bannerbannerbanner
полная версияКровь страсти – какой ты группы?

Виорэль Михайлович Ломов
Кровь страсти – какой ты группы?

Осенние листья» в ритме летнего фламенко

– А пойдем на танцы! – вдруг предложил Дрейк. – Там классный баянист, Борька Блюм.

– Что? На какие танцы? – спросила Катя.

– На самые обыкновенные танцы. На танцплощадке которые. На площадке танцевальной духовой оркестр… – пропел он. – Нет, лучше эта: осенние листья шумят и шумят в саду, знакомой тропою я рядом с тобой иду.

– Пойдем. А мы найдем ее? Тридцать лет прошло. А может, и все пятьдесят?

– Найдем! – уверенно заявил Федор. – Переодевайся.

– Ты не станешь возражать?.. – Катя достала из шкафа черное платье и надела его.

– Неужели ты забыла танцплощадки? – Федор любовался Катей. Черный цвет платья был глубок, как небо. А лицо и взгляд ее сияли, тоже как небо. От восторга у него в груди образовался комок.

– Оно, конечно, не модно, сойдет?

– Что ты говоришь! Что ты говоришь! Оно божественно!

– Дурачок, ему завтра будет сто лет.

– Значит, только в нем и искать пропавшие танцплощадки. А во что переодеться мне?

Катя достала с антресолей чемодан, вытащила из него слежавшиеся черные брюки с широкими штанинами и манжетами и белую рубашку с длинными рукавами.

– Хорошо, моль не побила. Влезешь? Примерь.

– Вот тут прогладить бы…

Катя сбрызнула водой рубашку и брюки, погладила их. В комнате запахло старой одеждой и старым временем.

– Запашок, прямо скажем, музейный, – покачала головой Катя. – Ничего, девушки меньше липнуть будут. Танцевать-то, сударь, со мной будете или?..

– Вы спрашиваете, синьорина?

Был вечер. Из открытых окон неслась музыка. Над головой шелестела летняя листва. В ней летела, обгоняя Катю с Федором, белая луна. Проходящие мимо парочки громко переговаривались друг с другом и смеялись счастливым смехом. У Федора сжалось сердце. Он шагал рядом с Катей и не верил своим глазам.

Возле танцплощадки было много народа. Сидели на скамейках, толпились у входа. Женщины все были в длинных платьях «солнце-клеш» с фонариками или крылышками на рукавах, с буфами, в горошек или цветочек, а больше чисто белыми. На ножках их были туфельки или парусиновые тапочки. Многие мужчины были в военной форме, штатские в черно-белых нарядах, а кто в пиджаках, непременно с отложным воротником на лацканах. Сквозь решетку площадки глядели пацаны. Двое или трое расположились на дереве. В сторонке от них сгрудились девчата. Они хихикали и постреливали глазками на сверстников. На площадку пускали только взрослых. Странно, подумал Федор, странно, что взрослые хотят танцевать. В крытом павильоне продавали мороженое в вафельных стаканчиках. Все женщины были с мороженым, а мужчины с «Беломором».

Федор купил два билета, и они прошли на площадку. Он держал пальцами билеты и ощущал, как бумага пропитана ожиданием, которое, как яд, просачивается в пальцы и растворяется в крови.

Танцы вот-вот должны были начаться. Трио баянистов исполняло «Турецкий марш».

– Вон он, средний, – Федор показал Кате на Борьку Блюма.

– Кучерявенький! – засмеялась она и подмигнула Борьке Блюму.

После марша два баяниста ушли, остался один Борька Блюм. На площадку обрушилось стрекотанье цикад и восхищенный шепот листвы. Собрался оркестр и заиграл вальс. Все закружились, подхваченные музыкой. Как странно, думал Федор, стоит услышать музыку, и тут же видишь время, в какое она возникла. Или наоборот?

Они кружились с Катей. Он впервые в жизни не чувствовал под собой ног. Он чувствовал шелковистую ткань на талии Кати. Она одна была в черном платье. Но как она была хороша! Он не смотрел по сторонам, но знал, как ею любуются все. Его рука, поддерживающая ее руку, чуть-чуть дрожала. В глазах ее проносились огоньки фонарей, легкая беззаботная улыбка не сходила с лица. Их тела то и дело соприкасались в танце. Они касались друг друга легко, как ласточка поверхности воды. Было томительно и тревожно, как в юности, и всего переполняли, как в юности, восторг и радость. И руки их стали мокрыми от жара тел.

Они шептались непонятно о чем, смеялись непонятно чему, они были счастливы, как дети…

Кто-то толкнул Федора как бы случайно. Он понял: это вызов.

– Катька наша! – весело сказал кучерявый парень Борька Блюм, а по бокам у Федора возникли еще двое баянистов.

– Была, да вся вышла! – тоже весело сказал он.

Он вдруг увидел себя эдаким квадратным бычком (выше и шире, чем он был) с лохматыми бровями и густыми усами, синим раздвоенным подбородком, в широкополой шляпе и сапогах с короткими голенищами. Во рту не «Беломор», а сигара, и крупные зубы, как белый фаянс. То ли ковбой, то ли касик с хребтов Сьерра-Мадре. И с ног валил запах табака, конского пота и алкогольного перегара. Это впечатляло.

Катя положила голову на его покрытое славой и пылью плечо.

– Не смейте! – сказала она. – Я теперь его. А твоя, Борька, музыка!

И глаза ее блеснули, как два изогнутых ножа.

– После танцев пойдем к реке, – шепнула ему Катя, и он снова забыл о земле.

Промелькнула афишка: «Премьера комедии «Весна».

И снова они танцуют, шепчутся и смеются. И тела их, соприкоснувшись, испуганно отталкиваются, и тут же их снова тянет друг к другу…

И так до тех пор, пока он не очнулся на скамейке в глухом углу заброшенного парка, где и пять, и тридцать, и пятьдесят лет назад луна заливала светом опустевшую после танцев деревянную танцплощадку, где она летела и никак не могла догнать убегающее от нее время. В голове его, как свеча на ветру, мигала и угасала мелодия.

… пусть годы летят… но светится взгляд… и листья над нами шумят…

А под тем деревом еще бледнела тень, качаясь в воздухе, словно уходила в темную воду, пока не исчезла из глаз.

Фелиция, где ты? Куда ты пропала? Вернись!

И когда только у Дрейка запершило горло, он понял, что кричит, бросает слова, как жизнь, на ветер.

***

(Глава 54 из романа «Солнце слепых»)

Елена и Парис

Новый год отдел встречал у Хенкиных. Как известно, встреча Нового года – всего лишь шумный повод уклониться от его встречи. А тут еще неделю назад Хенкин купил по блату румынский гарнитур, и гости, естественно, восхищались новой мебелью со всей страстью. Почти весь отдел, авангард науки, уже был в сборе, арьергард, по определению, подтягивался. Были: Федя Глазырин, аспирант Хенкина, лысый молодой человек, у которого хватало ума учиться еще и после института, с Глазыриным – вертлявая лаборантка Чанитова из дружественного отдела Сосыхи, к которой все мужчины приставали со стандартной просьбой «Поцелуй, Чанитова!», Анна Николаевна и Иван Васильевич Шафрановы, ни на минуту не оставляющие друг друга без внимательно-ядовитого участия, завистники Потугины, Клавдия Тимофеевна без мужа и Грга Данилыч без жены – «четыре радостные глаза, два прожорливые рта», два закадычных друга – Валя Губчевский и Гриша Неустроев, или, как их звали, Гугу и Нигугу, дочка Сливинского Фаина и его же аспирант Савва Гвазава, непонятно кем приглашенные. Заявился молодой специалист из столицы молчаливый Мурлов, за ним следом местный самодеятельный поэт Богачук, продолжавший писать стихи и после сорока лет их писания, не потерявший надежду, что со временем они изменятся, как все в этом мире, к лучшему. Были и другие. Безымянных всегда больше. Даже среди приглашенных.

Богачук, раздеваясь, по частушечному шумел:

– Все работники отдела дружно бегают от дела, видно их такой удел – находиться не у дел!

И еще что-то в этом же роде, веселясь, как дитя, подмигивая и поглядывая на Хенкина. Хенкин одобрял в человеке любое творческое начало, и по этому поводу в мужской компании любил шутить: «Без творческого начала и конец не творец».

Пройдя к столу, Богачук увидел в тарелочке красную рыбку, красную же икорочку и пустил фейерверк:

– Помни, товарищ, сила мужская – в супе-овсянке и спинках минтая!

Поэзия вдохновляет – труба протрубила, и через минуту отдел, как эскадрон, был с вилками наголо. И понеслась душа в рай. Начались проводы старого года под ожесточенный лязг ножей и вилок, стук и скрип тарелок и зубов. Поначалу молча и яростно, а затем с выкриками и взрывами смеха. Если закрыть глаза, то напоминало взятие Измаила. Пленных не брали, валились замертво.

– А вы слышали, Квачинский себе дисер сварил? – задал вопрос в воздух Савва Гвазава. Он выпил водочки и закусил почему-то конфеткой из кармана. – Ходил, ходил за Сосыхой три года, карандашики очинял, и вот – на тебе – выложил на стол.

– Да вы что? – испугалась Анна Николаевна и посмотрела на мужа, тот индифферентно сосал лимончик. – Когда же он успел?

– Вот, успел, – сказал Савва, прокусывая кипенными зубами кровавый соленый помидорчик.

– Было бы за кем ходить, – крякнул Нигугу. – Десять лет очинял бы карандаши!

Все как-то примолкли, а Гугу успокоил друга: «Гри-иша!»

– Ну что Гриша? Я и половики бы тряс, хоть каждый день.

Хенкин же подцепил на вилку прозрачный кусочек российского сыру, повертел его, разглядывая дырочки (и все почему-то подумали, что вот такая же дырочка – невоспитанный Нигугу, нечего было на рожон переть), и сказал грустно:

– Были бы ноги, чтоб ходить… А Квачинский очень трудолюбивый, очень способный и очень скромный, к тому же… ученый. Он времени зря не терял, – и Юрий Петрович поглядел на взъерошенного Нигугу. Удовлетворившись обзором, он сказал веселей: – Собираемся мы не часто, пожалуй, ин корпорэ, первый раз, а ведь мы – один коллектив. Полжизни проводим в нем. Я позволю себе каламбур: в постели своей меньше спим, чем на работе. А почему бы нам не собираться почаще?

– У меня в общаге? – тихо с восторгом спросил Нигугу, но Гугу толкнул его локтем.

Хенкин взял наливное яблоко из хрустальной вазы, смачно откусил, рукой призывая всех ударить по фруктам, разжевал и проглотил. Все поняли, что начальник предлагает тост. Один Гвазава в это время о чем-то спорил с Фаиной. Юрий Петрович продолжил:

 

– С яблоками много чего связано. Начиная с полезных советов диетологов – ешьте по яблоку в день, проживете, мол, сто лет. Или как полезен сидр. Когда я был во Франции – о! Ну да ладно, это вы знаете. Возьмем что-нибудь посолиднее, выверенное годами. Да тот же древнегреческий эпос о богах и героях. Вы, конечно же, помните тяжбу трех богинь и довольно-таки рискованный поступок Париса. Он должен был подарить яблоко прекраснейшей из них. Подарить яблоко Афродите! Это ж надо было иметь голову на плечах!.. – Хенкин выпил глоток из бокала. – Украсил голову Менелая рогами, но, увы, и свою потерял. Но его можно понять… – Хенкин посмотрел почему-то на Мурлова, как бы приглашая молодого специалиста разделить его точку зрения, а потом на жену. – Ведь все упиралось в красавицу Елену.

– О да, это была такая красавица! – зашумели все.

А Юрий Петрович, непостижимым образом сдерживая всеобщее желание выпить еще, пока год не скончался, продолжал тянуть нить рассуждений. У Хенкина она могла быть бесконечно долгой, даже длиной в остаток года. Нигугу нервничал.

– Опять же о яблоке. Ева, помните, надкусила яблоко и, обнимая Адама, уронила его на землю. Я имею в виду яблоко. А Ньютон сказал, что это закон всемирного тяготения. Ну, а ученые, знаете, какие они…

– Знаем! Знаем!

– Бред, – сказал Нигугу, облизывая губы и глядя на полную рюмку.

– …не поняли и распространили слова Исаака на всевозможные виды падения, кроме того, которое, собственно, и имел в виду Ньютон: падение вследствие взаимного тяготения Адама и Евы друг к другу.

Похоже, Хенкин закруглялся. Нигугу поставил рюмку на стол и постукивал по ней пальцами. Богачук тем временем втихую опрокинул рюмку и налил новую. Нигугу, к сожалению, не мог себе позволить подобной вольности – не вышел возрастом. А как хорошо было бы шарахнуть парочку-троечку рюмашек без всяких там тостов, за упокой этого года, не чокаясь, а только лишь плотно и остро закусывая. Сколько же можно тянуть кота за хвост – руки заледенели! Долгая жизнь в общежитиях сделала Нигугу нетерпеливым и неприхотливым в маленьких человеческих слабостях.

Савва Гвазава воскликнул:

– Выпьем, товарищи! За Париса! За Елену Прекрасную! За всемирное тяготение!

И он выпил и раскусил венгерское яблоко с треском, как орех. Нигугу с Гвазавой шел ноздря в ноздрю и тоже выпил и закусил, только колбаской, и сразу двумя кусочками, и, не прожевав как следует, еще двумя. А Юрий Петрович внимательным взглядом изучил сначала затесавшегося нетерпеливого красавчика из директорского фонда, а потом отметил дрогнувшие ресницы жены, и еще что-то с ее стороны в направлении Гвазавы неуловимое, что он все-таки уловил.

И полилось, забулькало вино, закружило музыкой и хмелем пары, и ночь на дворе, одинокая, как старуха-мать, и снег хрустит, как огурчики жуют, а квартира пылает неистовым вольфрамом, в углу ель-сирота, на столе гусь – лапки кверху поднял, сдается.

– Кстати, о птичках. Солдат гуся загреб с дороги, и в машину к себе. Бабка увидела, завопила: «Ты что же, ирод, делаешь?!» – «Ну чего ты, чего ты, бабка, расстраиваешься? Чего я ему сделаю? Прокачу и высажу».

– Анастасию Сергеевну на пенсию провожали. Сосыхо три раза сказал: «С вами, Анастасия Сергеевна, я столько лет спокойно спал».

– А какой у Синявских бульдог! Шах! Он у них главный! Машина – его! Дверцу откроют, он – ц-цык туда и сидит на ковре. Сидит и глядит. Как человек. Только в шкуре. Как этот… Евтихеев! Глазюки, что ведра. Челюсти – во! А настоящего человека, женщину!..

– Начинается повесть о настоящем человеке, – неожиданно сказал Мурлов Фаине. Та улыбнулась.

– … Анну Семеновну – близко к машине не подпускает, когда хозяина возле «Москвича» нет. А то Анна Семеновна эту машину покусает! У нее же самой мост пора ставить. Рот-то у нее – о-го-го, мост как через Вологжу будет. Нет, самое страшное – иметь такую собаку! – Анна Николаевна закончила страстный монолог и хлопнула водочки.

– Самое страшное, дорогая, – не найти туалета, – подмигнул ей муж.

– А вот водка на экспорт – это что-то божественное. Нектар! – воскликнул Гвазава, глядя на Елену Федоровну.

«А вы нектар пили?» – хотел спросить Хенкин, но Анна Николаевна опередила его:

– Что же они там, за границей, так и не могут приготовить себе нормальную водку? Мохер могут, а водку не могут?

– В Англии смог, а дома не смог, – сам себе сказал Мурлов. Фаина опять улыбнулась.

– Для этого, уважаемая Анна Николаевна, надо иметь глубокие национальные традиции, – вздохнул аспирант.

– За царицу наук – термодинамику! У всего мира одно начало, а у нее три! Или четыре?

– Я только третью пью!

А тут и Новый год грянул. И застал кого где. Все взметнули шампанское и заорали: «Ура!» В квартирку как бомбу бросили. А со всех сторон заухали, завопили, заелозили граждане в бетонных дотах – все бросились брать приступом главный редут – первый час года.

И коллектив раскатился на шарики, как ртуть: перекатываются, переливаются, блестят. Хозяйка рада: все сытые, довольные и гладкие. Как говорят французы, всякий танец начинается с живота. Не жили они в России! Россия – всему начало, в России – все живот! Все начинается с живота! Не верите – прислушайтесь к собственному животу, и поверите. Танцуют все! Кто помоложе, танцует медленно, кто постарше – побойчее, а одинокий поэт Богачук, любимец муз, так плясал, что пыль летела.

Мурлов танцует с Фаиной, Гвазава подхватил хозяйку дома, Клавдия Тимофеевна с Гргой Данилычем, Гугу с Нигугу – правда, не танцуют, а натурально пьют и закусывают одним огурцом, кто-то шушукается в спальне, кто-то на кухне, а кто-то в коридоре. Потугины осматривают мебель. Анна Николаевна достает супруга Ивана Васильевича россказнями о благополучии семейства Синявских. Кто-то тихо ругается и отплевывается возле елки – в конфетной обертке был пластилин. А у кого-то от обилия – нужда, а место занято, и оттого кривая улыбка.

И шепнула Фаина Мурлову: «Сбежим потихоньку?», и глаза у нее сияют, и так бьется сердце. Какая ночь! И снег хрустит, как огурчики жуют. Какие влажные у Фаины глаза! Оставим Фаину с Мурловым. Мы еще вернемся к ним.

***

Видно, не зря Юрий Петрович на Новый год внимательным взглядом изучал затесавшегося молодчика из директорского фонда, а потом отметил дрогнувшие ресницы жены и еще нечто неуловимое. У него было чутье человека, о котором говорят: знает, откуда ветер дует. Тогда Юрий Петрович отметил это и постарался держать жену на поводке. Он не был наивным ученым червем, как могло показаться на первый взгляд, и совершенно справедливо полагал, что страсть вспыхивает, как ни странно, бесшумно и незаметно, а когда замечаешь это, бывает уже поздно для всех. И во избежание этого он сидел рядом с Еленой Федоровной, развлекал ее всякими историями, которых у него, как известно, было миллион, танцевал только с ней, и только приличия ради, скрепя сердце, пару раз отпустил ее в объятия Париса, от которого еще не выветрился запах лаврового листа. Чего это Сливинский взял его? Ближе к утру Леночка вздохнула: «Что-то мы с тобой, Юрик, как год не виделись».

Конечно, Леночке было обидно, что роскошное платье, австрийские туфли, прическа, духи, блеск глаз пошли насмарку. Не чувствовала она в эту ночь в себе той пружинки, которая есть во всех женщинах и которая одна делает женщину женщиной. Не завел никто эту пружинку, готовую завестись.

И вот как-то, когда Юрий Петрович был в командировке, все произошло, как в анекдоте. В субботу, в пять часов вечера, когда уже не светло, но еще и не темно, когда душа разрывается между светлым и темным началами, в квартире Хенкиных зазвонил телефон.

– Да, – сказала Елена Федоровна в трубку.

– Елена Федоровна?

– Да, – сказала опять Елена Федоровна. Она соображала, кому из ее знакомых мог принадлежать этот приятный баритон, с едва уловимыми гортанными звуками, навевающими мысли о горах и джигитах. Джигитом оказался новогодний аспирант Гвазава.

– Гвазава. Новый год… Помните?

– А-а… Ну как же, очень хорошо помню.

– А я вот не помню! – засмеялась трубка. – Нечего было вспоминать, кроме двух танцев. То есть все было прекрасно, особенно вы… Но… Не было какой-то пружинки.

– Что вы говорите? – заинтересовалась Елена Федоровна. – Какой пружинки?

– Как какой? Обыкновенной. Которую можно закрутить.

– А мне показалось, вы очень мило провели ночь. Ваша дама была великолепна.

– Это не моя дама. Это дочь Сливинского. Она вообще потом куда-то делась… А Юрий Петрович дома? – осторожно спросила трубка.

– Нет, – осторожно ответила Елена Федоровна и, поколебавшись, добавила. – В командировке, – и тут же подумала про себя: «Да что это я?»

– Какое на вас было роскошное платье! Вы знаете, закрою глаза и вижу вас. Открою и снова закрыть хочется.

Елена Федоровна молчала. Трубка тоже задумалась.

– А что вы делаете?

– Я? Ничего.

– А не пойти ли нам, Елена Федоровна, куда-нибудь… В ресторан, например? – брякнула трубка и затаилась.

Елена Федоровна вдруг почувствовала странную слабость в ногах и потеряла всякую нить рассуждений. Все мысли порвались и попутались.

– Так как же? – настаивала трубка. – Вам на сборы хватит часа? Одна просьба… Наденьте то платье.

– «Каков!» Хорошо, – Елена Федоровна положила трубку, не в силах более продолжать разговор от охватившего ее волнения. Она выпила воды из крана. Вода показалась теплой.

Весь этот день, с утра, Елена Федоровна пребывала в легкой меланхолии, все валилось из рук, ничего не клеилось, вся суббота прошла в полудреме. Погода еще какая-то дрянная, промозглая. Полдня она просидела то за книгой, то перед зеркалом, не удосужившись даже разогреть себе обед, а так, перекусила холодной курочкой. Но сейчас, глянув в зеркало, она не узнала себя. Преобразилась, как десять лет скинула. Кто бы мог подумать! Зеркало, кто тебя выдумал? Елена Федоровна быстренько приняла душ, надела «то» роскошное бельгийское платье, австрийские туфли, плойкой подкрутила волосы и нашла себя восхитительной. Собственно, что искала, то и нашла. Восхитительной не той костлявой девичьей стройностью, что хороша в журнале мод, а роскошным белым холеным телом, которое надави зубами, и сок из него брызнет, как из спелой груши. Такое тело – только Рубенсу или Ренуару писать. И то в состоянии творческого подъема. Потом она сняла туфли, бросила их в пакетик, пакетик положила в сумочку. Надела замшевые сапоги, черную шубку, бросила через голову и на плечи белый пуховый шарф с ярким ярлычком и понравилась себе еще больше. Право, восхитительная вещь – зеркало! Так улучшает настроение! Видимо, тонкая настройка зеркала осуществляется мужскими руками. Без них (мужских рук) оно зачастую дает блеклое изображение. А в чисто женских коллективах зеркало вообще быстро тускнеет. Есть даже термин у специалистов – «зеркальная катаракта».

Елена Федоровна надела золотое колечко, подумала и сняла его. Подумала еще раз – и надела, задумчиво покрутив его на пальце. Поглядела на часы. Оставалось 15 минут. Она глянула в окно. На белом асфальте стояла черная «Волга». Возле такси стоял Гвазава, курил и поглядывал на дверь подъезда. Елене Федоровне понравилось, что он не поднимается за ней раньше назначенного часа. А он ничего – вспомнила она его худощавое продолговатое лицо и черные волосы в крупных завитках. Глаза большие, чуть навыкате… И губы, такие чувственные сочные губы, они еще так интересно шевелились… Она было скинула шубку, решив дожидаться Гвазаву в кресле, но, поколебавшись и подумав, что нечего терять 15 минут, подушилась французскими духами и спустилась вниз. Она спускалась и предвкушала, как он будет поражен, когда увидит ее, такую красивую, в блеске меха и глаз, такую неповторимую и единственную, с очаровательной улыбкой и манерами. Улыбка у нее действительно была очаровательна, впрочем, как всякая улыбка, рождаемая чувственностью.

Она отворила подъездную дверь и вышла. Гвазава сделал шаг в сторону и назад, выронил сигарету, прижал руки к груди, снял рыжий пыжик и открыл молча дверцу такси. И ноздри его хищно вздрогнули, когда мимо носа колыхнулась волна нежнейших духов, смешанных с неповторимым запахом очаровательной женщины. Из уст его неслышно вылетел возглас «Вах!» и, отразившись от хребтов Кавказа, ушел в бесконечность Космоса. Он сел на переднее сиденье и посмотрел на нее. Она улыбалась.

– Вперед! – хрипло скомандовал Гвазава, и машина прыгнула на проспект. Всю дорогу молчали. И, странно, молчание не тяготило их, в общем-то, незнакомых людей.

– Что будем кушать? – слово «кушать» Савва произносил со смаком, как только могут произносить его российские грузины. Оно, в зависимости от интонации, оттенка и сопровождающего жеста, вмиг рисует образ либо целого быка на вертеле, либо сациви из осетрины в соусе же сациви, либо разнообразнейший десерт. Елене Федоровне в слове «кушать» послышалось «сациви из курицы». Она любила птицу в любом виде: и в небе, и в сухарях. Савва предложил даме меню и тут же забрал его:

 

– Вы мне доверяете? Я пригласил, я выбираю. Моему вкусу доверяете?

Елена Федоровна, поджав губы, пожала плечами.

– Не обижайтесь. Не верь тому, что написано, – Савва сложил меню, бросил на стол и поманил официанта.

– Что мы закажем? – официант раскрыл книжечку.

– Как, Елена Федоровна, слегка или плотненько?..

– Плотненько, – неуверенно сказала Елена Федоровна.

– Плотненько, – уверенно повторил Гвазава. – По полной программе, дорогой.

Официант с видимым удовольствием вырубил огрызком карандаша в книжечке какую-то первобытную клинопись о первобытных людских потребностях, подвел черту, качнулся на месте, зыркнул по сторонам и сгинул. Тут к столику подшустрил молодящийся старичок из разряда кабацкой теребени, но с видами на дам.

– Извините, у вас место свободно?

– Занято, уважаемый, занято. Не видите разве, я с дамой разговариваю.

– Простите, но тут стуло свободно, – не сдавалась теребень и взялась за спинку стула.

– Можете его взять себе, – небрежно махнул рукой Гвазава.

– Оно мне не нужно! – настаивал жеребчик. – Зачем мне стуло? Мне место нужно. А у вас тут место свободно.

– Э, папаша! – сказал Гвазава. – Что вы, право, лодку перегружаете, опрокинетесь.

Тут, как из-под земли, вырос официант.

– Будьте любезны, – обратился к нему Гвазава, – усадите куда-нибудь гражданина. Ему скучно. И заберите стульчик… Стуло! Иди, иди, папаша, ступай, дорогой.

Елене Федоровне Гвазава понравился. Юрик, со своей щепетильностью к людям, никогда так не поступил бы, да что вы, наоборот, усадил бы старикана и, забыв о даме, только изредка извинительно поглядывая на нее, расспросил бы того про жизнь, и весь вечер сидели бы за столом, как нототении.

– Вот и прекрасно! – воскликнул Гвазава. – Вон идет наш благодетель. Сейчас мы выпьем за вашу красоту, Леночка! Когда я был в Польше, не так давно, знаете, там прелестные женщины, польки вообще все прелестны, а вот мужчин, достойных таких женщин, совершенно нет.

– Вам просто было не до мужчин, – сказала Елена. Она оценила комплимент Гвазавы. Он наверняка знал, что она сама из Польши. – Мужчины, достойные этих женщин, есть только на Кавказе, – скорее всего, она не знала о привычке Гвазавы говорить по любому поводу «У нас на Кавказе». Савва внимательно и остро посмотрел на нее и ничего не сказал.

Тут приплыл поднос и, ловко крутнувшись между столиками, замер перед нашей парочкой. Точно человек-невидимка обслуживал их: быстро, бесшумно и незаметно.

– Я так давно не танцевала, – раскраснелась Елена. Гвазава испытующе глядел на нее. Она догадалась, что аспирант подбирает к ней ключик, чтобы не тратить время на пустые хлопоты. Ей показалось, что она кошелек, в котором нервные пальцы перебирают наличность, а нервные губы с легкой улыбкой что-то шепчут, и шепчут удовлетворенно. Елене было немного не по себе от этой неприкрытой откровенности взгляда, он обезоруживал ее, но в то же время она вроде как и была спокойна за себя, так как достаточно хорошо знала себе цену, хотя, да, надо признать, градусы флирта крепче градусов спирта.

Ее начала бить дрожь. Надо что-то предпринять, танцевать хотя бы. «Да что же это со мной?» – почти с ужасом подумала она. Несколько часов назад штиль и уныние были на ее душе, но не было страшно. А сейчас забирает жуть. Что будет? Куда несет меня?

Музыканты явились, настроились и для разгону заиграли попурри из старых мелодий.

Елена чувствовала руки Саввы на себе, себя ощущала в его руках, ощущала всю прелесть своего легкого, несколько полного тела, ощущала, что эту прелесть также очень хорошо ощущает и ее партнер, и даже один раз убедилась в этом, когда на повороте он слишком плотно прижал ее к себе, и она впервые в жизни чуть не лишилась чувств. Савва поддержал ее. Голова у нее шла кругом.

После танца пили лимонад и молчали. Елена боялась взглянуть на Савву. Савва, с ее разрешения, закурил. Курил, глубоко затягиваясь. Этой паузой воспользовался молодящийся старичок и пригласил ее на танец. Старичок танцевал старомодно, смешно оттопырив зад и держа свою руку на отлете вверх, но так, чтобы женская рука не соскользнула с его ладони. Чувствовалось, однако, что он уже изрядно нагрузился, так как при перемене галса его приходилось удерживать за борта пиджака.

– Иди за меня, – сказал старый шкипер, – у меня ты королевой будешь. («Голой, – подумала Елена Федоровна. – Меньше королевы никто не обещает»). И что ты в этом кучерявом нашла?

– Волосы, – засмеялась Елена.

Гвазава курил, щурясь, смотрел на них и повторял про себя: «Тут какой-то старичок-паучок нашу муху в уголок поволок…» Ему было не по себе, так как только что, во время танца, в нем проснулись неведомые ему ранее чувства такой силы, что он с трудом сдержал себя от какого-нибудь необдуманного поступка. Еще мгновение такой близости в танце, и он, пожалуй, стал бы срывать с нее одежду. Никогда еще желания не были в нем так сильны. Дьявольская женщина!

Старичок привел Елену, усадил за столик, поцеловал руку и неожиданно бухнулся перед ней на колени. Гвазава даже привстал с места, открыв рот. Елена Федоровна не знала, что ей делать, но тут возник официант и, легко подняв старичка под мышки, вынес его из зала.

Танцы были в разгаре. И удивительная вещь: чем толще были посетители, тем яростнее они тряслись и потели, а тонкие извивались задумчиво и неторопливо, как черви.

– Вы прекрасно танцуете, – сказала Елена.

– Высшее назначение человека – это любовь, Леночка. Любовь. А я вот тут, понимаешь, занимаюсь математикой, физикой занимаюсь, аспирантурой. У нас на Кавказе правильно живут, любовью живут, барашком жирным живут, воздухом чистым живут, вином виноградным… – монолог получался вялым, у Саввы не осталось на речи сил, но он докончил свою отшлифованную мысль: – А в науке мало любви. Совсем мало!

Елене Федоровне наука была нужна еще меньше, чем Гвазаве. Она чувствовала, что аспирант нуждается в утешении, хотела отвести глаза и не могла – Савва смотрел на нее в упор своими черными, жадными до любви и жирного барашка, глазами.

– Вас остается только пожалеть, – едва слышно промямлила она.

– Лена! Вы могли бы бросить все к черту и отдаться порыву сердца?

«Ух, и резвый же ты, котик!» – подумала она, но волна опять накрыла ее, и думать было уже поздно. Как пишут в романах, ее захлестнула сладкая волна предвкушения, перевернула и понесла в пучину горького покоя. «А, гори оно все синим пламенем!» – решила она и осушила фужер с шампанским.

Заказанное заранее такси умчало их домой к Елене Федоровне. Когда поднимались, Елена Федоровна, несмотря на легкое и приятное головокружение, отметила, что в подъезде никого нет, и впустила Гвазаву в квартиру. (Нигугу сказал бы: козла в огород). Быстро закрыв за собой дверь, она, не успев перевести дыхание, едва не задохнулась в умелых объятиях аспиранта, ловко освобождавших ее от ненужной теперь одежды. И она жадно рванулась навстречу такому же жадному телу, забыв обо всем на свете, прямо в прихожей, и под утро была как вываренная груша в компоте.

И кто бы сказать мог в тот момент, что придется расхлебывать этот компот ей дальше одной…

Хенкин с первого дня женитьбы настроил себя на измену жены. Он женился много позже своих приятелей и на их примере понял, что любовь, как ни странно, состоит из одних измен. Что ж, чего ждал, то и получил. Юрий Петрович, как, кстати, очень немногие мужья, имел обостренное чувство потенциальной опасности, исходящей от собственной жены, а еще больше «кинетической». Поэтому всю новогоднюю, такую утомительно долгую и бестолковую, ночь он наблюдал за женой и Гвазавой. Когда Лена глядела на этого красавчика, у нее в глазах появлялось знакомое Юрию Петровичу выражение, которое когда-то увлекло его самого в далеком Кракове, – в них был огонек ожидания. Семейная жизнь, от которой, естественно, ожидать особо нечего, если приходится зарабатывать на хлеб насущный праведным трудом, притушила этот огонек, но, как оказалось, не совсем. Тлел он себе, тлел, пока не раздул его ветер с гор. Вся эта перестрелка холостыми взглядами, от которой ему самому было неудобно, но которую, слава богу, кажется, никто из посторонних не заметил, – право, детство какое-то! Брр… Хенкин даже передернулся, а потом сам себе криво усмехнулся. «Холостыми. Как же! С его-то стороны, может, и холостыми, а вот с твоей, милая, очень даже замужними». Когда Лена с Парисом танцевали второй нескончаемый танец под заводную Глорию Гейнор, Юрий Петрович выпил коньячку, сел в кресло и стал смотреть по телевизору концерт, поглядывая на танцующих. Он, ничего не видя и не слыша, глядел в телевизор, на то, как по-разному, будто у рыб в аквариуме, разеваются у народных артистов и артисток рты, как в его квартире, на его глазах, его жена обнимается под музыку с каким-то грузином, как пьяные и сытые сотрудники хотят спать, но продолжают пить, есть и танцевать, как, в сущности, все смешно, включая его аналитическую ревность. «Танцы – это разрешенная моралью общества подготовка к блуду; да, собственно, уже блуд», – сформулировал он наконец свои мысли и прозрения.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru