал в кабину, трактор, кашляя и гудя, тащил бревно к положенному месту, Мурлов выскакивал, выдергивал трос, ломиком подталкивал бревно к обочине, и они возвращались за новой опорой. Возле каждого дома радушная хозяйка (или ее дочка) поджидала их с кислым молоком «айраном» или кринкой вина, глубокой тарелкой фруктов или пирожков.

Федя в первый же день предупредил Мурлова, чтобы был поосторожнее с креозотом.

– Смотри, шкура слезет, как носок. Безжалостная немецкая хреновина. Я бы этому Креозоту задницу смазал и на солнце положил. Ты куртку-то не снимай. Не сопреешь.

И правда, те, кто работал голый по пояс или вообще в одних плавках, вместе с загаром получили ожог от черно-желтой пропитки и нестерпимый зуд кожи. Кожа чесалась, болела, слазила, не давала уснуть. Ее смазывали всем, что попадалось под руку, мочили водой, махали до утра руками, но пока кожа не слезла, ничего не помогало.

Дни летели стремительно, и их бег не могли затормозить даже черные ночи, после которых то у одного, то у другого появлялся синяк под глазом или были покусаны губы.

***

С Фаиной Мурлов виделся мельком, утром да вечером перебрасывался парой слов, и если поначалу его еще как-то беспокоило, что она постоянно находится с Гвазавой, то через неделю он и думать забыл обо всех этих глупостях и полностью абстрагировался от всяких к ней чувств.

– Как вы там? – спросил он однажды Гвазаву перед сном.

– Как надо, – многозначительно подмигнул тот. – Все на мази.

«Ну, на мази так на мази», – подумал Мурлов и спокойно уснул.

За неделю они с Федей развезли все опоры, Федя укатил домой в Зеленчук, а Мурлова перебросили на верхнюю улицу рыть ямы под опоры. Там ребята явно не справлялись, так как сломался бур и приходилось долбить каменистый грунт ломом. Больше двух ям за день еще никто не выкопал.

В первый день Мурлов провозился с ямой до вечера. Ее будто специально кто-то завалил огромными камнями. Камни приходилось окапывать со всех сторон, поддевать и выворачивать ломом, пока яма не превратилась в ловушку для слонов. Мурлов, заработавшись, пропустил время обеда и часов в пять вечера опомнился от трудового энтузиазма. У него гудела голова и противно тряслись ноги. Он сел на теплую землю, с наслаждением привалившись к стене. Парнишка притащил из дома холодный густой айран и мытые сливы в чашке. На крылечке появилась высокая девушка и, помаячив, исчезла. Парнишка какое-то время глядел, как Мурлов неторопливо грызет сливы, потом ему это наскучило и он, крикнув через забор: «Соника! Я пошел!» – убежал куда-то.

Перекусив, Мурлов с новой энергией взялся за яму. Оставалось немного, но тут, как черепаха, вылез огромный валун. Минут десять Мурлов бестолково бился с ним, кряхтя от натуги, пока не свалился на него без сил. Полежав с минуту, он с ревом попробовал еще раз хоть чуточку приподнять его над землей, но, убедившись в тщете этого занятия, яростно отшвырнул лом в сторону: «К чертовой матери!» – и вспомнил вдруг старика, что пророчил ему о каменьях…

Раздался смех. Мурлов вздрогнул, поднял голову – наверху стояла девушка. У нее были длинные загорелые ноги.

– Я давно наблюдаю за тобой, – сказала она. – Какой ты белый. Ваши все уже облезли по два раза.

– Они красные, а я белый, – Мурлов вылез из ямы и сел на скамейку.

– Хочешь грушу?

Мурлов облизнул губы. Девушка вынесла груши. Мурлов с наслаждением откусил сочную сладкую грушу. Сок потек по руке, по шее. Девушка с интересом разглядывала его.

– Тяжело копать?

– Не знаю.

– Не знаешь, – засмеялась она. – А кто ж тогда знает?

– Не знаю.

– Хочешь, покажу место, где можно купаться и форель ловить? Тебя Димитрос звать? А меня Соникой.

Спустившись к реке и пройдя немного вверх по течению (я уже в какой раз говорю: вверх по течению, хотя правильнее сказать: вверх против течения; по течению будет, когда пойдешь вниз), они вышли к мелкой заводи, круглой, как искусственный бассейн. Мурлов залез в воду, она была холодная, но терпимая. Он полежал немного, замерз и вылез на берег.

– Ты чудной какой-то.

Мурлов внимательно посмотрел на нее. Ей было лет двадцать пять. Неужели и правда ей двадцать пять?

– Ты на грека похож, – и она спросила его по-гречески: «Сколько тебе лет?»

– Двадцать четыре, – ответил по-гречески Мурлов.

– А выглядишь на восемнадцать. Я тебе нравлюсь?

– Да. А что?

Она улыбнулась и ничего не ответила на дурацкий вопрос. Мурлов смотрел на Сонику, и странное чувство овладевало им, будто он целую вечность на этой земле, под этим солнцем, рядом с этой сильной красивой женщиной, а все, что было до этого, и все, что будет после, – не имеет к нему никакого касательства. Успокоение вошло в его душу. И даже восторг. «Вот оно, остановись, мгновение, – подумал Мурлов. – Я ничего больше не хочу». Что-то похожее он испытал, когда читал интерлюдию «Последнее лето Форсайта».

– Ты сейчас похож на старика, – сказала Соника, – уставшего от жизни, но довольного жизнью. Ты не такой, как все ваши. Они такие липучки. Один ваш грузин чего стоит.

«Опять Савва», – подумал Мурлов, и блаженное состояние покинуло его. Он сел и стал пускать по воде блины.

– На танцы придешь? – спросила она. – К девяти.

– Приду.

Соника засмеялась:

– Я думала, ты скажешь «не знаю».

***

В клубе собралось, наверное, все село. В раскрытых настежь окнах и дверях чернело небо, и на его фоне причудливо, как ангелы, маячили освещенные фигуры местных юношей и девушек. Пацанята с девчонками гоняли голыми ногами под окнами клуба по неостывшему еще песку; ноги проваливаются в песок, песок скрипит, и хрустит, и журчит меж пальцев, озорные черные глазенки шарят по клубу, освещенному от бензинового движка… У них все еще впереди, и это грядущее – сплошная тайна, которую так волнительно увидеть заранее. У левой от входа стены сбились местные, у правой – приезжие. Крутили пластинки. С заигранных пластинок неслось загадочно: «маручелла», «ладзарелла» и прочие итало-пряные мотивы. Несколько раз играли на баяне и инструменте, похожем на скрипку.

Фаина танцевала с Гвазавой, Мурлов с Соникой, и четыре пары глаз не скрывали взаимного любопытства. На «белый» танец Фаина пригласила Мурлова, а Соника ушла в угол пошептаться с подружками.

– Нравится? – спросила Фаина. – Ничего. Смотри только, за вами тут поглядывают, – и замурлыкала что-то.

– Что за девушка? – спросила Соника. – Твоя?

«Перекрестный допрос», – подумал Мурлов.

– Вон его, – указал он на Гвазаву.

– А-а, этого я знаю, – успокоилась Соника и прижалась к Мурлову. У нее была тонкая талия. – У вас танцы хуже? – спросила она.

– Я не хожу на танцы.

– Да? А что же ты делаешь вечерами и в праздники?

– А ч-черт его знает! – вырвалось у Мурлова. – Что я делаю вечерами?

Соника засмеялась:

– Нервничаешь зачем? Пошли, – она выскользнула из дозволенных танцами объятий и пошла к выходу. Мурлов поспешил следом. Он чувствовал на себе с двух сторон взгляды – Фаины и еще чей-то, неуловимый. «Судьбы», – подумал Мурлов.

Было темно. В сторонке тлели красные огоньки сигарет. Мурлов прошел мимо. По банальной шутке понял – свои. Под большим деревом смутно белело платье.

– Димитрос!

Мурлов подошел к платью, почувствовал на шее руки и на губах своих ощутил губы Соники.

– Идем, – шепнула она. – У меня дома сейчас никого нет.

Мурлов обнял ее за тонкую талию и сказал:

– Идем.

Оба шли молча, и в свете луны Мурлов увидел, что она улыбается, а глаза ее блестят. Соника сжала ему руку.

Возле дома темнели три силуэта. Мурлов как-то чересчур расслабленно подумал о том, что сейчас, скорее всего, будет драчка. Тикать бессмысленно – свернешь себе на этом крутогорье шею или, чего доброго, угодишь в собственную яму – вот уж истинно, кто копает яму, тот упадет в нее – да и не тот случай, чтобы тикать. Ему показалось, что Соника с любопытством смотрит на него. Он перешел на другую сторону от девушки, чтобы стена прикрывала его сбоку.

 

– Вот мы и пришли, – сказала Соника. Темные фигуры стояли молча. Судя по осанке, это были молодые парни. Девушка приблизилась к ним и тихо сказала что-то. Высокий парень три раза ответил по-гречески: «Эхи» – «нет».

«На нет и суда нет», – подумал Мурлов и подошел к ним. Он узнал высокого парня: в прошлый раз, когда приезжие проиграли местной команде в футбол, этот парень хорошо пару раз посылал мяч по лежачей дуге в нижний угол ворот, огибая штангу по вогнутой траектории. Красивый удар. Не видел Саня Баландин. «Если у него и руки, как ноги, э-хе-хе …» – подумал Мурлов.

Соника зашла во двор, положила на калитку руки, на руки подбородок и ждала чего-то.

Парни окружили Мурлова. Футболист протянул руку:

– Ну, привет.

– Привет.

– Я тебя знаю. Ты на левом играл. Это моя сестра.

– У тебя такая красивая сестра.

– Выпьем, Димитрос? Я Никол. Эти оба Миши.

Они вошли во двор.

– Тс-с! – приложил палец к губам Никол. – Мать спит.

Прошли в землянку. Соника уже собрала на стол. На деревянном столе без скатерки вокруг керосиновой лампы лежали разнообразные дары южной природы, буханка хлеба, стояли банки с самодельным вином.

– А ты шутница, – сказал ей Мурлов.

– Зачем шутница? – спокойно сказала Соника. – Грузин сказал, что ты трус. А я не поверила ему. Теперь вижу, что он точно трепло.

– А когда это он сказал тебе?

– Да когда я его спросила, кто это такой, похожий на грека.

– Не может быть, он не мог сказать такого.

– Он не мог, а я могу? Никол, принеси помидоры.

– Миша, сгоняй за помидорами, – скомандовал Никол.

Пили вино из трехлитровой банки, потом – из другой банки и другого вкуса. Мурлов, удивляясь своей словоохотливости, рассказал о Сане Баландине, об Эдуарде Стрельцове, о Николае Озерове. Никол обнял его и сказал:

– Ты мужик что надо! – и, подхватив обоих Миш, удалился. Мурлова же занимал вопрос, почему все-таки Савва за глаза обозвал его трусом, и он как-то не заметил, что парни ушли. «А, может, он прав, Савва, грузин, и я трус? Что он имел в виду?»

– Он тебе не друг. Имей в виду это, – Соника села рядом с ним. – Поэтому не переживай. Когда я его спросила, чья это девушка, он сказал – твоя. Он видел, что я интересуюсь тобой, а сам, дурачок, только подогрел мой интерес. Ты настоящий грек. И улыбка у тебя грека и волос черный волнистый и, главное, глаза хитрые и смелые, а улыбка, хоть и редкая, но добрая.

– Я поцелую тебя?

– Ты спрашиваешь?

Мурлов посмотрел на дверь. Она встала, закрыла ее.

– Никол ушел к Лизике…

Под утро Мурлов лежал в полудреме, а Соника крутила на палец его вихор и ворковала, ворковала:

– Я нравлюсь тебе?

– Угу! – отвечал Мурлов.

– Я нравлюсь тебе… И ты нравишься мне…

– Угу, – соглашался Мурлов.

– Мне никто еще не нравился так, как ты…

– Угу? – не верил Мурлов.

– А ведь я замужем…

– Угу, – констатировал Мурлов.

– Он в геологоразведке, в партии… Узнает – убьет…

– Как замужем? – встрепенулся Мурлов.

– Не дергайся. Лежи. Постричь тебя надо. Хотя нет, не стригись. Как замужем бывают? Да я еще и не пойду за него. Мне двадцать семь уже. В конце концов, могу я позволить себе одну ночь провести с тем, кто мне очень нравится?

– Одну?

– Не спеши, эта еще не кончилась… О, какие мы стали…

На рассвете постучал Никол:

– Атас, геолог идет.

Мурлов заартачился, но Соника открыла дверь и поцеловала его:

– Ступай, не дури. Ведь он муж мне. Прости меня, грешную…

Когда Мурлов утром копал яму, к нему подошел Никол и передал привет от сестры.

– Она уехала в партию, дура, – сказал он. – А это груши тебе.

Мурлов сел на скамейку. Как-то сразу же навалилась усталость, а прекрасный, хорошо видный сверху, вид села в зеленых садах, Аксаут и горы за ним подернулись сероватой дымкой, смазавшей яркие краски.

– Жаль, – сказал Мурлов и попросил у Никола сигарету.

– Она уже столько раз портила себе жизнь, что мне уже и не жаль ее. Не успеваю жалеть, – сказал Никол.

«Испортил себе человек жизнь или не испортил – об этом можно судить по тому, испортил он жизнь окружающим и близким своим или нет», – подумал Мурлов.

– Но ты прав, – продолжал Никол, – он убьет ее когда-нибудь. Зарежет. А ты достал ее…

«Мне от этого не легче», – подумал Мурлов.

– Но ты молодой еще. Тебе сколько, двадцать?

Мурлов кивнул головой. Что-то рот не открывался лишний раз.

– Вот, а ей мужик в хозяйстве нужен, лет сорока, с понятием о жизни.

– Я понимаю, а для души – собака.

– Зачем? – не понял Никол.

– Да это я так, – устало произнес Мурлов. – В доме, говорю, для хозяйства нужен мужик, а для души – собака.

– А-а, – засмеялся Никол. – Это у вас в городе. А у нас для души – душа.

«Понимаю, – подумал Мурлов. – Вот только где она?»

– Значит, уехала? – сказал он. – Жаль.

– Ага, уехала. Зарежет он ее. Оба они дурные.

Дни полетели стремительнее и слились в одну пеструю ленту чередования дня-ночи, работы-сна, разговора-молчания, и все короче становились дни, все привычнее молчание.

***

В субботу работу закончили в обед, чтобы постирать, попариться в бане, подготовиться к завтрашнему походу в горы. После бани Мурлов лежал на раскладушке, положив руки под голову. Зашла Фаина. Долго разглядывала его.

– Ты чего? – не выдержал он.

– Ничего. Так просто. Ты осунулся. Устаешь?

Мурлов подумал было, что это очередная насмешка или издевка, но в глазах ее не было искорок и голос был мягкий и ласковый. «Что это с ней?» – подумал он.

– Не знаю.

– Почему ты никогда ничего не знаешь?

– Потому что никогда.

Она засмеялась. Засмеялся и Мурлов. И словно убрал кто невидимую преграду между ними.

– Ты завтра что делаешь?

– В горы иду, с ребятами.

– Слушай, пошли завтра с нами.

– С вами – с кем?

– Со мной и Гвазавой.

– А-а… Пошли.

– Тогда пошли в магазинчик, пока не закрыли.

В магазинчике никого не было. На прилавках лежали всевозможные, как пишут в английских романах, колониальные товары: от стопятидесятимиллиметровых гвоздей и тихоокеанской селедки до раскрошившегося еще в прошлом году печенья и противозачаточных средств, вызывавших у местного населения искреннее недоумение. У входа на ящике сидел дед Симон, он же Семен, или Семенэ, чистокровный хохол – один на все село, баивший по-русски, по-гречески, по-карачаевски и даже по-польски. Фаина прошла в магазин, он поймал ее за подол и подмигнул.

– Гарна дивчина, га? З гарной дивки – гарна й молодиця.

Фаина сделала книксен: «Калиспера».

Старик отпустил юбку и сердито пожевал губами:

– Хохол я. Индейка из одного яйца семерых хохлов высидела. Так вот я один из них. Мне говори: «Гутен таг, мсье».

– Как только окажусь я в Вене, так будет «гутен таг», Семенэ, – сказал Мурлов.

Фаина зааплодировала. Возле Симона отирался ишачонок. Красивые влажные глаза и стройные ноги умилили Фаину.

– Какая прелесть! – сказала она.

– Как ты, – бросил Мурлов, и Фаина искоса взглянула на него

Купили колбасного сыра, печенья, конфет, две бутылки вина – больше брать было нечего.

Привычка вставать в шесть часов подняла их рано, и в семь они уже шли в направлении пункта геологоразведки. До геологов вела узкая извилистая дорога, щемящая, как итальянская песня. Когда вдали показались пять или шест? домиков, у Мурлова невольно сжалось сердце. Дорога свернула влево, и Фаина предложила здесь начинать подъем. Продравшись сквозь придорожные заросли, попали в зеленый туннель, круто поднимавшийся вверх к далекому синему небу. Путь к небу преграждали сваленные стволы огромных деревьев, скользкие, трухлявые, покрытые мхом и плесенью. Здесь было сыро и прохладно. Огромные валуны там и сям лежали на откосах. Солнечные лучи вспыхивали в просветах веток, на листве, траве, на голых камнях.

Неожиданно раздался гул, и глазам путников предстал двухкаскадный водопад: пенистая, искрящаяся, издающая гул лавина воды и падающий на нее сверху золотистый бесшумный поток света.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53 
Рейтинг@Mail.ru